Текст книги "Выпьем за прекрасных дам (СИ)"
Автор книги: Антон Дубинин
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 11 страниц)
Гальярд приготовил им обоим ужин; Гальярд шутил с ним! Сидеть с ним вдвоем – как с отцом Домиником! – у костерка среди виноградника, в стенах крохотной хатки, за которыми дышало тайной и счастьем ночное огромное небо, запивать вином капусту и сыр и говорить просто так, как с Аймером, как с Джауфре, как со своим другом – было потрясающе хорошо, считай, уже Царствие. Вот почему Царствие – еще и communio sanctorum, общение святых: нет ведь на свете почти ничего лучше общения! Вот что такое – превозносимая братом Фомой «дружба Божия»: так же сидеть на винограднике вдвоем со Спасителем, пить вино, передавая бутыль друг другу над костерком, и рассказывать – что попало рассказывать, пока не кончилась эта ночь: про учебу, про байки Джауфре, про свой вчерашний сон (будто он летает летним вечером по улочкам родной деревни, невысоко летает, поднявшись над землей на пару локтей, и все ищет кого-то – маму? сестру? – заглядывая в окна…) Говорить с Богом или о Боге, девиз каждого брата-проповедника. Но как можно сказать, что сейчас они с Гальярдом говорят не о Боге? Антуан не знал – не мог понять, предположить – почему Гальярд для него это делает. Просто из любви? Неужели приору-инквизитору правда интересно с ним толковать о Мон-Марселе, об антуановых детских страхах, о нынешних надеждах, ни о чем? Но как бы то ни было, даже если завтра все изменится, и приор вновь станет из удивительного брата – супериором, начальством и родителем, Антуан знал, что положит, уже положил эти краткие часы на винограднике в самую тайную, самую важную копилочку своего сердца, рядом с днем обетов, рядом с Аймеровой псалтирью, рядом со всеми моментами, когда его так ласково касался Господь.
Гальярд отлично понимал, что и зачем он делает. Вино веселило сердце, как и должно ему; и он не только с отцовской жалостью, как думал сначала – нет, уже с залихватской братской радостью давал Антуану то, по чему так голодало его собственное сердце. Чего так желал некогда сам Гальярд – ему было не впервой узнавать в юноше себя, только себя «усовершенствованного» – более смиренного, более простого, более неприхотливого, в том числе и в пище для сердца. Наверное, плотские отцы испытывают к сыновьям то же чувство: стремление дать сыну то, чего не мог получить сам. В здравом уме и твердой… совести Гальярд ворошил веткой красные угли костра, рассказывая – «А вот у нас было, когда мне только-только тонзуру клирика выстригли» – очередную байку про смешного и великого магистра Йордана, полной мерой давая своему Антуану то, чего некогда не получил от Гильема Арнаута. Здесь, вблизи Авиньонета, было особенно легко стать отцом Гильемом. Стать для кого-то отцом Гильемом… Как иначе примириться с его смертью, с собственной жизнью? Иначе ведь никак.
Подумай, брат, – строго сказал неотступный отец Гильем у него в голове. Глаза его смотрели из углей костра – темные умные глаза, всегда знающие, что у Гальярда на уме. – Ты любишь мальчика ради него самого, или ты любишь в мальчике себя прежнего, и себя в нем ласкаешь дружбой старшего? Если второе, не привязывай его к себе лживыми узами, ведь он – не ты. Он монах, сердце его рождено для Господа и успокоится только в Нем, сыны человеческие этого не заменят. Как никогда не пытался заменить я – для тебя.
Его сердце лучше моего, брат-инквизитор, возразил Гальярд чернеющим углям и запнулся на середине байки. Он не станет завистником – он им уже не стал. Он не будет искать в мире людей для себя. Каждому из нас иногда просто нужен брат. Ecce quam bonum, и так далее.
– Спать, брат, комплеторий – и спать, – обратился он к Антуану, перехватив юношу на середине зевка. – Как луна поднимется, мы поднимемся вместе с ней, а это не так уж нескоро.
