355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Анри Труайя » Сын сатрапа » Текст книги (страница 6)
Сын сатрапа
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 08:46

Текст книги "Сын сатрапа"


Автор книги: Анри Труайя



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 7 страниц)

VII. Последний случай

Я думал, что расстался с Никитой и «Сыном сатрапа». В самом деле, мало-помалу меня увлекали более неотложные – скорее более оправданные занятия. С каждым годом я все дальше уходил от мечтательного детства, погрузившись целиком в учебу. Тем не менее не отказывал себе в удовольствии пробежаться пером по бумаге. Наряду с классными заданиями я строчил коротенькие рассказы, которые показывал своим товарищам, сожалея о том, что не могу знать особенное, незаменимое мнение Никиты. В его отсутствие странная метаморфоза, которую ни я и ни он не предвидели, произошла с моими первыми литературными увлечениями. По мере чтения я открывал волшебное очарование поэзии и презирал прозу, которая, казалось, была недостойна выразить особенные, волновавшие меня чувства. Я увлекся великими романтиками – Мюссе, Виктором Гюго, Виньи, Ламартином. Соперничая с ними, я старался передать свои переживания в восьмисложных и александрийских стихах. Купленный случайно на сэкономленные деньги словарь рифм стал моей настольной книгой. Я мог в любую минуту заглянуть туда, чтобы обогатить мои первые стихотворные опыты. Даже выполняя задания по французскому, какова бы ни была их тема, частенько к нему обращался. Наш учитель Август Бальи, который, к счастью, был великолепным романистом и историком, мог бы сдерживать этот лирический поток. Однако он, должно быть, развлекался моей увлеченностью игрой в слова и рифмы, так как вместо того, чтобы остановить, поощрял меня.

Мои сочинения, недавно еще бесцветные и посредственные, превратились в более или менее удачные подражания великолепным гениям, творчество которых покорило меня. Я был то Виктором Гюго, стоящим на берегу своего разбушевавшегося океана, то Ламартином, спустившим ноги в воды своего озера. Небесная музыка нисходила на меня по ночам. Мои литературные увлечения разделили полдюжины товарищей по классу. Мы образовали группу любителей изящной словесности, высокопарно названную «Академия» (уже!), и решили издавать газетку под названием «Хаос» для школьного и семейного чтения. Шесть номеров газеты смогли выйти благодаря финансовой поддержке самых щедрых из родителей учеников. Я, конечно, не просил помощи у папы, который был в крайне затруднительном положении, однако никто из «академиков» не сердился на меня за это невольное неучастие. Я регулярно поставлял в «Хаос» материалы. Из-под моего пера выходили то иронические, то пессимистические стихи – я только что открыл символистов. И, меняя модели, писал под Верлена, под Рембо. Как и они, я мечтал стать «проклятым поэтом». Но в то время был лишь самым заурядным лицеистом, и совсем не проклятым, разрывавшимся между сознанием своей беспросветной серости и пониманием того, что не имел права жаловаться, так как мог спать в тепле и есть, когда был голоден. Лишь переход в философский класс заставил меня вернуться к прозе.

Начиная с этого времени, Декарт, Кант, Лейбниц, Шопенгауэр, Бергсон столкнулись в моем возбужденном уме с великими русскими и французскими романистами. Они прошли друг за другом за предшествовавшими им поэтами. Я очень быстро догадался, что сбился с пути, пытаясь уподобиться последним, и что должен был для того, чтобы остаться верным своему призванию, стать в лагерь прозаиков. Довольно долго еще я с удивлением черкал элегические стихи на полях моих рукописей в прозе. Потом подчинился неизбежному.

Главные события моей жизни в это время преобразований и открытий были успокаивающе банальны. Школьные успехи, мимолетные увлечения, потеря невинности, чтение без разбора, обретение – столь же нежданное, сколь недолговечное – друзей, успешное получение двух бакалаврских степеней, поступление на факультет права в Париже…

Рутина жизни послушного студента, который не доставляет слишком много хлопот своим родителям. Брат тоже, вооруженный дипломами, только что «отхватил» по окончании Высшей школы электричества должность инженера в одной фирме по установке телефонной аппаратуры. Он приносил домой деньги, что позволяло папе, который – будучи все еще в отчаянном положении – постоянно жил в долг, немного рассчитаться с платежами.

Сестра, обосновавшаяся в США, где открыла школу классического танца, также пыталась нам помогать, посылая иногда свою лепту. Однако этого было недостаточно для того, чтобы обеспечить семье приличную жизнь. Продолжая учиться на факультете права, я стал подыскивать какую-нибудь более или менее хорошо оплачиваемую работу, которой мог бы заняться в свободное время. И наконец нашел подходящую, просматривая маленькие объявления в одной русской газете: предлагалось представлять во Франции какую-то фирму, производившую мастику и чистящие средства. Предприятие, которым руководил некий Олег Ростовский, гордо называлось «Московская пчела».

