Текст книги "Отчаянное поколение (СИ)"
Автор книги: Аполлинария Вронская
Жанры:
Военная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 2 страниц)
Май 1942 г
Теплый ветер колышет высокие стебли осоки.
Главное правило этой войны – не привязываться.
Сначала Отто запоминал их имена, но затем они стали стираться из его памяти, путаться между собой, выцветать, словно черно-белые фотографии, много лет пролежавшие в одном месте и покрытые толстым слоем пыли. Это были молодые солдаты, подростки, его ровесники, которые шли в бой, чтобы умереть, и каждый свято верил, что его смерть на один шаг приближает их к долгожданной победе.
Но никто из них не думал, что умирает напрасно.
Изношенный китель пахнет потом и кровью, руки пахнут железом и табаком. Отто тушит сигарету, крепко зажав ее в кулаке, и усилием воли сдерживает стон, рвущийся сквозь плотно сомкнутые зубы. Когда он разжимает ладонь, окурок все еще дымится, кожа вокруг ожога воспалена, слабо сочится сукровица. Осязаемая тупая боль расходится волнами, отзывается в предплечье, но не дает забыться.
Над его головой – приветливое небо, такое черное и глубокое, что в него хочется упасть, как в бездну.
Здесь за редкость считают безмятежную ночь, когда воздух покоен и тих, и мелкие снаряды не свистят в полуметре от тебя, стремясь превратить твою грудную клетку в кровавое месиво из обломков костей.
Все эти безымянные солдаты умирали жалко и бессмысленно, сраженные шальной пулей в спину или перерубленные напополам разорвавшимся снарядом, который случайно приземлился не в том месте и не в то время.
Отто думает о том, что когда-нибудь – завтра или через неделю – наступит его черед, и тогда отцу напишут, что его отважный сын погиб в тяжелом бою с русскими войсками, но это будет очередной ложью, одной из немногих, что произносится на войне.
Отто возвращается во взвод, торопливо шагая по полю и приминая траву широкими подошвами ботинок. Целый квартал, покинутый русскими, у них в распоряжении. Они разместились в жилом доме, заняв первый этаж. Кровати выстроены в ряд, слева ютится небольшая печь, в центре – несколько табуреток и покосившийся стол. За ним – унтер-офицер и два ефрейтора, они играют в карты. Отто стаскивает с себя китель и ложится в постель, утыкаясь лбом в подушку.
В желудке ноет от голода: сейчас бы вцепиться зубами в кусок вонючего, полусырого мяса, разжевать, проглотить, а больше ничего и не нужно. Только изредка они позволяют себе мечтать о сливовом пироге или жареных свиных ребрышках, раз в месяц, когда станет совсем худо, но чаще – нельзя, иначе совсем тронешься умом. Надо отдать должное повару, который ведет полевую кухню: этот тщедушный саксонец пытается накормить целую роту одной выпотрошенной курицей. Лучше всего в деревнях: там всегда есть скот, у местных жителей можно взять чай и водку, но водка нужна в лазарете, ее солдаты не пьют.
Ладонь горит, будто Отто держит ее над пламенем. Украдкой он смотрит на вспухающие волдыри, на отвратительное круглое пятно, грязное, влажное и кровавое. Завтра нужно будет наведаться в лазарет и сделать перевязку, чтобы ружье не выпадало из рук.
– Обер-лейтенант сказал, что завтра отправляемся с рассветом, – ефрейтор Клаус сгребает карты со стола. – Надо спать.
Все расходятся по кроватям, недовольно ворчат.
– Если повезет, завтра продвинемся километров на пятьдесят, – говорит Ульрих, унтер-офицер. Во взводе он самый старший, ему около двадцати семи лет, а еще – самый высокий, поэтому его фуражка слетает с головы, когда он старается втиснуться в дверной проем. – Старушка Германия сильна, как никогда. Сейчас все в наших руках. Отто, – окликает он, – прочитай-ка нам стихи.
Отто вскидывает голову и отчужденно смотрит на унтер-офицера. На войне не бывает поблажек, как в академии, где с сыном гауляйтера церемонятся, будто с самим фюрером. Отто не знает, почему он до сих пор жив – солдат-неудачник, один из тех, кого гонят на передовую, чтобы пустить под вражеский обстрел. Может, ему просто везет во фронтовой лотерее, где ты раз за разом выигрываешь жизнь.