Антуан, казалось бы, только закрыл глаза – а его уже тормошили: не за плечо – Гальярд в темноте промахнулся – а за втянутую в плечи голову. Костерок давно прогорел, в виноградарском домике стало холодно, юноша во сне скрутился в узелок под черным плащом – и теперь нехотя расставался с нагретым местечком на деревянном топчане. Гальярд уже был на ногах, зажег свечу, потягиваясь, на ходу надевал пояс. Длинная тень Гальярда потягивалась на стене. Из-за неплотно прикрытой двери тянулся холодок.
– Заутреню – и в путь, братец Антуан, Господь ждет нас в Пруйле, – все тем же, вчерашним голосом сказал наставник, и зевок его подопечного сам собой перешел в широкую радостную улыбку. Все это была правда. Гальярд – друг ему, Гальярд – брат. Еще счастливый-пресчастливый, Антуан склонился над раскрытым на топчане бревиарием, грея руки в рукавах хабита. Deus, in adiutorium meum intende.[5]5
Боже, приди избавить меня.
[Закрыть]
Луна стояла высоко – недавно пошедшая на убыль Пасхальная луна, яркая и синяя. «Луну и звезды создал для управления ночью», бормотал Антуан, при всей боли в неотдохнувших ногах подпрыгивая на ходу, чтобы не мерзнуть: какие ж обмотки в апреле… Влюбленный соловей заливался в темных придорожных кустах, от длинного Гальярда дорогу прочерчивала длинная лунная тень. Однако там, куда шли два монаха, темно-синий звездный край небес уже начинал светиться перламутром: время зари.
– А правда, что Магистр разрешил братьям уйти из Пруйля и оставить сестер одних? – выдал Антуан тревожный слух, как-то криво дошедший до него через третьи уста. Гальярд скривился – это было слышно по его голосу, притом что лица идущего впереди не разглядеть.
– Глупости, брат. Даже и в дни жесточайшего кризиса Пруйля это не касалось. Да, Папа освободил братьев от заботы о некоторых монастырях сестер – но Пруйль всегда был и оставался колыбелью Ордена, и всего-то пару лет назад магистр Гумберт выпустил для него новый Устав! Когда братья – сам выбирай, сочувствовать им в этом или же порицать – просили избавить их от заботы о сестрах, все Папы от великого Григория и до Иннокентия им отказывали относительно Пруйля и Рима – оснований самого нашего отца. Так что наше приорство в Пруйле стоит как прежде, – усмехнулся приор, – и нам с тобой там найдется местечко на день, подходящее местечко среди тамошних братьев. И кровать тоже, а при удаче даже две.
– А вы, отче… наверное, очень любите Пруйль?
– И отец Гильем очень любил, – невпопад ответил Гальярд, меряя шаги. На самом деле ноги у него тоже сильно устали – даже больше, чем Антуановы: возраст давал себя знать. Но нужда в Пруйле была сильнее нужды в отдыхе. – Совсем я загнал тебя, брат? Ничего, потерпи еще немного… там хорошо отдохнем. Уже к ноне на месте будем, а если повезет – то и к сексте. А еще, – снова улыбка через плечо, – я тебя познакомлю с одним своим другом. Со своим… очень старым другом.
Белая монастырская крепость среди зеленых и золотых полей Лораге запела колоколами двух церквей, Марии и Мартина – брат Гальярд не ошибся – как раз в шестом часу. А еще чуть позже показалась из-за Фанжойского крутого холма райским островом.
Старые глаза Матушки улыбались. Таких спокойных и чистых глаз Гальярд никогда не видел, ни у кого другого. Светлые, даже не серо-голубые – от старости уже бело-голубые, если можно так сказать; но такие ясные, умные… Видящие больше, чем порой хочется показывать.
– Здравствуй, сынок, здравствуй, инквизитор веры, – старенькая сестра Катрин протянула сквозь решетку руку, которую Гальярд с нежностью заключил в свои широкие ладони. Сколько ей лет? Если в сорок третьем было за полвека, значит, сейчас почти что семьдесят. Худая рука в синих жилах была великолепной формы – еще легко можно было догадаться, какими аристократичными некогда выглядели ее длинные пальцы, теперь слегка искривленные артритом, но все еще прекрасные. – Так рада видеть тебя! И молодого брата тоже. Который это из тех, о ком ты рассказывал? Аймер?