Я без особой надежды явился по указанному адресу. Не имевший представления о средствах по уходу за домом, я был приятно удивлен приемом патрона: Олег Ростовский, который знал моего отца по репутации в России, сказал, что готов принять меня с испытательным сроком на должность представителя фирмы. Имя Тарасовых стало на этот раз рекомендацией в Париже. Чтобы проявить ко мне свое расположение, Олег Ростовский предложил мне работать в шестнадцатом округе, известном хорошими доходами, так как там жили в основном состоятельные люди. У меня не было определенного режима работы – мне платили проценты с продаж. Я обязан был следовать трем правилам: быть вежливым, убедительным и не соглашаться на продажу товаров в кредит. Обрадованный удачной находкой, я с головой окунулся в новую профессию, которая, кроме того, была еще и очень подходящей, так как такая же была у Анатолия, сводного брата Никиты. Он продавал шампанское, я буду продавать мастику – мы будем на равных.

Первые шаги в профессии коммивояжера стали ужасающим испытанием для моей гордости и робости. Между лекциями на факультете я вынужден был ходить по домам, подниматься по лестницам, раскладывать образцы перед недоверчивыми хозяйками. Некоторые не позволяли даже договорить до конца и выталкивали меня наружу, как самозванца. Я оказывался на лестничной площадке пристыженный, оскорбленный, как будто мне на голову выливали содержимое мусорного ведра. В другой раз, напротив, какая-нибудь дама зрелого возраста, казалось, умилялась моей молодостью и неопытностью. Она просила продемонстрировать ей качества моего прекрасного товара. Краснея, непослушными руками я открывал сильно пахнущую скипидаром коробочку с натиркой, наносил мастику на угол пола, растирал дерево шерстяной тряпочкой и приглашал клиентку полюбоваться результатом. Она явно развлекалась моим усердием и наивностью. Что же до меня, то я, не переставая, думал о настоящих натирщиках паркета, которые в Москве приходили каждый месяц чистить до блеска наш дом. Я был совсем маленьким и с любопытством наблюдал за этими мужчинами богатырского сложения (они приходили всегда вдвоем или втроем), которые двигались по гостиной, ритмично, туда-сюда балансируя одной ногой на суконке, как будто исполняли священный танец, музыку которого слышали только они. Пот тек по их багровым лицам. Его терпкий запах наполнял комнату. Когда они заканчивали работу, мамина горничная предлагала им по стакану чая и бублику. Они, тяжело дыша, перекусывали и с гордостью мастеров своего дела рассматривали работу.

Кроме того, я не мог забыть, что у нас в Москве помимо многочисленной прислуги были дополнительные работники, которые приходили в определенные дни, чтобы помочь по дому. Так, кроме натирщиков паркета, мы каждый месяц приглашали часовщика, который должен был осматривать механизм часов, чистить и регулировать их, и мастера по искусственным цветам, который консультировал маму по аранжировке букетов. Мне казалось в то щедрое время, что весь мир не только состоит на службе у нас, но и благоговеет перед нами.

Какая разница по сравнению с холодом – или скорее враждебностью, – которые я почувствовал с тех пор, как окунулся в Париж! Я, конечно, не был создан для профессии коммивояжера. Может, мне следовало бы поискать другой товар – не мастику, чтобы утвердиться в своем таланте продавца? А надо сказать, что в том шестнадцатом округе, где я усердно трудился и откуда частенько возвращался несолоно хлебавши, был особый маршрут – улица Спонтини, на которой когда-то родились все мои радости и честолюбивые мечты.

Проходя мимо бывшего дома Воеводовых, я с грустью мечтал о триумфе, который одержал бы у них, неожиданно представ с продукцией «Московской пчелы». Они купили бы у меня с закрытыми глазами столько, что хватило бы натереть все паркеты Версаля! Вместо этой манны небесной то, с чем я возвращался домой в конце моих турне, было таким мизерным, что я предпочитал не говорить о нем родителям. Впрочем, шесть месяцев спустя «Московская пчела» объявила себя банкротом, и Олег Ростовский, вернув остатки товара кредиторам, перешел на копировальную бумагу. На этот раз его фирма стала называться «Международный переписчик». По доброте душевной он сохранил за мной место коммивояжера, так как считал, что тот, кто мог рекламировать средства по уходу за домом, сможет продавать и канцтовары.

Мой энтузиазм был на исходе. Кроме того, приближались экзамены по праву, мне хотелось серьезно заняться подготовкой к ним. И так как теперь я совсем не имел возможности терять время на продажу товара, папа, сильно обремененный долгами, предложил, не– долго думая, заменить меня в этом бесславном деле. Олег Ростовский обрадовался его решению, которое позволяло ему иметь среди своих представителей одного из старых коммерческих и индустриальных магнатов царской России. Однако посоветовал мне сопровождать отца во время его первых визитов к клиентам, чтобы научить искусству убеждения. Я неожиданно оказался не учеником, а инструктором папы. Это повышение в чине смущало и беспокоило меня.

