Текст книги "Дядя Ваня"
Автор книги: Антон Чехов
Жанр:
Драматургия
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 3 страниц)
Антон Павлович Чехов
Дядя Ваня
Сцены из деревенской жизни в четырех действиях
ДЕЙСТВУЮЩИЕ ЛИЦА
Серебряков Александр Владимирович, отставной профессор.
Елена Андреевна, его жена, 27 лет.
Софья Александровна (Соня), его дочь от первого брака.
Войницкая Мария Васильевна, вдова тайного советника, мать первой жены профессора.
Войницкий Иван Петрович, ее сын.
Астров Михаил Львович, врач.
Телегин Илья Ильич, обедневший помещик.
Марина, старая няня.
Работник.
Действие происходит в усадьбе Серебрякова.
ДЕЙСТВИЕ ПЕРВОЕ
Сад. Видна часть сада с террасой. На аллее под старым тополем стол, сервированный для чая. Скамьи, стулья; на одной из скамей лежит гитара. Недалеко от стола качели. Третий час дня. Пасмурно.
Марина (сырая, малоподвижная старушка, сидит у самовара, вяжет чулок) и Астров (ходит возле) .
Марина (наливает стакан). Кушай, батюшка.
Астров (нехотя принимает стакан). Что-то не хочется.
Марина . Может, водочки выпьешь?
Астров . Нет. Я не каждый день водку пью. К тому же душно.
Пауза.
Нянька, сколько прошло, как мы знакомы?
Марина (раздумывая). Сколько? Дай бог память… Ты приехал сюда, в эти края… когда?.. еще жива была Вера Петровна, Сонечкина мать. Ты при ней к нам две зимы ездил… Ну, значит, лет одиннадцать прошло. (Подумав.) А может, и больше…
Астров. Сильно я изменился с тех пор?
Марина. Сильно. Тогда ты молодой был, красивый, а теперь постарел. И красота уже не та. Тоже сказать – и водочку пьешь.
Астров. Да… В десять лет другим человеком стал. А какая причина? Заработался, нянька. От утра до ночи все на ногах, покою не знаю, а ночью лежишь под одеялом и боишься, как бы к больному не потащили. За все время, пока мы с тобою знакомы, у меня ни одного дня не было свободного. Как не постареть? Да и сама по себе жизнь скучна, глупа, грязна… Затягивает эта жизнь. Кругом тебя одни чудаки, сплошь одни чудаки; а поживешь с ними года два-три и мало-помалу сам, незаметно для себя, становишься чудаком. Неизбежная участь. (Закручивая свои длинные усы.) Ишь, громадные усы выросли… Глупые усы. Я стал чудаком, нянька… Поглупеть-то я еще не поглупел, бог милостив, мозги на своем месте, но чувства как-то притупились. Ничего я не хочу, ничего мне не нужно, никого я не люблю… Вот разве тебя только люблю. (Целует ее в голову.) У меня в детстве была такая же нянька.
Марина. Может, ты кушать хочешь?
Астров. Нет. В Великом посту на третьей неделе поехал я в Малицкое на эпидемию… Сыпной тиф… В избах народ вповалку… Грязь, вонь, дым, телята на полу, с больными вместе… Поросята тут же… Возился я целый день, не присел, маковой росинки во рту не было, а приехал домой, не дают отдохнуть – привезли с железной дороги стрелочника; положил я его на стол, чтобы ему операцию делать, а он возьми и умри у меня под хлороформом. И когда вот не нужно, чувства проснулись во мне, и защемило мою совесть, точно это я умышленно убил его… Сел я, закрыл глаза – вот этак, и думаю: те, которые будут жить через сто-двести лет после нас и для которых мы теперь пробиваем дорогу, помянут ли нас добрым словом? Нянька, ведь не помянут!
Марина. Люди не помянут, зато бог помянет.
Астров. Вот спасибо. Хорошо ты сказала.
Входит Войницкий.
Войницкий (выходит из дому, он выспался после завтрака и имеет помятый вид; садится на скамью, поправляет свой щегольский галстук). Да…
Пауза.
Да…
Астров. Выспался?
Войницкий. Да… Очень. (Зевает.) С тех пор, как здесь живет профессор со своею супругой, жизнь выбилась из колеи… Сплю не вовремя, за завтраком и обедом ем разные кабули, пью вина… нездорово все это! Прежде минутны свободной не было, я и Соня работали – мое почтение, а теперь работает одна Соня, а я сплю, ем, пью… Нехорошо!