– Антуан из Сабартеса, – Гальярд выглядел точь-в-точь как гордый молодой отец, демонстрирующий старушке матери своего отпрыска. – Брат Антуан! Будьте знаком с Матушкой Катрин, моей… наставницей и давним другом.
– Какая я вам наставница, тулузский приор, полноте! Да и никакая я уже не матушка, разве что негодная бабушка, – засмеялась та, довольно беззубо засмеялась, и Антуан почувствовал даже некое постыдное смятение – неужели к этой маленькой старухе и стремился Гальярд так отчаянно, ее так хотел видеть? – Настоятельница у нас уже десять лет как преподобная мать Доминика, а я теперь просто сестра Катрин, самая бесполезная персона в Пруйле. Я не шучу, Гальярд, меня сейчас и в ризничие не поставишь – все свечки поопрокидываю! Впрочем, не настолько уж я негодна, чтобы не выпить вина с дорогими друзьями, пришедшими с дальней дороги. – По-девчоночьи улыбаясь, синеглазая бабка поставила на столик у решетки глиняный кувшинчик и круглую чашу. – Из этой самой и отец Гильем пивал, когда приходил говорить с нами о вере и радости!
Она откупорила кувшин, с трудом вытащив нетугую пробку. Напевая притом себе под нос гимн Деве Марии Пруйльской – старый, народный, на окситанском языке – не для богослужений, а так, с друзьями под вино и разговор…
и в старом ее голосе вдруг просверкивали молодые, прекрасные нотки. Голос, которым она пела раньше – и которым будет петь потом…
Вино темно-красной струей плеснуло о дно чаши – но матушка Катрин едва удержала тяжелый сосуд: скрюченные артритом кисти ее не слушались. Монахиня умудрилась не разлить вино, поставила кувшин на стол, невольно морщась от боли.
– Вот же какая я стала неловкая, – все так же спокойно улыбаясь, призналась она братьям. – Давайте-ка я отопью чуть-чуть – мне теперь много не надо, а остальное на вертушку поставлю, вино как есть и чашу с ним, вы себе сами нальете…
И, поймав сострадательный взгляд Гальярда, покачала головой:
– Что ты, сынок, все хорошо. Старость – великая радость: все умаляешься и умаляешься обратно до колыбели. Так и в тесные врата в свое время протиснешься. Наконец-то я нашла повод без особенных болезней среди бела дня лечь в постель и спать, как на руках у кормилицы! И никто ведь теперь слова не скажет лентяйке.
Скрипнула тяжелая деревянная вертушка, Антуан, не дожидаясь старшего, поспешил снять кувшин и чашу и налить вина. «Кото де Пруйль», монастырские виноградники!
– Наш новый мирской брат, отвечающий за винодельню, понимает в вине немногим меньше святого Иоанна, – согласилась матушка Катрин, глядя, как розовеют от удовольствия лица братьев. – Расскажи же мне, сынок – и вы, брат, расскажите – что у вас в Тулузе, все ли живы? Что в Париже? Как магистр Гумберт, не собирается ли в наши края? И не слышали ль – брат Альберт сейчас где? Сняли с него бремя епископата – или он все стаптывает сабо по тяжким дорогам?
Она интересовалась всем и вся. Подробно расспросила Гальярда про новую учебную программу для братьев – и задавала такие вопросы, на которые и Антуан бы не смог ответить, хотя вроде как посещал по этой же программе лекции не больше полугода назад… Она помнила по именам всех старших братьев Жакобена и особенно смеялась, узнав, что Тьерри стал наставником новициев: «Так ему, так, – приговаривала она, прихлопывая тонкими пальчиками по решетке. – Иначе подумает, что он и впрямь старик! Авраам старше него стал отцом народов, так и юноше Тьерри – пусть даже он стал отцом раньше, чем меня впервые назвали Матушкой – будет полезно побыть молодым среди юных!»