– Какие? – спрашивает он.
– Какие угодно. Ты же только на это и способен, вот и сделай милость.
*
В диких розах незаметным
Делается крови цвет.
Слился ветер с маршем медным,
Словно паводок побед.
Здесь недавно разливался
Ужас ночью боевой.
В гневе встать один пытался
И воды просил другой.
Утро. Ямы углубляют.
Дышит раненый с трудом,
И его благословляет
Коршун тягостным крестом.
Детлеф фон Лилиенкрон
*
За час до рассвета Отто одевается, стараясь не разбудить спящих, проходит мимо часового и быстрым шагом направляется в лазарет. Раненых мало: после прошлой бомбардировки около пятидесяти солдат признали безнадежными.
Их расстреляли, чтобы те не испытывали страданий.
Остальные постепенно идут на поправку, в лазарете тихо, и Отто испытывает облегчение, когда понимает, что ему не придется слышать то, что страшнее всего – душераздирающие вопли человека, которому ампутируют ногу, хриплые стоны больного, заходящегося в лихорадке, имена жен, сестер, друзей, вырывающиеся из чужих ртов перед смертью, будто слова молитвы о спасении.
Пахнет водкой, выстиранным бельем, чаем.
– Чего пришел? – спрашивает сестра, становясь перед ним.
Отто показывает ладонь. Она досадливо сплевывает.
– Садись.
Ему перевязывают руку. Отто чувствует прикосновения шершавых пальцев к своей ладони, видит, как спешно и деловито женщина стирает кровь и засохший пепел, обрабатывает спиртом, накладывает бинт, и чувствует, как к горлу подступают удушающие горькие слезы.
Сестра выпрямляется, смотрит на бледное лицо с запавшими скулами, и понемногу взгляд ее оттаивает, тонкая корочка льда рассыпается, позволяя зажечься зеленым огонькам глаз. Ей около тридцати, но выглядит она старше, на лбу – морщины, плечи – сгорблены, волосы стали тусклыми и сухими. Отто утирает слезы рукавом и нервно сглатывает.
Быть может, он пригодился бы в этом госпитале, он смог бы помогать раненым, думает Отто.
Женщина целует его в лоб.
*
Залпы артиллерии раздирают небо на багровые полосы, на пепельные лохмотья. Сбитый русский самолет валится на землю, загораясь, рядом с ним пылают трупы. Пули осыпаются с неба крупными каплями смертоносного дождя, взрываются гранаты, поднимая вверх фонтаны кровавой грязи.
– Рядовой Шрейер, за мной! – Ульрих падает на землю, закрывает голову руками и скатывается в окоп. Отто ныряет за ним, прижимая пулемет к груди. У них в окопе – две связки гранат. Слишком мало для длительной атаки.
– Стреляй по смотровым щелям, – быстро произносит унтер-офицер, выдергивая чеку и забрасывая гранату вперед. – Стреляй, кому говорят!
Отто зажмуривается и открывает огонь. К рокочущему грохоту, который раздается во время обстрела, со временем привыкаешь, и уши перестает закладывать, но взамен появляется головная боль – словно осколок гранаты медленно проникает в твой висок.
– Ложись, – звучит команда.
Следует новый взрыв, шею обдает жаром, в нос попадает пыль, слышится сдавленный хриплый кашель солдата, позабывшего закрыть рот. Последний танк останавливается неподалеку от соседнего окопа, затихает. Они выбираются наверх, движутся по земле. На передовую закидывают два штрафных батальона, но это лишь мера предосторожности, потому что сейчас преимущество на их стороне.
Неожиданно у солдата, который идет рядом с ними, подкашиваются ноги; от удивления он вытаращивает глаза и валится в грязь, захлебываясь слюной и кровью. Ульрих белеет и резко оглядывается по сторонам.
– Где? Где? – кричит он.
Отто подползает к погибшему, дрожащими руками переворачивает его на спину. На губах солдата лопаются розовые пузыри.