Марина (покачав головой). Порядки! Профессор встает в 12 часов, а самовар кипит с утра, все его дожидается. Без них обедали всегда в первом часу, как везде у людей, а при них в седьмом. Ночью профессор читает и пишет, и вдруг часу во втором звонок… Что такое, батюшка? Чаю! Буди для него народ, ставь самовар… Порядки!
Астров. И долго они еще здесь проживут?
Войницкий (свистит). Сто лет. Профессор решил поселиться здесь.
Марина. Вот и теперь. Самовар уже два часа на столе, а они гулять пошли.
Войницкий. Идут, идут… Не волнуйся.
Слышны голоса; из глубины сада, возвращаясь с прогулки, идут Серебряков, Елена Андреевна, Соня и Телегин.
Серебряков. Прекрасно, прекрасно… Чудесные виды.
Телегин. Замечательные, ваше превосходительство.
Соня. Мы завтра поедем в лесничество, папа. Хочешь?
Войницкий. Господа, чай пить!
Серебряков. Друзья мои, пришлите мне чай в кабинет, будьте добры! Мне сегодня нужно еще кое-что сделать.
Соня. А в лесничестве тебе непременно понравится…
Елена Андреевна, Серебряков и Соня уходят в дом; Телегин идет к столу и садится возле Марины.
Войницкий. Жарко, душно, а наш великий ученый в пальто, в калошах, с зонтиком и в перчатках.
Астров. Стало быть, бережет себя.
Войницкий. А как она хороша! Как хороша! Во всю жизнь не видел женщины красивее.
Телегин. Еду ли я по полю, Марина Тимофеевна, гуляю ли в тенистом саду, смотрю ли на этот стол, я испытываю неизъяснимое блаженство! Погода очаровательная, птички поют, живем мы все в мире и согласии, – чего еще нам? (Принимая стакан.) Чувствительно вам благодарен!
Войницкий (мечтательно). Глаза… Чудная женщина.
Астров. Расскажи-ка что-нибудь, Иван Петрович.
Войницкий (вяло). Что тебе рассказать?
Астров. Нового нет ли чего?
Войницкий. Ничего. Все старо. Я тот же, что и был, пожалуй, стал хуже, так как обленился, ничего не делаю и только ворчу, как старый хрен. Моя старая галка, maman, все еще лепечет про женскую эмансипацию, одним глазом смотрит в могилу, а другим ищет в своих умных книжках зарю новой жизни.
Астров. А профессор?
Войницкий. А профессор по-прежнему от утра до глубокой ночи сидит у себя в кабинете и пишет. «Напрягши ум, наморщивши чело, все оды пишем, пишем, и ни себе, ни им похвал не слышим». Бедная бумага! Он бы лучше свою автобиографию написал. Какой это превосходный сюжет! Отставной профессор, понимаешь ли, старый сухарь, ученая вобла… Подагра, ревматизм, мигрень, от ревности и зависти вспухла печенка… Живет эта вобла в имении своей первой жены, живет поневоле, потому что жить в городе ему не по карману. Вечно жалуется на свои несчастья, хотя в сущности сам необыкновенно счастлив. (Нервно.) Ты только подумай, какое счастье! Сын простого дьячка, бурсак, добился ученых степеней и кафедры, стал его превосходительством, зятем сенатора и прочее и прочее. Все это неважно, впрочем. Но ты возьми вот что. Человек ровно двадцать пять лет читает и пишет об искусстве, ровно ничего не понимая в искусстве. Двадцать пять лет он пережевывает чужие мысли о реализме, натурализме и всяком другом вздоре; двадцать пять лет читает и пишет о том, что умным давно уже известно, а для глупых неинтересно: значит, двадцать пять лет переливает из пустого в порожнее. И в то же время какое самомнение! Какие претензии! Он вышел в отставку, и его не знает ни одна живая душа, он совершенно неизвестен; значит, двадцать пять лет он занимал чужое место. А посмотри: шагает, как полубог!
Астров. Ну, ты, кажется, завидуешь.
Войницкий. Да, завидую! А какой успех у женщин! Ни один Дон-Жуан не знал такого полного успеха! Его первая жена, моя сестра, прекрасное, кроткое создание, чистая, как вот это голубое небо, благородная, великодушная, имевшая поклонников больше, чем он учеников, – любила его так, как могут любить одни только чистые ангелы таких же чистых и прекрасных, как они сами. Моя мать, его теща, до сих пор обожает его и до сих пор он внушает ей священный ужас. Его вторая жена, красавица, умница – вы ее только что видели, – вышла за него, когда уже он был стар, отдала ему молодость, красоту, свободу, свой блеск. За что? Почему?