Гальярд рядом с этой худой старушкой и в самом деле становился молодым. Антуан не знал еще, но догадывался, как приятно умалиться тому, кто обычно изнемогает под бременем старшинства. Матушка называла его то сыном, то – вдруг вспомнив о достоинстве священного сана – отцом, но говорила с ним с тою родительской нежностью, которая и самых важных людей умаляет в радости. Антуан чувствовал себя лишним: этим двоим было так спокойно друг с другом, что он все время боялся что-нибудь испортить. Сидел тихонько, пил вино и думал, как сильно матушка Катрин отличается от старух его деревни: глядя на старых монашествующих, понимаешь, какое это стоящее дело даже для земной жизни – три святых обета…
– А у нас-то что было, брат, – неожиданно вспомнила Матушка, по-девичьи всплескивая руками. Окситанский темперамент нигде не скроешь – ни под маской долгих лет, ни под черным велоном: парочка провансальцев, собравшись вместе, в любом возрасте и положении могла создать столько шуму, будто выходило в поход небольшое войско, и махать руками не хуже ветряных мельниц. – У нас чудо случилось долгожданное, а ты и не знаешь! Сейчас я тебе все расскажу как оно есть. Сестру Бланку помнишь? Да, да, прежнюю наставницу мирских сестер? Чрезвычайно достойная монахиня, святая и добрая. Я ведь тебя еще о мессе раз просила за нее: очень ее мучили головные боли. И в последнее время, с прошлой зимы где-то, совсем она стала плоха: работать почти не могла, на Мессе мы ее каждый день вспоминали – лежмя лежала, на утреню уже не поднималась, а как приступ настигал – и на обедню не могла… И ведь не вовсе старая еще сестра, немногим больше сорока – ты ж видел ее: крепкая и здоровая была – а стала, прости Господи, как те бедные коровы из сна фараонова…
Широко раскрыв глаза, Антуан смотрел на своего наставника. Видел бы Гальярда Аймер! Видел бы Гальярда Джауфре-мученик, видел бы его хоть кто-нибудь! Сопереживая истории, как своей собственной, тот бледнел и краснел, стискивал замком руки и хватался за четки, слушая, что за чудо сделал Господь для неизвестной сестры Бланки.
Та, оказывается, прежде чем стать наставницей мирских послушниц, занималась в Пруйле портновским делом и прачечной. Очень любила она отца Гильема Арнаута – да кто его здесь не любил, когда он приходил говорить о вере, яркий и яростный, как сам Доминик! А после, как стал он защитником веры в Тулузене и Фуа, отдыхая в материнском доме Марии, всякий раз он говорил сестрам о покаянии и любви Божьей так, что многие верили – однажды он скажет о вере своей кровью. Именно в том самом своем – последнем – инквизиторском походе, отдыхая в Пруйле, отдал отец Гильем мирским сестрам свой хабит, постирать и починить перед дорогой. Бланка отрезала снизу порванную полосу, наставила новую – а старый клочок ткани, ветхий и серый от пыли дорог, сохранила для себя на память. Уже после, когда по всем монастырям били колокола горя по мученику Гильему со товарищи, сестра Бланка поняла, что это ангел наставил ее так поступить с туникой мученика: теперь клочок светлого полотна – настоящая святая реликвия. Как святую реликвию она и хранила ее у себя, все семнадцать лет хранила до сегодняшнего дня, а когда совсем слегла от головных болей и уже слова не могла вымолвить, и глаза от мучений ничего не видели – только рукой указывала на ящичек, где лежало ее сокровище. Сестры, которые за ней ходили, поняли ее стоны, дали ей в руки старый обрывок хабита – пыльный пятнадцатилетней пылью, лохматый по краям… И едва страдалица приложила этот плат к своей больной голове, тут же болезнь прошла, будто ее и не было – поверите ли, братья: совершенно прошла, и зрение, и речь к сестре немедля вернулись, тому трое мирских служительниц свидетели! И Бланка, сев на постели, вскричала радостным голосом: мол, я исцелилась заслугами брата Гильема Арнаута, святого мученика Христова!
– Вот так радость, Матушка, в самом деле, вот так радость, – как-то хрипло и неубедительно воскликнул Гальярд. Старенькая монахиня посмотрела на него, почти просвечивая насквозь. Когда лицо так ссыхается, на нем остаются, считай, одни глаза…
– Больно тебе, сынок? – неожиданно тихо спросила она. – До сих пор болит?