– Уходим, уходим отсюда, живее, – Ульрих хватает его за руку и оттаскивает в сторону. – Нас должны сменить, уходим.
– Надо... по-человечески... – голос Отто срывается, потому что он и сам понимает: по человечески – не получится.
*
На передовой становится совсем тихо, исполосованное огнем небо светлеет, выжившие переговариваются, мрачно шутят, разбирают тарелки с кашей и соленой ветчиной. Отто накидывается на еду, заталкивая в рот куски хлеба. Корку – жесткую, чуть сладковатую – он оставляет напоследок.
– Клауса убили, – говорит кто-то сзади. – Русские артиллеристы, их двое, обоих взяли в плен. Толку с них нет, они новобранцы.
– Шрейер, – голос обер-лейтенанта напоминает ему бульканье кипящего супа. Отто давится коркой, вскакивает на ноги и вытягивается по струнке. Обер-лейтенант бегло осматривает его, щурится, и от этого его маленькие глаза окончательно теряются в складках век.
– Расстреляй пленных, – он сует в руки Отто револьвер. – Уйди за деревья. Оттащишь трупы в реку.
Кто угодно, но только не он.
Отто подходит к пленным русским. Им по пятнадцать лет, у обоих – темно-русые волосы и голубые глаза. В нем возникает чувство, похожее на то, испытанное в лесу, когда он вместе с другими мальчиками из академии стрелял в беглецов. К горлу липким слизняком подкатывает тошнота, внутренности съеживаются в комок, по спине струится ледяной пот.
Река живым клинком вьется меж пригорков, поросших травой.
Пленные идут впереди, Отто шагает за ними, сжимая револьвер в вытянутой руке.
– Стойте! – выкрикивает он.
Русские переглядываются между собой, один из них встает на колени, спиной поворачиваясь к Отто, подталкивает второго, и теперь они оба ждут, пока немец всадит им пулю в затылок, встречая свою бесславную участь с каменным спокойствием. Отто старается представить, что перед ним не люди, а два глиняных черепка, по которым нужно пульнуть как следует, раздробить на мелкие кусочки, но сердце бьется в груди, словно несчастная деревенская куропатка, схваченная за хвост и подвешенная над костром, а палец соскальзывает с курка, так и не нажав на него.
По веткам прыгают воробьи, он не знает, сколько прошло времени, две минуты или пятнадцать секунд, и ему мучительно стыдно, хотя в то же время – необычайно легко, потому что теперь он уверен, что в нем осталось что-то от прежнего Отто, которым он раньше был.
Раздается уверенный выстрел, затем второй.
Отто вздрагивает, оборачиваясь. Высокий молодой человек вешает свой револьвер на пояс и поднимает взгляд на ошарашенного солдата.
– Я подумал, что тебе нужна помощь, – говорит он.
Отто молча кивает. Вместе они стаскивают трупы в воду, после чего наблюдают, как тела медленно плывут по течению, скрываясь в тени переплетенных ветвей раскидистого дуба.
*
– Франц Ланге, лейтанант, – представляется человек, протягивая Отто ладонь. – Можно просто – Франц.
– Отто Шрейер, – Отто легко пожимает чужие пальцы.
Они зашивают потрепанную форму, одинаково неловко справляясь с иглой и ниткой.
– Роту пополнили новыми людьми, меня вызвали из подкрепления, – Франц кладет куртку на колени, разглаживая тканевые бока; он говорит с едва заметным акцентом, чуть мягче, чем сам Отто, растягивая гласные в словах и проглатывая окончания.
– Откуда ты?
– Я родился в Мюнхене, но живу в Берлине, – откликается Франц. – Ты тоже из Берлина?
– Из Потсдама, – Отто замолкает, но слова, которые уже несколько месяцев вертятся на языке, срываются с губ против воли, и он продолжает по-детски сбивчиво: – Отец отправил меня на фронт за дерзкое поведение.
– И что ты натворил?
– В своем школьном эссе я раскритиковал действия фюрера, – Отто втыкает иголку в отваливающийся карман, крупными стежками пришивая его к мундиру.
Франц хмыкает – то ли одобрительно, то ли укоряюще – и принимается за петлицы. Вихрастая светлая челка постоянно лезет ему в глаза.