Астров. Она верна профессору?
Войницкий. К сожалению, да.
Астров. Почему же, к сожалению?
Войницкий. Потому что эта верность фальшива от начала до конца. В ней много риторики, но нет логики. Изменить старому мужу, которого терпеть не можешь, – это безнравственно; стараться же заглушить в себе бедную молодость и живое чувство – это не безнравственно.
Телегин (плачущим голосом). Ваня, я не люблю, когда ты это говоришь. Ну, вот, право… Кто изменяет жене или мужу, тот, значит, неверный человек, тот может изменить и отечеству!
Войницкий (с досадой). Заткни фонтан, Вафля!
Телегин. Позволь, Ваня. Жена моя бежала от меня на другой день после свадьбы с любимым человеком по причине моей непривлекательной наружности. После того я своего долга не нарушал. Я до сих пор ее люблю и верен ей, помогаю чем могу и отдал свое имущество на воспитание деточек, которых она прижила с любимым человеком. Счастья я лишился, но у меня осталась гордость. А она? Молодость уже прошла, красота под влиянием законов природы поблекла, любимый человек скончался… Что же у нее осталось?
Входят Соня и Елена Андреевна; немного погодя входит Мария Васильевна с книгой; она садится и читает; ей дают чаю, и она пьет не глядя.
Соня (торопливо, няне). Там, нянечка, мужики пришли. Поди поговори с ними, а чай я сама. (Наливает чай.)
Няня уходит, Елена Андреевна берет свою чашку и пьет, сидя на качелях.
Астров (Елене Андреевне). Я ведь к вашему мужу. Вы писали, что он очень болен, ревматизм и еще что-то, а оказывается, он здоровехонек.
Елена Андреевна. Вчера вечером он хандрил, жаловался на боли в ногах, а сегодня ничего…
Астров. А я-то сломя голову скакал тридцать верст. Ну, да ничего, не впервой. Зато уж останусь у вас до завтра и по крайней мере высплюсь quantum satis1.
Соня. И прекрасно. Это такая редкость, что вы у нас ночуете. Вы небось не обедали?
Астров. Нет-с, не обедал.
Соня. Так вот кстати и пообедаете. Мы теперь обедаем в седьмом часу. (Пьет.) Холодный чай!
Телегин. В самоваре уже значительно понизилась температура.
Елена Андреевна. Ничего, Иван Иваныч, мы и холодный выпьем.
Телегин. Виноват-с… Не Иван Иваныч, а Илья Ильич-с… Илья Ильич Телегин, или, как некоторые зовут меня по причине моего рябого лица, Вафля. Я когда-то крестил Сонечку, и его превосходительство, ваш супруг, знает меня очень хорошо. Я теперь у вас живу-с, в этом имении-с… Если изволили заметить, я каждый день с вами обедаю.
Соня. Илья Ильич – наш помощник, правая рука. (Нежно.) Давайте, крестненький, я вам еще налью.
Мария Васильевна. Ах!
Соня. Что с вами, бабушка?
Мария Васильевна. Забыла я сказать Александру… потеряла память… сегодня получила я письмо из Харькова от Павла Алексеевича… Прислал свою новую брошюру…
Астров. Интересно?
Мария Васильевна. Интересно, но как-то странно. Опровергает то, что семь лет назад сам же защищал. Это ужасно!
Войницкий. Ничего нет ужасного. Пейте, maman, чай.
Мария Васильевна. Но я хочу говорить!
Войницкий. Но мы уже пятьдесят лет говорим, и говорим, и читаем брошюры. Пора бы уж и кончить.
Мария Васильевна. Тебе почему-то неприятно слушать, когда я говорю. Прости, Жан, но в последний год ты так изменился, что я тебя совершенно не узнаю… Ты был человеком определенных убеждений, светлою личностью…
Войницкий. О да! Я был светлою личностью, от которой никому не было светло…
Пауза.
Я был светлою личностью… Нельзя сострить ядовитей! Теперь мне сорок семь лет. До прошлого года я так же, как вы, нарочно старался отуманивать свои глаза вашею этою схоластикой, чтобы не видеть настоящей жизни, – и думал, что делаю хорошо. А теперь, если бы вы знали! Я ночи не сплю с досады, от злости, что так глупо проворонил время, когда мог бы иметь все, в чем отказывает мне теперь моя старость!