– Особенно как весна, – Гальярд и не пытался ничего скрывать: эта женщина – вернее, дева, а девы даже мудрее женщин, потому что принадлежат только Богу – знала о нем больше, чем он сам. – Как Пасхалия, так и болит. В это самое время… Потом легче становится, к лету.
– У меня тоже, – серьезно кивнула та, улыбаясь, будто говорила и не о боли. – Как рана, как руки мои. Уже пятнадцать лет, сынок… Нет, семнадцать даже. Знаешь что? Дурные мы с тобой христиане. Чужому счастью не умеем радоваться. Хотя иногда у меня и получается, в самом деле получается радоваться тому самому, что болит: как, знаешь ли, на Евхаристии.
Она снова просунула сквозь решетку затвора свою скрюченную ласковую лапку.
– Он тебя очень любил, сынок. Очень ты был ему дорог, отцу Гильему.
Антуан давно уже смотрел в стену, сосредоточенно созерцая красивую паутину в углу. Есть вещи, которых младший не должен видеть… ни за что не должен. И плакать о своем этим святым людям он не мог мешать. Научиться бы не дышать – а то, кажется, рассопелся на всю приемную… И не слышал он, не слышал…
– Я тебе вот что скажу, – серьезно и ласково сказала Матушка, поглаживая Гальярда по руке. – Тебе – и брату Антуану тоже, прости уж, что инквизитора веры наставлять решила… Помнишь Магдалину в саду?
Noli Me tangere, сказал ей Спаситель, когда она к Нему навстречу рванулась. Долго я думала – и сейчас не совсем понимаю, глупая я женщина – почему Он ей так сказал, ведь больно же ей было, как она ждала Его, как – первой – поверила… А теперь вот кажется иногда: не затем Он пришел, чтобы мы Его схватили и при себе удержали. Он затем пришел, чтобы нас за собой позвать. Той же Магдалине Он Себя целиком отдал после четверти века покаяния, после каменного грота. Путь с крестом следом за Ним по всему Провансу – а до того noli Me tangere, Maria. Иногда любовь означает, что нужно опустить руки, сынок. Любовь в объятья не ухватишь. То, что схватишь и сожмешь, не рассмотришь как следует. Не хватайся так, сынок. Учись отпускать.
Антуан шмыгнул носом. Давно мечтал это сделать – но стеснялся, и вот наконец не выдержал и выбрал худший момент: и отец, и Матушка вздрогнули, оглянулись на него. Старая монахиня убрала руку и сказала даже несколько сварливо, как настоящая ворчливая бабушка:
– Так одно еще скажите, отец: надолго ли вы у нас остановитесь? Подарите ли нам завтра проповедь – а то и собрать бы сестер ради братского общения, если инквизитор веры найдет для нас немного времени? Брат Гальярд, сами знаете, что отец Арнаут – проповедник прекрасный, но ведь и сам Святой Отец велел вам, братьям, нас не забывать!
4. Gardo ta famillo
Как и хотел Гальярд, они с Антуаном провели в Пруйле весь остаток дня и следующую ночь. После вечерни Гальярд, как и просила его Матушка Катрин, собрал в церкви сестер всех монахинь и сотрудниц и говорил им о вере до самого ужина. Покормили гостей в трапезной братского приорства, и, признаться, ужин в Пруйле превосходил все вечерние трапезы, в которых юному секретарю случалось принимать участие в Тулузе. Гостям по случаю пятницы подали хорошую рыбу – брат келарь сходил за ней к сестрам, и рыба с маслом была потрясающая: не какая-нибудь старая и сушеная, а нежная форель, да еще и с обжаренной чечевицей. И, конечно же, вино «Coteaux de Prouilhe» – и не молодое, а из запасов, хранимых на продажу и для самых дорогих визитеров. Антуан за едой изумленно таращил глаза. Братья за одним с ними столом ели ту же чечевицу, правда, без рыбы – но все равно каждому полагался изрядный кусок сыра. У нищих братьев откуда-то обнаружились не вовсе нищие сестры! Баню для гостей топить не стали – но в «доме ванн» сотрудники нагрели для них целых две большие кадки воды, помыться с дороги.