– Когда я был в твоем возрасте, «дерзким поведением» считалась кража вишни из соседнего сада. Нынче другие времена.
– Совсем другие, – подтверждает Отто.
*
Ульрих тасует карты. Сегодня они с ефрейтором играют без Клауса – вдвоем. Так будет завтра и послезавтра, а может, кто-то из них умрет раньше, и она останется бесхозной, эта несчастливая колода карт.
– Будешь чай? – спрашивает унтер-офицер у Отто, молчаливо кутающегося в грязное одеяло. На улице идет мелкий дождь, заливая воронки, в которые они скидывали трупы. С утра будет стоять страшная вонь, исходящая от подгнивающей плоти.
– Там что, ром? – Отто делает еще один глоток, с интересом вглядываясь в содержимое кружки.
– Да, – Ульрих бросает карту на стол. – О нас здорово позаботились на родине, сбросили несколько бутылок, одна не разбилась.
*
Бомбардировка начинается около пяти утра.
Ливень хлещет ледяными струями, ураган пригибает тонкие березы, надламывает ветви, сносит пикирующие снаряды в сторону. Подошвы ботинок скользят по темной жиже, камуфляж прилипает к телу, промокая насквозь.
Окопы наполовину залиты водой. На небе открываются новые раны, оно стонет и плачет, извергая на землю сгустки огня, а нескончаемые черные тучи все надвигаются вперед, сопротивляясь порывам ветра, который грозится отнести их на запад, прочь от линии фронта.
Сквозь шум дождя не расслышишь звука приближающейся пули, похожего на писк надоедливого комара, поэтому так страшно выходить на передовую, зная, что шанс уцелеть близится к нулю.
Трупы везде: через них перешагивают, с них стаскивают каски, выхватывают из рук винтовки, оставляя лежать на земле – и они лежат, вперившись остекленевшим взглядом в пробегающих мимо людей, которым больше нет никакого дела до тех, чье лицо через несколько недель объедят голодные муравьи.
Отто тоже бежит, он не знает, куда, глаза застилает пелена из ливня и дыма, он спотыкается о чей-то обрубок руки, едва не падая, а потом снова продолжает бег, в отчаянии надеясь, что следующая пуля попадет ему в голову, и ему не придется умирать на поле боя в адских мучениях, истекая кровью из распоротого живота.
Граната взрывается в нескольких метрах от него, и Отто отбрасывает в сторону. Он шлепается в мутную жижу, чувствуя жгучую боль в бедре, и с ужасом понимает – вот оно, самое страшное.
Мысли текут в голове на удивление ясно.
Потом его подхватывают под мышки и оттаскивают назад, к деревьям, он не может пошевелить правой ногой, кровь заливает штаны, ее стойкий запах ударяет в нос, и тогда он делает то, что никогда нельзя делать на войне – паникует, а после теряет сознание.
*
Неизвестно, от чего он приходит в себя – от стараний медсестры или от воплей соседа, из которого вытаскивают четвертую пулю. Его переносят в другое отделение вместе с койкой.
– Молодой, здоровый организм восстановится быстро, – говорит женщина ободряющим тоном. – Меньше месяца, и ты снова окажешься в строю.
Отто предпочел бы не оказаться там никогда, но он молчит, не желая выглядеть трусом.
Осколок гранаты попал в бедро, слегка задев кость, но минуя суставы. Закрывая глаза, он откидывается на подушку. Здесь, в лазарете, царит иллюзия безопасности, несмотря на то, что в километре от него могут ездить танки, и он упивается ею, впервые за долгое время улыбаясь глупо и широко.
– Я боялся, что тебе ногу оттяпают, – признается Франц, навещая его на следующий день. – Чудо, что рана не загноилась, я тащил тебя по самой грязи. Кстати, сегодня прилетел самолет, чтобы забрать отпускников. Не хочешь передать домой письмо?
Бледные губы Отто подрагивают; ровно четыре месяца он пробыл на фронте, но не отправил в Берлин ни одной весточки о себе.
Что он может написать отцу, который ни разу не заговорил с ним после того, как тот забрал последние вещи из академии?