Соня. Дядя Ваня, скучно!
Мария Васильевна (сыну). Ты точно обвиняешь в чем-то свои прежние убеждения… Но виноваты не они, а ты сам. Ты забывал, что убеждения сами по себе ничто, мертвая буква… Нужно было дело делать.
Войницкий. Дело? Не всякий способен быть пишущим perpetuum mobile, как ваш герр профессор.
Мария Васильевна. Что ты хочешь этим сказать?
Соня (умоляюще). Бабушка! Дядя Ваня! Умоляю вас!
Войницкий. Я молчу. Молчу и извиняюсь.
Пауза.
Елена Андреевна. А хорошая сегодня погода… Не жарко…
Пауза.
Войницкий. В такую погоду хорошо повеситься…
Телегин настраивает гитару. Марина ходит около дома и кличет кур.
Марина. Цып, цып, цып…
Соня. Нянечка, зачем мужики приходили?..
Марина. Все то же, опять все насчет пустоши. Цып, цып, цып…
Соня. Кого ты это?
Марина. Пеструшка ушла с цыплятами… Вороны бы не потаскали… (Уходит.)
Телегин играет польку; все молча слушают; входит работник.
Работник. Господин доктор здесь? (Астрову). Пожалуйте, Михаил Львович, за вами приехали.
Астров. Откуда?
Работник. С фабрики.
Астров (с досадой). Покорно благодарю. Что ж, надо ехать… (Ищет глазами фуражку.) Досадно, черт подери…
Соня. Как это неприятно, право… С фабрики приезжайте обедать.
Астров. Нет, уж поздно будет. Где уж… Куда уж… (Работнику.) Вот что, притащи-ка мне, любезный, рюмку водки, в самом деле.
Работник уходит.
Где уж… Куда уж… (Нашел фуражку.) У Островского в какой-то пьесе есть человек с большими усами и малыми способностями… Так это я. Ну, честь имею, господа… (Елене Андреевне.) Если когда-нибудь заглянете ко мне, вот вместе с Софьей Александровной, то буду искренно рад. У меня небольшое именьишко, всего десятин тридцать, но, если интересуетесь, образцовый сад и питомник, какого не найдете за тысячу верст кругом. Рядом со мной казенное лесничество… Лесничий там стар, болеет всегда, так что в сущности я заведую всеми делами.
Елена Андреевна. Мне уже говорили, что вы очень любите леса. Конечно, можно принести большую пользу, но разве это не мешает вашему настоящему призванию? Ведь вы доктор.
Астров. Одному богу известно, в чем наше настоящее призвание.
Елена Андреевна. И интересно?
Астров. Да, дело интересное.
Войницкий (с иронией). Очень!
Елена Андреевна (Астрову). Вы еще молодой человек, вам на вид… ну, тридцать шесть-тридцать семь лет… и, должно быть, не так интересно, как вы говорите… Все лес и лес. Я думаю, однообразно.
Соня. Нет, это чрезвычайно интересно. Михаил Львович каждый год сажает новые леса, и ему уже прислали бронзовую медаль и диплом. Он хлопочет, чтобы не истребляли старых. Если вы выслушаете его, то согласитесь с ним вполне. Он говорит, что леса украшают землю, что они учат человека понимать прекрасное и внушают ему величавое настроение. Леса смягчают суровый климат. В странах, где мягкий климат, меньше тратится сил на борьбу с природой, и потому там мягче и нежнее человек; там люди красивы, гибки, легко возбудимы, речь их изящна, движения грациозны. У них процветают науки и искусства, философия их не мрачна, отношения к женщине полны изящного благородства…
Войницкий (смеясь). Браво, браво!… Все это мило, но не убедительно, так что (Астрову) позволь мне, мой друг, продолжать топить печи дровами и строить сараи из дерева.