На заутреню Гальярд разрешил своему секретарю не подниматься – и тот в кои-то веки не проснулся даже от монастырского колокола, призывавшего в ночи славить Господа. С утра инквизитор отслужил мессу в церкви братьев, по-дружески распрощался с приором, расцеловался с несколькими монахами постарше. Не таким солнечным, как предыдущее, но по-прежнему прекрасным апрельским утром двое тулузских братьев вышли из Пруйля на дорогу в Каркассон – и Антуан новыми глазами смотрел на яркую зелень виноградников и на высокую рожь по сторонам дороги.
– Это все здешнее? Пруйльское?
– Наш отец хотел нищеты от братьев, но не требовал ее от сестер, – усмехнулся Гальярд, стуча посохом по утоптанной дороге. – На Пруйльский монастырь с самого начала жертвовали больше прочих – даже отнюдь не любимый на этой земле Монфор поддерживал дарами дочерей нашего отца, чтобы они молились о его спасении. Да и сам отец Доминик – когда епископ Тулузский дал ему бенефицию в Фанжо, чтобы отцу было на что кормиться в этих враждебных краях, наш родитель немедленно переписал доход на Пруйльский монастырь и был таков! О, посмотри-ка – братья трудятся! Бог вам в помощь, братие!
Пара доминиканцев-сотрудников в черных скапулирах радостно помахали путникам с виноградника. На одном, стареньком и согбенном, красовалась уморительная соломенная шляпа, какие носят в солнечные дни припиренейские крестьяне; в сочетании с хабитом она смотрелась особенно смешно.
– Но откуда? – прорвало Антуана при зрелище красных скученных крыш, возле которых среди мирских одежд белело несколько хабитов. – И дома, получается, здешние? Неужели это все – пожертвования?
– Ну, положим, справа – бывшее имение дамы Арнауды де Вилласавари, которое она уже лет сорок как отдала со всеми угодьями и с виноградником Святой Проповеди, то есть нашему Ордену. Младшего из ее братьев ты сегодня видел – тот самый старичок в шляпе, который лозы подвязывал. А слева – то, что мы недавно проходили, помнишь, с леском – бывшая земля местного дамуазо Рожера де Вильсикля, вечный ему покой. И таких много было – с первых дней Проповеди в Пруйле миряне отдавали себя и все свое нашему отцу и Ордену. Кто принимал хабит, кто оставался в прежнем статусе… Пруйль – остров большой. На нем кого только ни живет.
– Почему – остров?
– Почему Франция островом зовется, ты не спрашиваешь?[7]7
Isle de France: имя Франции тогда носила только эта, «королевская» область королевства.
[Закрыть] – Гальярд походя благословил проходивших мимо крестьян, куда-то гнавших белых и рыжих коз. Составляя разительный контраст с трудягами под Авиньонетом, эти при виде человека в белом хабите не кричали гадостей, а напротив же – радостно раскланивались. – Когда Доминик сюда пришел больше полувека назад, тут море ереси разливалось. Когда он на праздник Магдалины смотрел со стен Фанжо вниз и думал, куда же нежданных дочерей во Христе пристроить, чтобы они в этой земле выжили – он только одну полуразрушенную церквушку приметил. А теперь – сам видишь, какой большой остров Господь поднял с морского дна. Может, будет день, когда и весь край нашего языка прелюбимый из глубины к свету встанет…
– А у нас все наоборот, – понимающе заключил Антуан. – Долина – Христова, горы – еретические… Что выше – то и глубже утонуло, вот ведь как получается.
– А Каркассон с давних пор застрял посредине, – заключил Гальярд.
Солнце било в глаза – дорога вела точнехонько на восток, но со временем будет легче, со временем всегда становится легче. Когда в виду наконец показались коронующие высокий холм двойные стены Каркассона, Антуан вытянул до дна свою фляжку и как раз мучительно раздумывал, ловко ли будет попросить воды у старшего.