Что он может написать матери, день за днем убеждающей себя в том, что у нее никогда не было сына?
Когда срок его службы истечет, он вернется в Германию и отправится работать в городскую газету, его школьный приятель, Рудольф, говорил, что у него хорошие сочинения, все обязательно получится, все...
– Не хочу, – отвечает он и поворачивается лицом к стене.
Раненых негде размещать, все помещение дома занято другими больными, палаток не хватает на всех.
В коридорах стонут люди, ожидающие операции.
Отто, прихрамывая на правую ногу, ходит по госпиталю, разносит воду и проверяет пульс у пациентов, забывшихся сном. Его койку занимает солдат из третьего взвода, из шеи которого час назад вытащили пулю. Через три дня они снова пойдут вперед, осталось только дождаться подкрепления. Франц рассказывает, что русские заминировали дорогу, поэтому потребуется время, чтобы устранить все препятствия.
– Партизаны действуют осторожно, – лейтенант крутит в руках пустую банку из-под сардин.
Они сидят возле палаток, Отто курит, чтобы притупить чувство голода, значительно обостренное после съеденного куска хлеба с маслом, которого оказалось недостаточно для насыщения ослабленного организма. – Придется поднапрячься, чтобы ликвидировать диверсантов.
– Но это несправедливо, – нервно вскидывается Отто, – они хотят, чтобы мы оставили их землю, позволили им жить спокойно. Франц, гибнет столько людей, а мы не можем им помочь. Зачем мы делаем такие страшные вещи, Франц? Ты видишь ту славную землю, на которой мы воюем? Ты видишь леса, реки, далекие холмы, поблескивающие золотом в закатном свете? Я бы хотел быть мирным гостем этой страны, но...
Темные волосы Отто выгорели на солнце, бледная кожа покрылась легким налетом болезненной желтизны, взгляд потяжелел, навсегда утратив блаженную безмятежность юношеских лет.
– Справедливость не для войны, – отрезает Франц. – Ты пойми, Отто, что понятия зла и добра никогда не приобретут четкие очертания, они неустойчивы, они слишком субъективны. Русские, те самые русские, которых ты защищаешь, они понятия не имеют, что во вражеском батальоне найдется искренне сочувствующий им солдат. Ты для них – немец, который бомбит деревни и города, немец, который расстреливает мирное население из винтовки, немец, который грабит дома, немец, который избивает детей и насилует женщин...
– Я не... – шепчет Отто.
– Молчи, – вновь обрывает его Франц; он заметно сердится. – Они ненавидят тебя, потому что ты захватываешь русские земли и убиваешь их товарищей. И им плевать, что у тебя в голове, Отто. На тебе немецкая форма, ты держишь в руках немецкую винтовку, ты говоришь по-немецки, ты – немец, и тебе никогда не отмыться от этого дерьма. Но ты можешь попытаться, никто тебя не держит. Хочешь перейти на их сторону? Тогда они заставят тебя убивать своих. Это – справедливо? Справедливо, ответь мне?
– Я не знаю, что мне делать, – говорит Отто.
– Воевать. Не за фюрера, а за тех, кто рядом, – роняет Франц.
Ноябрь 1942 года
В середине ноября выпадает снег. Отто стаскивает с себя каску, подставляя лицо колючим прикосновениям, которые приятным холодом обжигают щеки. Кругом голубеют мягкие сугробы в своей обманчивой невинности.
– Когда начнутся морозы, все заледенеет, – Франц встает рядом, кутается в шарф. – Невозможно будет передвигаться быстро.
Рождество уже через месяц, и впервые Отто встретит его вне дома. С робкой осторожностью он думает о праздничных песнях, которые каждый год доносятся из старого радиоприемника, стоящего на секретере в гостиной, об имбирных пряниках и крепком глинтвейне – ему всегда разрешали попробовать немного в рождественскую ночь, – о запахе пышущих сдобным жаром булок, о заснеженных берлинских улицах, переливающихся искорками огней, и в груди становится жарко, словно он сидит возле полыхающей огнем печи.
– Там, дома, у тебя кто-нибудь остался? – Отто поворачивается к приятелю, стараясь не кривить губы от нестерпимой тоски, гложущей его до костей. Франц едва заметно улыбается.