Астров. Ты можешь топить печи торфом, а сараи строить из камня. Ну, я допускаю, руби леса из нужды, но зачем истреблять их? Русские леса трещат под топором, гибнут миллиарды деревьев, опустошаются жилища зверей и птиц, мелеют и сохнут реки, исчезают безвозвратно чудные пейзажи, и все оттого, что у ленивого человека не хватает смысла нагнуться и поднять с земли топливо. (Елене Андреевне.) Не правда ли, сударыня? Надо быть безрассудным варваром, чтобы жечь в своей печке эту красоту, разрушать то, чего мы не можем создать. Человек одарен разумом и творческою силой, чтобы преумножать то, что ему дано, но до сих пор он не творил, а разрушал. Лесов все меньше и меньше, реки сохнут, дичь перевелась, климат испорчен, и с каждым днем земля становится все беднее и безобразнее. (Войницкому.) Вот ты глядишь на меня с иронией, и все, что я говорю, тебе кажется несерьезным и… и, быть может, это в самом деле чудачество, но когда я прохожу мимо крестьянских лесов, которые я спас от порубки, или когда я слышу, как шумит мой молодой лес, посаженный моими руками, я сознаю, что климат немножко и в моей власти, и что если через тысячу лет человек будет счастлив, то в этом немножко буду виноват и я. Когда я сажаю березку и потом вижу, как она зеленеет и качается от ветра, душа моя наполняется гордостью, и я… (Увидев работника, который принес на подносе рюмку водки.) Однако… (пьет) мне пора. Все это, вероятно, чудачество в конце концов. Честь имею кланяться! (Идет к дому.)
Соня (берет его под руку и идет вместе). Когда же вы приедете к нам?
Астров. Не знаю…
Соня. Опять через месяц?..
Астров и Соня уходят в дом; Мария Васильевна и Телегин остаются возле стола; Елена Андреевна и Войницкий идут к террасе.
Елена Андреевна. А вы, Иван Петрович, опять вели себя невозможно. Нужно было вам раздражать Марию Васильевну, говорить о регреtuum mobile! И сегодня за завтраком вы опять спорили с Александром. Как это мелко!
Войницкий. Но если я его ненавижу!
Елена Андреевна. Ненавидеть Александра не за что, он такой же, как все. Не хуже вас.
Войницкий. Если бы вы могли видеть свое лицо, свои движения… Какая вам лень жить! Ах, какая лень!
Елена Андреевна. Ах, и лень, и скучно! Все бранят моего мужа, все смотрят на меня с сожалением: несчастная, у нее старый муж! Это участие ко мне – о, как я его понимаю! Вот как сказал сейчас Астров: все вы безрассудно губите леса, и скоро на земле ничего не останется. Точно так вы безрассудно губите человека, и скоро благодаря вам на земле не останется ни верности, ни чистоты, ни способности жертвовать собою. Почему вы не можете видеть равнодушно женщину, если она не ваша? Потому что, – прав этот доктор, – во всех вас сидит бес разрушения. Вам не жаль ни лесов, ни птиц, ни женщин, ни друг друга…
Войницкий. Не люблю я этой философии!
Пауза.
Елена Андреевна. У этого доктора утомленное нервное лицо. Интересное лицо. Соне, очевидно, он нравится, она влюблена в него, и я ее понимаю. При мне он был здесь уже три раза, но я застенчива и ни разу не поговорила с ним как следует, не обласкала его. Он подумал, что я зла. Вероятно, Иван Петрович, оттого мы с вами такие друзья, что оба мы нудные, скучные люди! Нудные! Не смотрите на меня так, я этого не люблю.
Войницкий. Могу ли я смотреть на вас иначе, если я люблю вас? Вы мое счастье, жизнь, моя молодость! Я знаю, шансы мои на взаимность ничтожны, равны нулю, но мне ничего не нужно, позвольте мне только глядеть на вас, слышать ваш голос…
Елена Андреевна. Тише, вас могут услышать!
Идут в дом.
Войницкий (идя за нею). Позвольте мне говорить о своей любви, не гоните меня прочь, и это одно будет для меня величайшим счастьем…
Елена Андреевна. Это мучительно.
Оба уходят в дом. Телегин бьет по струнам и играет польку; Мария Васильевна что-то записывает на полях брошюры.
З а н а в е с
ДЕЙСТВИЕ ВТОРОЕ
Столовая в доме Серебрякова. Ночь. Слышно, как в саду стучит сторож.
Серебряков (сидит в кресле перед открытым окном и дремлет) и Елена Андреевна (сидит подле него и тоже дремлет).
Серебряков (очнувшись). Кто здесь? Соня, ты?
Елена Андреевна. Это я.
Серебряков. Ты, Леночка… Невыносимая боль!
Елена Андреевна. У тебя плед упал на пол. (Кутает ему ноги.) Я, Александр, затворю окно.
Серебряков. Нет, мне душно… Я сейчас задремал и мне снилось, будто у меня левая нога чужая. Проснулся от мучительной боли. Нет, это не подагра, скорей ревматизм. Который теперь час?