Инквизиционная тюрьма Каркассона находилась в одним здании с муниципальной: городские власти попросту отдали церковным половину тюряги, снабдив ее отдельным входом и построив посреди хорошую преграду. Монастырь братьев, как назло, располагался в другом конце города, так что каркассонский епископ сразу предложил вновь прибывшему инквизитору поселиться при капитуле местного собора Сен-Мишель, в нижнем городе, в доме каноников. Поразмыслив, Гальярд согласился: так было и впрямь куда удобнее, чем каждый день проделывать ради каждого приема пищи, каждого богослужения путь через весь бург и половину сите – до доминиканского монастыря. Но сначала между монахом и епископом состоялся очень тяжкий и неприятный разговор.
Разговор происходил за закрытыми дверями; молоденького секретаря инквизиции епископ в это время отпустил немного осмотреться и выпить вина с оливками в компании своего собственного нотария – пожилого приятного клирика с совершенно не подходящим ему яростным именем Лоп, что означает – Волк. Каноник Лоп, находящийся в чине диакона, благодушно распространяясь о погоде, поводил юношу по Сен-Мишелю, показал могилу печально знаменитого графа Монфора – правда, могилу пустую: кости графа вскоре после его гибели увезли на французскую родину его дети, но плита в Сен-Мишеле осталась. Серая гробовая плита с изображением лежащего рыцаря в котте с тулузскими крестами: ничего конкретного сказать о Монфоре по надгробию было нельзя – в отличие от Ричарда Английского или графа Раймона VII, он удостоился лишь очень простого, не портретного рисунка: голова, руки, ноги… Человек со всеми причитающимися частями тела, а больше сказать и нечего. Потом Лоп отвел Антуана в их с Гальярдом будущую комнату: хорошую келью в доме капитула, с зарешеченным окном в глубокой нише, с запасом свечей, и – неслыханная роскошь – с отдельной кроватью для секретаря: деревянный узкий топчан для него поставили как раз у окна, головой к распятию. И на топчане, и на кровати лежали настоящие волосяные матрасы, отчего глупая плоть Антуана возликовала вопреки его воле. Давно он не спал ни на чем, кроме тюфяка с соломой! Даже у сестер гостям полагалась вполне «уставная» постель… Потом каноник, почему-то сразу воспылавший к юноше огромной симпатией, отвел его в капитульную трапезную, не сильно отличавшуюся от монастырской, и принялся потчевать овечьим сыром и оливками; тут наконец вернулся брат Гальярд. Он нес с собою кожаную папку с бумагами и вид имел такой смурной, будто страдал головной болью.
Антуан знал – от Аймера знал, конечно – об ужасных головных болях своего приора. Уже умел различать признаки – если приор рассеянно потирает местечко над левой бровью, значит, точно она, болезнь пожаловала. Если сильно щурит левый глаз – тоже скорее всего она… Гильем Арнаут, мученик веры, спасший от болезни сестру Бланку – вот где пригодилось бы более всего ваше заступничество! Вскочив навстречу старшему, он смотрел с тревогой, пытаясь понять, что можно для него сделать.
Лоп, перехватив взгляд юноши, заботливо подвинул главному инквизитору миску с оливками.
Гальярд тяжело сел, скамейка проскребла по полу. Посмотрел на оливки с отвращением, будто на гадость какую. Впрочем, отвращение адресовалось не пище – чему-то невидимому. Наконец монах почувствовал тревожные взгляды собратьев и поднял лицо, глядя сквозь пылинки в золотом предвечернем луче. В трапезной пол был посыпан травой – и среди травы отчетливо белели сухие цветки каштанов.
– Все ли в порядке, отец Гальярд?
– Не все, брат, – тот хлопнул раскрытой ладонью по тонкой кожаной обложке. – Не в порядке наш мир – в том числе и та часть его, что зовет себя христианской. – И, поймав вопросительный взгляд Антуана: – Грязное дело нам досталось. Очень уж грязное.
– Верно, ваша милость, дело дурное, – внезапно подал голос каноник Лоп. Оба доминиканца изумленно воззрились на него; Гальярд первым смутился, поняв, что епископский нотарий попросту сам все эти листки протоколов исписал во время допросов свидетелей.
– Дурной католик – худший враг веры, нежели еретик, – грустно подтвердил доминиканец.