– Жена. Когда я уходил на фронт, она ждала ребенка.
*
Винтовки выходят из строя на четвертый день.
Те, что еще могут стрелять, унтер-офицер раздает солдатам, когда они входят в деревню, недавно покинутую партизанами.
– Проверьте все дома в округе, если кто-то остался внутри – не пощадите лишней пули. Вы не хуже моего знаете, как эти свиньи умеют прикидываться.
Отто устал, у него заледенели ноги, губы едва шевелятся, а мороз так и норовит больно ущипнуть за нос. Они все – обессиленные, замерзшие, – волочатся по снегу, словно равнодушное ленивое стадо, неспособное отразить самый слабый удар противника.
Каждый день кто-то умирает от холода или болезни, и со временем известия о новых смертях становятся такими же обыденными, как безвкусные консервы на завтрак.
Он бродит по чужим домам, вглядывается в фотографии, развешанные по выцветшим желтым стенам. Позабытая в спешке деревянная посуда, незаправленные постели, остывшие печи, плесневелые куски хлеба на столах. Что сталось с прежними жильцами, не знает никто: одни ушли в леса, примкнув к партизанам, другие бежали в города, чтобы защитить себя и своих детей.
Закрыв нижнюю часть лица шарфом, он поднимается по ступеням, тянет на себя дверь и ступает внутрь, отчего протяжно скрипят половицы; внезапно от стены отделяется тонкая тень, быстро исчезая за углом, и Отто неожиданно пугается, вскидывая вверх винтовку и неуверенно шагая из сеней в комнату. У девочки, что сидит на кровати, недетский тяжелый взгляд, толстая коса навыпуск, длинное туловище и серьезно поджатые тонкие губы. Между лавками торопливо пробегает черная кошка.
– Это твой дом? – спрашивает он.
Девочка молчит, качая ногой, обутой в коричневый валенок. Отто старше ее на четыре года, может, на пять лет. Когда ему было тринадцать, отец только начинал подниматься по карьерной лестнице, став берайхсляйтером партии, и мальчика приняли в юнгфольк, где он впервые увлекся литературой, все свободное время просиживая в библиотеке. На улице тихо, снег ложится на землю рыхлыми белыми слоями, заметая следы от сапогов.
– Уходи, беги в лес, – Отто старается не смотреть на подростка, надвигает каску на лоб, чтобы не было видно его растерянного взгляда. – Пожалуйста, уходи, – он делает сбивчивые жесты руками, указывает на окно.
На его удивление, девочка правильно воспринимает сказанное на незнакомом языке, осторожно соскальзывая с высокой, плотной кровати и подходя к окну. Несмотря на мороз, Отто чувствует, как от напряжения потеют ладони, а щеки наливаются румянцем. Девочка распахивает раму, взбирается на подоконник и спрыгивает вниз. Есть надежда, что она останется незамеченной, если успеет скрыться между деревьев.
Через десять минут Отто несколько раз обходит дом, подошвой сапога затирает едва заметные следы, припорошенные снегом, и возвращается в роту, опоздав на обед.
Взвод неспешно растекается по улице, занимая самые большие дома, в которых можно обосноваться вчетвером или впятером. Франц держит на коленях черную кошку – единственную обитательницу опустевшего жилища.
– Сегодня я в первый раз расстрелял русского, – тихо хвастается молодой солдат своему соседу, расположившегося на полу около печи.
– Кто это был? – Отто резко оборачивается назад, стараясь преодолеть волнение в голосе.
– Почем мне знать; какой-то дед, – отвечает тот.
– Это не повод для бахвальства, Петер, – усмехается Франц, поглаживая притихшее животное.
– Что? – обиженно вскидывается Петер. – Фюрер говорил, что это не люди, а необузданные звери, для которых выстрел в голову – самое гуманное наказание из прочих!
– Кошка тоже зверь. Что же теперь, расстрелять всех кошек?