Елена Андреевна. Двадцать минут первого.
Пауза.
Серебряков. Утром поищи в библиотеке Батюшкова. Кажется, он есть у нас.
Елена Андреевна. А?
Серебряков. Поищи утром Батюшкова. Помнится, он был у нас. Но отчего мне так тяжело дышать?
Елена Андреевна. Ты устал. Вторую ночь не спишь.
Серебряков. Говорят, у Тургенева от подагры сделалась грудная жаба. Боюсь, как бы у меня не было. Проклятая, отвратительная старость. Черт бы ее побрал. Когда я постарел, я стал себе противен. Да и вам всем, должно быть, противно на меня смотреть.
Елена Андреевна. Ты говоришь о своей старости таким тоном, как будто все мы виноваты, что ты стар.
Серебряков. Тебе же первой я противен.
Елена Андреевна отходит и садится поодаль.
Конечно, ты права. Я неглуп и понимаю. Ты молода, здорова, красива, жить хочешь, а я старик, почти труп. Что ж? Разве я не понимаю? И, конечно, глупо, что я до сих пор жив. Но погодите, скоро я освобожу вас всех. Недолго мне еще придется тянуть.
Елена Андреевна. Я изнемогаю… Бога ради молчи.
Серебряков. Выходит так, что благодаря мне все изнемогли, скучают, губят свою молодость, один только я наслаждаюсь жизнью и доволен. Ну да, конечно!
Елена Андреевна. Замолчи! Ты меня замучил!
Серебряков. Я всех замучил. Конечно.
Елена Андреевна (сквозь слезы). Невыносимо! Скажи, что ты хочешь от меня!
Серебряков. Ничего.
Елена Андреевна. Ну, так замолчи. Я прошу.
Серебряков. Странное дело, заговорит Иван Петрович или эта старая идиотка, Марья Васильевна, – и ничего, все слушают, но скажи я хоть одно слово, как все начинают чувствовать себя несчастными. Даже голос мой противен. Ну, допустим, я противен, я эгоист, я деспот, но неужели я даже в старости не имею некоторого права на эгоизм? Неужели я не заслужил? Неужели же, я спрашиваю, я не имею права на покойную старость, на внимание к себе людей?
Елена Андреевна. Никто не оспаривает у тебя твоих прав.
Окно хлопает от ветра.
Ветер поднялся, я закрою окно. (Закрывает.) Сейчас будет дождь. Никто у тебя твоих прав не оспаривает.
Пауза; сторож в саду стучит и поет песню.
Серебряков. Всю жизнь работать для науки, привыкнуть к своему кабинету, к аудитории, к почтенным товарищам – и вдруг, ни с того ни с сего, очутиться в этом склепе, каждый день видеть тут глупых людей, слушать ничтожные разговоры… Я хочу жить, я люблю успех, люблю известность, шум, а тут – как в ссылке. Каждую минуту тосковать о прошлом, следить за успехами других, бояться смерти… Не могу! Нет сил! А тут еще не хотят простить мне моей старости!
Елена Андреевна. Погоди, имей терпение: через пять-шесть лет и я буду стара.
Входит Соня.
Соня. Папа, ты сам приказал послать за доктором Астровым, а когда он приехал, ты отказываешься принять его. Это неделикатно. Только напрасно побеспокоили человека…
Серебряков. На что мне твой Астров? Он столько же понимает в медицине, как я в астрономии.
Соня. Не выписывать же сюда для твоей подагры целый медицинский факультет.
Серебряков. С этим юродивым я и разговаривать не стану.
Соня. Это как угодно. (Садится.) Мне все равно.
Серебряков. Который теперь час?
Елена Андреевна. Первый.
Серебряков. Душно… Соня, дай мне со стола капли!
Соня. Сейчас. (Подает капли.)
Серебряков (раздраженно). Ах, да не эти! Ни о чем нельзя попросить!
Соня. Пожалуйста, не капризничай. Может быть, это некоторым и нравится, но меня избавь, сделай милость! Я этого не люблю. И мне некогда, мне нужно завтра рано вставать, у меня сенокос.
Входит Войницкий в халате и со свечой.
Войницкий. На дворе гроза собирается.
Молния.
Вона как! Нelene и Соня, идите спать, я пришел вас сменить.
Серебряков (испуганно). Нет, нет! Не оставляйте меня с ним! Нет. Он меня заговорит!
Войницкий. Но надо же дать им покой! Они уже другую ночь не спят.