Антуан переводил недоуменный взгляд с одного клирика на другого. С выражением, которое иначе как брезгливостью не назовешь, главный инквизитор подвинул секретарю две тонкие пергаментные папки. Юноше случилось однажды видеть такую же гримасу на лице Гальярда, когда позапрошлой зимой монастырь Жакобен уж что-то очень сильно завшивел, и приказом приора все братья одновременно отправились в муниципальные лечебные бани принимать грязевые ванны – сперва братья-клирики, потом сотрудники, а все монастырские одеяла и матрасы торжественно полоскались на холоде ночь напролет. Причем брезгливый взгляд Гальярда был, помнится, адресован не белесым насекомым в Жакобенских тюфяках, а самому дому ванн с разочарованно ухмыляющимися служителями – не ждали они в посетители толпу монахов, всем ведь известно, чем помимо мытья и целебной грязи бани промышляют…
– Почитаете потом, брат, – кивнул Гальярд на протоколы «грязного дела». – Скажем, ввечеру почитаете, как время будет. А сейчас – вы подкрепились? На вечерню скоро зазвонят. Не будем терять времени, идемте же сейчас, посмотрим на заключенных. Постараемся уже сейчас пробудить в них доверие.
Что, признаться, будет довольно трудно – добиться доверия после такого начала, скептически заметил в гальярдовой голове отец Гильем Арнаут. Но на то ты и инквизитор, сынок, чтобы искать истину, не так ли – находить ее для себя и для других?
Антуан тем временем сунул любопытный нос в протоколы – но на ходу читать не мог, успел углядеть только жирно подчеркнутое имя – женское имя, должно быть, одной из колдуний: «Грасида Сервель, из деревни Верхний Прад…»
Сердце юноши аж подпрыгнуло. Не придержал перед собою дверь – больно получил ею по рукам, едва бумаги не уронил. Верхний Прад! Вот так дела. Это же в трех милях от Мон-Марселя, если спуститься с плато! Это же, считай, соседи – в Верхнем у него жила тетка, сестра матери, хорошая тетка, добрая, ни разу его не ударила… и пара кумовьев отчима Бермона, между прочим, один – тамошний байль… И туда, в Верхний, некогда ушла в услужение скотница Алазаис, бывшая любовница Раймона-пастуха, брата красотки Гильеметты… Гильеметты, которую три года подряд выбирали Апрельской Королевой, на которую даже сам отец Джулиан, священник, краснея посматривал… Грасида? Мог он знать там какую-то Грасиду? Старая она или молодая? Имя знакомое, пару женщин с таким именем Антуан встречал в своей жизни, может, кого-то даже – в Верхнем Праде…
Люди. Все эти люди, казалось бы, совершенно неважные, уже ставшие далекими для Антуана, брата Антуана в его новой, настоящей жизни – неожиданно оказались так близко, что юноше проморгаться пришлось, дабы убедиться въяве, что он весьма далеко от прежнего дома. От дома страданий, позора, серого и ненужного – но почему же дыхание перехватило?
– Брат Антуан, – недовольным голосом позвал Гальярд, подаваясь назад – и дверь трапезной каноников снова ударила незадачливого секретаря по рукам. – Что вы застыли, как жена Лота? Зачитались? Сейчас не время читать, говорю же: идемте, нас, в конце концов, ожидает работа. Люди ждут.
– Да, отец, – Антуан захлопнул папку, встряхиваясь, как щенок, и невольно потирая ушибленную руку. Как жена Лота… до чего же верно сказал Гальярд, сам того не подозревая! А всего-то увидел юноша название соседней деревни… Позор! – Извините, отец.
Не молись, чтобы они оказались невиновны. Молись, что если они невиновны – ты бы смог это понять.
До тюрьмы было и впрямь рукой подать. В нижнем городе, в отличие от высокобашенного верхнего, имелось немало таких зданий – низких, наполовину вросших в землю, с частыми решетками на окнах: решетки ставили сами хозяева, защищаясь ими от воров, да мало ли от чего. Так что тюрьма толком не выделялась на общем фоне: то ли дело настоящее замковое подземелье, глубокое, с извергающим ноябрьский холод оконцем в вышине – в такой темнице как-то раз пришлось побывать в юности Антуану. И вспоминать об этом он не особенно любил.