Ночная тишина липнет к окнам полчищем черных мух. Отто хочется спать, но сон все никак не приходит, заставляя его мучиться от тошнотворного осознания, что весь следующий день придется провести на ногах и в попытках перебороть мигрень, которая рано или поздно появляется у каждого солдата, хоть раз побывавшего в окопе под артиллерийским обстрелом. Ворочаясь, он старается не разбудить остальных. Неожиданно он слышит, как хрустит во дворе снег под чьими-то ногами; едва Отто успевает повернуть голову на звук, как Франц бесшумно поднимается, берет в руки винтовку и выходит на крыльцо. Через несколько секунд раздается выстрел.
Отто, схватив оружие, выбегает во двор, бешено озираясь по сторонам. Его колотит от холода – сначала взгляд натыкается на замерзнувшего насмерть часового, бессильно обмякшего возле сарая; затем он смотрит вперед и видит Франца, который скорчился на земле, прижимая ладони к раненому животу.
– Это мой дом, – произносит тихий голос за его спиной.
Нечто, разлившееся по телу ледяным параличом, пригвождает его к месту, но ярость – глухая, жаркая, отчаянная – мгновенно растапливает лед, и тогда он, стискивая зубы, разряжает очередь в детскую грудь, пока не заканчиваются патроны, а потом, когда девочка падает, бросается к Францу, пока остальные суетятся вокруг убитой партизанки, возле которой валяется советское ружье.
– Сейчас, сейчас, я позову сестру, – тихо говорит Отто своим маленьким горько-усталым ртом, и его руки дрожат, накрывая сверху рану, из которой выплескивается кровь.
Франц морщится; у него совсем белое лицо.
– Ты хороший парень... надо... Зеерштрассе, второй дом... пожалуйста.
Рыжие всполохи озаряют небо над верхушками истощавших сосен. Партизаны привели за собой красноармейцев. Раздаются бойкие команды обер-лейтенанта, наружу вытаскивают пулемет, рядовые занимают позиции.
– Расчет на три номера!
Отто хватают за шиворот и оттаскивают в сторону, и в тот же момент соседний дом вспыхивает, словно сухая спичка.
Под утро от взвода остается несколько человек.
Декабрь 1942 года
Война – это два миллиметра от пули до твоей головы.
Это бесконечная перемена лиц вокруг. На фронте не бывает незаменимых людей, и если постель лейтенанта Ланге занимает кто-то другой, то имя его предшественника не стоит упоминать вслух, чтобы не нарваться на искреннее недоумение в чужих глазах: «Ланге? Кто это? На Западном фронте был какой-то Ланге, кажется, ему оторвало ногу возле Дьеппа».
– Рядовой Шрейер, занять позицию часового.
– Да, господин группенфюрер.
Отто устраивается возле двери, складывая рядом выданное оружие – карабин и ящик с ручными гранатами. В доме рыдает молодая русская женщина, которую схватили утром, предварительно застрелив ее брата, попытавшегося защититься. Мужские голоса перемежаются с ее плачем. Через некоторое время все затихает, только неприятные звуки чужого храпа заставляют морщиться. Изнасилованную женщину, скорее всего, убьют, или уже убили – чтобы ночью та не посмела сбежать, или, чего хуже, попробовать навредить обидчикам.
Из толстой армейской куртки он достает блокнот, быстро пролистывает страницы, исписанные мелким почерком. Это записи, выполненные на скорую руку, бессвязные, короткие. Отто обязательно сочинил бы эссе, воспользовавшись ими, если бы только вернулся с войны. Щелчок зажигалки – и огонь охватывает отсыревшую бумагу, за считанные секунды превращая блокнот в вонючие комки пепла. Затем он снимает с себя верхнюю одежду вместе с ботинками, прислоняется спиной к стене, прикрывает глаза – и ждет.
Сначала окоченевают пальцы ног, потом – голени, предплечья, только грудь все еще полыхает, словно печка, в которой никак не может уняться огонь. Перетерпеть дрожь оказывается сложнее всего, зубы непроизвольно выстукивают сбивчивый гулкий ритм, а кисти рук трясутся, будто у больного тремором восьмидесятилетнего старика. Но после все проходит. Отто застывает в одном положении, не в силах пошевелиться, сердце бьется медленнее, тяжело ударяясь о грудную клетку. Мысли движутся в голове ласковым, неторопливым течением реки, путаясь меж собой.
