Текст книги "О песке и воде"
Автор книги: Аркадий Драгомощенко
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 1 страниц)
Драгомощенко Аркадий
О песке и воде
Аркадий ДРАГОМОЩЕНКО
О ПЕСКЕ И ВОДЕ
Однако чернила обращают отсутствие в намерение.
Жорж Батай
Все, что я намерен здесь сказать, очевидно располагается в границах банального, т. е. в области исчерпанного в собственной мотивации предположения, предлагающего некое развременение, точнее, раз-идентификацию – единственное, что на данный момент способно, как мне кажется, привлечь внимание (во всяком случае, мое), наподобие руин per se, этой известной метафоры "плавающего означающего" паралогии.
Следует помнить, что любая идентичность является
двусмысленной постольку поскольку она неспособна
конституировать себя в точное различие в замкнутой
тотальности. Как таковая, она становится плавающим
означающим, степень опустошенности которой зависит от
расстояния, отделяющего ее от закрепленности у
определенного означаемого.
(Ernesto Laclau, Politics and the Limits of Modernity)
Таковы "песок и вода" – совершенно опустошенные лексемы. Относясь к универсалиям риторики, "образ" руин, как и прежде, необоримо увлекает в свое неослабевающее очарование. Но говоря об этом очаровании, разве не наивным будет полагать, будто сознание, преодолевая различия в их созерцании (а руины всегда рассматриваются как некое целое, как некий продукт), тем не менее совлекает в связную историю, в повествование факты, разнесенные временем или – одновременностью, восполняя пустоты, – что же тогда разделяет их? Но произносить банальности о банальном не означает ли – изгнание предмета речи из нее самой, мысли из намерения, иными словами – не означает ли это переживания подлинного смущения миром, с которого в один прекрасный миг совлекается покрывало сходств, аналогий возможных, как то известно, лишь только в различении? Из подобных нескончаемых свидетельств разочарований, принадлежащих магам, философам, поэтам, пророкам, политикам и историкам, etc. создано тело культуры, в которое мы вписываемся по мере стремления проникнуть в области предвосхищения смыслов, в сферы еще только вожделеющие значения, то есть "места", где нет вещей, но где таятся возможности их явления, и отчего место это отнюдь не убывает в явлении их, также как и не прибавляется в мире вещей.
Что касается меня, в таковом созерцании я намереваюсь (не исключено, что тщетно) в крайне замедленном процессе развоплощения, разоформления начать отношения со... скажем так, собственным исчезновением, разыгрывая эту комедию у самого себя на виду. Что и представляется мне бесспорной банальностью, наподобие повсеместно описываемой встречи со своим "я" – его идентификацией.
И все же избрание такого, отчасти невразумительного, подхода оправдано желанием по мере возможности избежать шума, притязающего на молчание, вместе с тем избегая суждений по части неадекватности высказываемого намерению (ему предшествующему) или же смыслам этим высказываемым производимым. Вероятно в этом лежит причина желания еще раз вернуться к теме наших сегодняшних собеседований.
Случайность, с какой она скользнула из мнимого ниоткуда в мое сегодня и обрела форму многообещавшей мысли; ее поразительная, незамедлительно приводящая на ум тончайшие экспликации древних китайских стратегов, податливость, с каковой она возникла и обрела реальность в неожиданном желании присутствующих превратить ее в действительный повод для рассуждения или же для признаний в любви, сразу же исполнились для меня угрожающим существованием никогда не бывших предметов из хорошо известного рассказа Борхеса.
Вместе с тем, думал я, произошла совершенно обыденная вещь: преизбыточность контекста, ставшего замкнутой тотальностью метафоры, свела значения наших слов к нулю или – точнее, я на долю мгновения как бы погрузился в вычлененное из равных ему мгновение, из которых ткется все то, что я вправе назвать моим, – даже возможность взглянуть на мгновение с иной его стороны – со стороны его смерти.
Надо сказать – таково отступление в сторону – она необыкновенно легка и пропитана мятой, подобно тысячеокой росе бесплотного зрения, в которой обретает смерть рассвета – ночь, мгновение, отслоившееся в избрании расстояния между собой и собой. Стало быть, догадываюсь я, это об избрании, о неизъяснимом жесте указания и обретения предмета, темы, вещи в не поддающемся описанию временем акте.