Серебряков. Пусть идут спать, но и ты уходи. Благодарю. Умоляю тебя. Во имя нашей прежней дружбы, не протестуй. После поговорим.
Войницкии (с усмешкой). Прежней нашей дружбы… Прежней…
Соня. Замолчи, дядя Ваня.
Серебряков (жене). Дорогая моя, не оставляй меня с ним! Он меня заговорит.
Войницкий. Это становится смешно.
Входит Марина со свечой.
Соня. Ты бы ложилась, нянечка. Уже поздно.
Марина. Самовар со стола не убран. Не очень-то ляжешь.
Серебряков. Все не спят, изнемогают, один только я блаженствую.
Марина (подходит к Серебрякову, нежно). Что, батюшка? Больно? У меня у самой ноги гудут, так и гудут. (Поправляет плед.) Это у вас давняя болезнь. Вера Петровна, покойница, Сонечкина мать, бывало, ночи не спит, убивается… Очень уж она вас любила…
Пауза.
Старые, что малые, хочется, чтобы пожалел кто, а старых-то никому не жалко. (Целует Серебрякова в плечо). Пойдем, батюшка, в постель… Пойдем, светик… Я тебя липовым чаем напою, ножки твои согрею… Богу за тебя помолюсь…
Серебряков (растроганный). Пойдем, Марина.
Марина. У самой-то у меня ноги так и гудут, так и гудут! (Ведет его вместе с Соней.) Вера Петровна, бывало, все убивается, все плачет… Ты, Сонюшка, тогда была еще мала, глупа… Иди, иди, батюшка…
Серебряков, Соня и Марина уходят.
Елена Андреевна. Я замучилась с ним. Едва на ногах стою.
Войницкий. Вы с ним, а я с самим собою. Вот уже третью ночь не сплю.
Елена Андреевна. Неблагополучно в этом доме. Ваша мать ненавидит все, кроме своих брошюр и профессора; профессор раздражен, мне не верит, вас боится; Соня злится на отца, злится на меня и не говорит со мною вот уже две недели; вы ненавидите мужа и открыто презираете свою мать; я раздражена и сегодня раз двадцать принималась плакать… Неблагополучно в этом доме.
Войницкий. Оставим философию!
Елена Андреевна. Вы, Иван Петрович, образованны и умны, и, кажется, должны бы понимать, что мир погибает не от разбойников, не от пожаров, а от ненависти, вражды, от всех этих мелких дрязг… Ваше бы дело не ворчать, а мирить всех.
Войницкий. Сначала помирите меня с самим собою! Дорогая моя… (Припадает к ее руке.)
Елена Андреевна. Оставьте! (Отнимает руку.) Уходите!
Войницкий. Сейчас пройдет дождь, и все в природе освежится и легко вздохнет. Одного только меня не освежит гроза. Днем и ночью, точно домовой, душит меня мысль, что жизнь моя потеряна безвозвратно. Прошлого нет, оно глупо израсходовано на пустяки, а настоящее ужасно по своей нелепости. Вот вам моя жизнь и моя любовь: куда мне их девать, что мне с ними делать? Чувство мое гибнет даром, как луч солнца, попавший в яму, и сам я гибну.
Елена Андреевна. Когда вы мне говорите о своей любви, я как-то тупею и не знаю, что говорить. Простите, я ничего не могу сказать вам. (Хочет идти.) Спокойной ночи.
Войницкий (загораживая ей дорогу). И если бы вы знали, как я страдаю от мысли, что рядом со мною в этом же доме гибнет другая жизнь – ваша! Чего вы ждете? Какая проклятая философия мешает вам? Поймите же, поймите…
Елена Андреевна (пристально смотрит на него). Иван Петрович, вы пьяны!
Войницкий. Может быть, может быть…
Елена Андреевна. Где доктор?
Войницкий. Он там… у меня ночует. Может быть, может быть… Все может быть!
Елена Андреевна. И сегодня пили? К чему это?
Войницкий. Все-таки на жизнь похоже… Не мешайте мне, Helene!
Елена Андреевна. Раньше вы никогда не пили, и никогда вы так много не говорили… Идите спать! Мне с вами скучно.
Войницкий (припадая к ее руке). Дорогая моя… чудная!
Елена Андреевна (с досадой). Оставьте меня. Это, наконец, противно. (Уходит.)
Войницкий (один). Ушла…
Пауза.