Холодно я делаю все правильно скоро все закончится лучше для всех больно ногам мама всегда говорила надевай шарф и перчатки когда выходишь на улицу я вырос слишком непослушным только бы никто не вышел из дома горячий чай обжигает язык щеки я не могу говорить забавно я словно сплю и могу ощущать мир вокруг себя прости меня Франц прости меня мама я во всем виноват сам как хочется заснуть может быть я всего лишь
Петер, зажав в зубах сигарету, выходит во двор, облокачиваясь об перила.
– Шрейер, ты еще не заснул? Чего молчишь? Ну, точно заснул, – резюмирует он и спускается вниз, чтобы разбудить Отто, после чего замирает с открытым ртом.
– Черт, он что, мертв? Шрейер, ты совсем сдурел, а? – он подбегает к Отто, испуганно дотрагивается до его обнаженных рук, в панике накидывает на замерзшее тело куртку, сверху укрывает своей, трясет за плечи, стремясь привести в сознание.
Судорожные и неловкие попытки измерить пульс ни к чему не приводят, но Петеру удается заметить, что веки мальчика чуть вздрагивают от прикосновений, и тогда он сломя голову бросается в штаб, перескакивая через сугробы и воронки от снарядов.
*
– Русские не такие никчемные, как нам казалось раньше. Планировали управиться за год, в итоге воюем почти три.
– Ими двести лет правили немцы, немудрено, что им привился мало-мальский разум.
– Большевистская революция полностью искоренила немецкую кровь. Все большевики – сумасшедшие. Послушай, у тебя есть сигареты?
– Кто сказал – «сигареты»? Никаких сигарет, Мильке, это лазарет, а не варьете!
Рождество – не лучший праздник для того, чтобы встречать его в военном госпитале. Отто получает свое законное право вернуться в роту, чтобы вдоволь полакомиться праздничным ужином, над которым с самого утра трудился повар. Обер-лейтенант торжественно вручает каждому подарок, кто-то забирает по два, а то и по три свертка – это посылки от родственников.
Отто протягивают коробку, обернутую в цветную бумагу. Внутри – упаковка шоколадных конфет, сигареты, засахаренные фрукты и елочная игрушка – гладкий серебряный шар.
Взгляд обер-лейтенанта поблескивает в тусклом свете, который просачивается через узкие окна. Он снимает фуражку и задумчиво молчит, сжимая в пальцах стакан с ромом. Вероятно, он растроган приближением наступающего праздника. На лицах солдат застыли глупые, мечтательные улыбки; каждый чувствует, что нынешнее Рождество – это та незримая нить, которая связывает всех их с домом.
– Хайль Гитлер! – они пьют и обмениваются рукопожатиями.
– Хайль Гитлер, – повторяет Отто, залпом опустошая стакан.
Апрель 1944 года
– Опять приехали за отпускниками? Какая бесцеремонная наглость со стороны власти, – сухощавый мальчик с пыльной полоской посередине лба возмущенно косится в сторону машины.
– Это не отпускник, это фельдфебель Шрейер. Недавно он подал прошение о переводе во Францию, теперь его забирают, – отзывается Петер, ковыряя в зубах засохшим стеблем осоки.
– Когда русские гонят нас назад, и мы нуждаемся в сильной армии, фельдфебеля забирают?
Петер пожимает плечами.
– Наша ли забота? Он отличился в Курской битве, ему и почивать на лаврах. Во Франции сейчас не так худо, как здесь. Фюрер говорит, что американцы не смогут причинить нам вреда, мы хорошо укрепились.
В машину сгружают вещи, водитель просит разрешения выкурить сигарету перед дорогой. В тылу уже который день – полное спокойствие, что означает верное затишье перед бурей.
У Отто загорелые руки, будто у доброжелательного американского садовника, весь день пересаживающего ирисы и орхидеи в своем маленьком зеленом мирке. Честно говоря, он и сам не знает, от чего бежит – особенно теперь, когда уже не имеет значения, в кого ты стреляешь: в русского или во француза, и каждая пуля проходит через твое собственное тело навылет, только все они умирают, а ты остаешься жить, хотя на самом деле ты уже мертв.