В самом деле, что был или есть (какое, между тем, мне дело до временных категорий, если я говорю о нашем предмете, и о чем подробней позже) для меня "песок" либо, перекрывающая его в своем непременном сияющем совпадении, "вода"? Что есть для меня вода, даже вовлеченная в этот монолог опустошенной лексемой, подобная горсти сухих семян клена, вращающихся на теплом ветру? Ощущаю ли я вкус песка при фразе "как песок на зубах" или же терпкость воды (качества ее бесконечны, как и произвольные ее описания) на беспомощном лезвии моей детской памяти, разрезающей ее на воду-мертвую и живую, – лезвии, разделяющем усердно данное мне явно не безусловно и что будет длиться столько же, сколько выше объявленная комедия моего исчезновения, вызывая счастливую гримасу воспоминания о том, как некто, мой отец, делил ее в жаркий день ножом, отрезая себе ее меньшую часть. Зной рассыпался тончайшим пеплом, звенящим, словно полуденный рой метафоры, соединяясь с каплями росы, в котором смерть мгновения обретала свою явь.
Можно добавить еще несколько строк, написанных в таком же, несколько взвинченном, литературном духе. Тем не менее, как я уже говорил, следует избрать из несуществующих в своем бесконечном сопротивлении или же податливости "воды/песка" нечто, что возвратило бы им видимость наличия и было бы при этом беструдно, конечно, при условие иного соположения, например: "воды" и "огня". Конечно, не составляет труда пройти по коридорам известных мифопоэтических клише, чтобы прийти к заключению, что песок и есть огонь, что вода есть земля, etc., что мы снова вовлечены в карусель надежных оппозиций и покрывало сходств вновь готово покрыть то, что на самом деле есть всегда другое1. Однако, даже идя тропой аллегорий, вероятно будет попытаться в условии ложной или же оплавленной, размытой оппозиции, данной нам темой, найти то, что позволило бы "разнести" воду и песок, невзирая на их единообразие в текучести, по обе стороны несуществующего средостения.
Здесь мне хотелось бы сделать шаг в сторону отношений между "постоянным" и "измененяемым". Тем паче, что и клепсидра и песочные часы одинаково – помимо своего служебного предназначения – тысячелетия напоминают нам об изменчивости и преходящести. При более внимательном рассмотрении мы сможем увидеть, что они вовсе не столь идентичны: песок, состоящий из физических фрагментов и чья текучесть обусловлена величиной доли, фрагмента (едва ли не квадратура круга или стрела, стоящая на месте!), и вода, невзирая на "множественность" в едином, действительно являющая единое во множестве. Это бегло обозначенное отличие позволяет мне сразу же перейти к тому, о чем мне и хотелось бы говорить сегодня.
Говорить об "изменениях" и "постоянном" в какой-то момент означает говорить об одном и том же или же о двух перспективах, в которых это "одно-и-то-же" вступает в игру нашего сознания, в бесчисленных актах неуследимо ткущего постоянную реальность в намерении эту реальность постичь. ____________________ 1 Вода потока и вода стоящая как бы на месте, вода разрушающая какое бы то ни было цельное отражение или же напротив являющаяся идеальным зеркалом в своей скорости и, наконец, вода, в которой отражен Универсум (Башляр) – озеро... – конца этому перечислению и разграничению нет.
Таким образом мы сталкиваемся с тем, что можно было бы рассматривать, как парафраз известного мнения о нескончаемом со-творении мира с одним небольшим изменением: познание мира как возможность в самом акте рефлексии возвращается из Архаики через Пир Платона, минуя иудейскохристианскую парадигму как бы заново испепеленной идеей, скользнувшей сквозь роговые врата Фрейдовой метафоры Эроса/Танатоса, в которой расщепление смысла происходит по полюсам постоянства-Танатоса и изменения-Эроса.
Возможно ли в эти несколько минут окинуть взглядом вековые попытки рассудка постичь западную традицию мировидения (впрочем, равно как и восточную), изначально вовлеченную в эту искусительно таинственную, мерцающую, как покрывало Майи, игру метаморфозиса? И все же в ней всегда угадывались черты некой надежды. Начиная с Гераклита, до сих пор исподволь подрывающего подкупающе-стройные и достаточно жестко детерминированные системы представления мира, сменявшие поочередно друг друга на протяжении веков, проблемы сопряжения и понимания одного через другое неодолимо влекли воображение человека. Тема вечного возвращения, и поныне вращающая молитвенные мельницы Тибета, равно как и риторику Бодрияра, устрашенного утратой гарантии существования означающего в сонме вероятностных миров, эта тема, разворачивающая ризому хаосмоса у Делеза и Гваттари, заключенная некогда в прозрачную скорлупу хроматического гимна об Океаносе, Хроносе, опоясывающем "мирнеизменность-тут" и отделяющего от "не-мира-там" или же в сентенциях Экклезиаста предлагала порой иное неотступное, онирическое предположение: изменения по сути заключены в фрейм постоянного, иными словами лишь только в непреложном и присваиваемом "постоянном" (мысль предлагала различные его модусы – Форма, Логос, Апокатастазис, Настоящее, etc.), как в некоем заведомо данном условии, сознанию возможно схватить то, что именуется изменением. И что могло бы быть сформулированно следующим образом – постоянное есть оператор изменения.