Десять лет тому назад я встречал ее у покойной сестры. Тогда ей было семнадцать, а мне тридцать семь лет. Отчего я тогда не влюбился в нее и не сделал ей предложения? Ведь это было так возможно! И была бы она теперь моею женой… Да… Теперь оба мы проснулись бы от грозы; она испугалась бы грома, а я держал бы ее в своих обьятиях и шептал: «Не бойся, я здесь». О, чудные мысли, как хорошо, я даже смеюсь… но, боже мой, мысли путаются в голове… Зачем я стар? Зачем она меня не понимает? Ее риторика, ленивая мораль, вздорные, ленивые мысли о погибели мира – все это мне глубоко ненавистно.
Пауза.
О, как я обманут! Я обожал этого профессора, этого жалкого подагрика, я работал на него как вол! Я и Соня выжимали из этого имения последние соки; мы, точно кулаки, торговали постным маслом, горохом, творогом, сами не доедали куска, чтобы из грошей и копеек собирать тысячи и посылать ему. Я гордился им и его наукой, я жил, я дышал им! Все, что он писал и изрекал, казалось мне гениальным… Боже, а теперь? Вот он в отставке, и теперь виден весь итог его жизни: после него не останется ни одной страницы труда, он совершенно неизвестен, он ничто! Мыльный пузырь! И я обманут… вижу, – глупо обманут…
Входит Астров в сюртуке, без жилета и галстука; он навеселе; за ним Телегин с гитарой.
Астров. Играй!
Телегин. Все спят-с!
Астров. Играй!
Телегин тихо наигрывает.
(Войницкому.) Ты один здесь? Дам нет? (Подбоченясь, тихо поет.) «Ходи хата, ходи печь, хозяину негде лечь…» А меня гроза разбудила. Важный дождик. Который теперь час?
Войницкий. А черт его знает.
Астров. Мне как будто послышался голос Елены Андреевны.
Войницкий. Сейчас она была здесь.
Астров. Роскошная женщина. (Осматривает склянки на столе.) Лекарства. Каких только тут нет рецептов! И харьковские, и московские, и тульские… Всем городам надоел своею подагрой. Он болен или притворяется?
Войницкий. Болен.
Пауза.
Астров. Что ты сегодня такой печальный? Профессора жаль, что ли?
Войницкий. Оставь меня.
Астров. А то, может быть, в профессоршу влюблен?
Войницкий. Она мой друг.
Астров. Уже?
Войницкий. Что значит это «уже»?
Астров. Женщина может быть другом мужчины лишь в такой последовательности: сначала приятель, потом любовница, а затем уж друг.
Войницкий. Пошляческая философия.
Астров. Как? Да… Надо сознаться – становлюсь пошляком. Видишь, я и пьян. Обыкновенно я напиваюсь так один раз в месяц. Когда бываю в таком состоянии, то становлюсь нахальным и наглым до крайности. Мне тогда все нипочем! Я берусь за самые трудные операции и делаю их прекрасно; я рисую самые широкие планы будущего; в это время я уже не кажусь себе чудаком и верю, что приношу человечеству громадную пользу… громадную! И в это время у меня своя собственная философская система, и все вы, братцы, представляетесь мне такими букашками… микробами. (Телегину.) Вафля, играй!
Телегин. Дружочек, я рад бы для тебя всею душой, но пойми же, – в доме спят!
Астров . Играй!
Телегин тихо наигрывает.
Выпить бы надо. Пойдем, там, кажется, у нас еще коньяк остался. А как рассветет, ко мне поедем. Идёть? У меня есть фельдшер, который никогда не скажет «идет», а «идёть». Мошенник страшный. Так идёть? (Увидев входящую Соню.) Извините, я без галстука. (Быстро уходит; Телегин идет за ним.)
Соня. А ты, дядя Ваня, опять напился с доктором. Подружились ясные соколы. Ну, тот уж всегда такой, а ты-то с чего? В твои годы это совсем не к лицу.
Войницкий. Годы тут ни при чем. Когда нет настоящей жизни, то живут миражами. Все-таки лучше, чем ничего.
Соня. Сено у нас все скошено, идут каждый день дожди, все гниет, а ты занимаешься миражами. Ты совсем забросил хозяйство… Я работаю одна, совсем из сил выбилась… (Испуганно.) Дядя, у тебя на глазах слезы!
Войницкий. Какие слезы? Ничего нет… вздор… Ты сейчас взглянула на меня, как покойная твоя мать. Милая моя… (Жадно целует ее руки и лицо.) Сестра моя… милая сестра моя… где она теперь? Если бы она знала! Ах, если бы она знала!