Здесь я решаюсь привести высказывание Ле Цзы по той простой причине что, судя по его словам, сказанным задолго до наших дней, мир просматривался совершенно иным образом, нежели в действительно великой традиции, погрузившейся со временем в наше бессознательное грамматикой восприятия.
"Есть те, кто наблюдает мир в его изменении, но есть и
другие, которые наблюдают изменения в самом изменении."
Легко представить, что в момент произнесения этого суждения или его написания была предрешена участь мира, который мы доживаем в недоумении, и доживание которого буквально вызвало в свое время глубокую тревогу Гуссерля, по сути дела повторившего несколько в иной форме финал "Кратила" в своей неразрешимой тяжбе текучести сознания и трансцендентности/постоянстве оснований Бытия.
Однако сколько бы мы ни говорили о дихотомии (а именно о ней идет в данный момент речь), зиждущей описание (все менее репрезентирующее окружающее) и конституирующей собственно язык в его игре различения и сходства (что едва ли не является синонимами изменения и постоянства), все яснее открывается то, как некая эрозия расточает границы этой оппозиции, бывшие еще более полувека назад вполне четкими и определяющими очертания реальности в процессе производства конфигураций ее смыслов.
Вместе с тем почти размытая и растворенная в этосе нового сознания, эта казалось бы музейная проблема как и раньше – пускай под иным углом "зрения" – порождает весьма хрупкий вопрос, остающийся невыносимым для европейского сознания: вопрос о соотнесенности и разрешении проблемы конечности моего существования в теле Бытия, так и не обретшего своего дома, невзирая на заверения Хайдеггера. Именно это усилие ставит перед пониманием постоянства как Смерти-Конечности, не схватываемой "Я", протекающей бесследно, – так как смерть не может рассматриваться в термах прошедшего, бывшего, но только, как будущее: она (конечность) лишь только будет для меня, но никогда не станет для меня "есть" или уже "была" и, следовательно, будучи метафизической фигурой неизменного приближения к постоянству – она есть, не оставляющее следов, абсолютное не присваиваемое изменение.
Возникновение и исчезновение рассеиваются друг в друге, стремясь друг к другу, переходя друг в друга. С раннего детства меня завораживала одна вещь, факт, который много спустя стал медленно проявлять себя в словах: если одно превращается в другое – возможно ли вообразить некий пунктум времени, "место" пространства, точку моей способности понимать – где одно уже прекратило быть тем, что оно есть, но еще не стало тем, чем должно стать в ходе этого процесса?
Возможно на этот вопрос нет ответа и, паче того, сам вопрос не может быть ментально актуализирован в каком-то конкретном образе. Возможно также, что благодаря отсутствию ответа, вы-"зов", доносящийся мне из мира, звучит отчетливей и явственней – абсолютно призрачный, не имеющий никакого источника, в области которого можно было бы обрести, летящее по обыкновению вспять, эхо.
Амбивалентность "постоянства/изменения" стала настолько тривиальна в неустанном обращении, что о ней забывают в нескончаемых полемиках, посвященных проблеме существования человека в среде, им создающейся и нескончаемо трансформируемой. В заключение я лишь бегло напомню одну из них – проблему технологии и истинности мира, то есть, проблему опосредования и непосредственности, которая ставит вопрос о самой идее techne (Хайдеггер) как совокупности их смысловых инстанций, поражающих "Бытие" и в своем развертывании преобразующих пространство и время. Двойственность этой проблемы очевидна, кроме того эта двойственность напоминает при ближайшем рассмотрении строение апория. С одной стороны, технологии сегодняшнего дня определяются, судя по множеству мнений, возможностью оптимизации циркуляции капитала и производства не продукта, но образа, что относится также и к "знанию", которое можно представить, как сосредоточие того и другого, – символическую машину опосредования. С другой стороны технологии, а я имею в виду прежде всего коммуникативные, неуклонно (во всяком случае, таково стремление и существующие возможности) сводят пространство к "здесь", а время к "сейчас", то есть, к реализации того, что, будучи неустранимым присутствием и постоянным настоящим, не нуждается ни в каком опосредовании, а они сами, бывшие вначале системой опосредования и передачи, становятся виртуальной реальностью, модусы которой, согласно Делезу и Гваттари, находят свое выражение в союзе "и", отсутствие которого письмо "воды и песка" постоянно обращает в непереходное намерение.