Наш пробный поход стал для меня невыносимым испытанием. Лукавые улыбки, грубые отказы, которые я переносил философски, когда их мишенью был сам, возмутили меня, как только речь зашла об отце. В то время, как он показывал образцы копирки, униженно протягивая их машинистке, просил ее опробовать при нем на пишущей машинке, убеждая с ужасным русским акцентом в том, что этот товар в отличие от любого другого не испачкает прекрасные пальцы покупательницы, мне хотелось оскорбить всех тех, кто смел надсмехаться над ним, в то время, как они должны были бы уважать и жалеть его.

В тот пробный вечер отец и я продали только один пакет копировальной бумаги, две ленты для пишущих машинок и щеточку для чистки клавиш. По возвращении домой я принялся умолять папу оставить дело. Этот презренный труд, к которому я более или менее привык, казался мне недостойным его. Однако он не соглашался. Может быть, хотел доказать, что так же, как и его сын, мог сбыть за бесценок кому угодно и что угодно? На следующий день он отправился на поиск клиентов один. А когда вернулся, в его тетради было только два заказа. Тогда он решил скинуть цену на ленты для пишущих машинок на десять процентов. Однако, заработав не больше, чем накануне, смирился с неудачей. Я понял, что, упрямо бегая по пустякам, он чувствовал еще себя активным, необходимым, уважаемым человеком, а не старой, никому не нужной развалиной. Однако результаты его трудов были столь незначительными, что он не особенно огорчился, узнав, что вслед за «Московской пчелой» «Международный переписчик» закрывал дело, распродавал остатки товара и распускал персонал.

Начав с разочарований и дойдя до разорения, мы оказались однажды не в состоянии оплатить квартиру. Наши друзья по эмиграции были так же, как и он, разорены. После ряда предупреждений, полученных заказными письмами, и прихода адвокатов, владелец стал угрожать нам арестом.

Некоторые русские эмигранты, которые уже через это прошли, посоветовали нам тайком перевезти самые ценные вещи до прихода судебного исполнителя. Но у нас не было «ценных вещей». Наша мебель была печальным старьем, собранным постепенно, по мере необходимости. Впрочем, папа отказывался обманывать судебную полицию. «Я не Воеводов, – говорил он с достоинством. – Я не хочу мошенничать. Мы живем во Франции. Я должен уважать французские законы». И добавил печально: «В России мне достаточно было пообещать выплату долга, чтобы дали отсрочку. Тарасову поверили бы на слово. Здесь мое слово ничего не стоит! Нужно уметь жить со своим временем и по средствам».

Менее покорная, чем он, мама видела в этом новом испытании возмутительную несправедливость судьбы. В ее сознании жестокость французской власти была равноценна жестокости большевиков. Еще немного и она заставила бы папу последовать примеру Воеводовых – бежать в Бельгию. Однако не посмела сознаться ему в этом малодушном искушении и смотрела на него с надеждой и отчаянием, как на капитана, который откажется покинуть свой пароход во время кораблекрушения.

Я же в этом презрении к любому приспособленчеству, любой хитрости видел благородство. В некоторых случаях, думал я, человек чести должен уметь потерять честь, не сожалея. Тем не менее, следуя убедительной просьбе мамы, папа согласился спрятать от притязаний судебного исполнителя семейную икону, которая сопровождала нас во время всего нашего бегства. Она висела вместе с лампадкой – серебряным стаканчиком – прямо под потолком в столовой в «святом углу». Отец сам, став на скамеечку, снял ее, крестясь, чтобы получить прощение за дерзость. Мать завернула святой образ в салфетку. Друзья семьи взяли реликвию к себе на сохранение, пообещав вернуть, как только минует буря.

Я помню, как был потрясен несколько дней спустя, когда к нам вторгся судебный исполнитель, чтобы составить официальные документы. Это был смуглый человечек, сухонький и пронырливый. Стоя посреди столовой, он оценивал взглядом каждый предмет, каждую безделушку и помечал их характеристики в книге записей, которую держал на весу на руке. Все, что привлекало его внимание, он жадно и методично пожирал глазами. И, закончив описание столовой, спросил:

– А спальня где?

– Здесь, – сказал предупредительно отец. – Пожалуйста, проходите за мной…

Он казался мне слишком вежливым с этим хамом, одно присутствие которого у нас было публичным оскорблением. Мама же явно все больше и больше выходила из себя при виде бесцеремонности человека, миссия которого состояла в том, чтобы заставить нас вернуть награбленное, как будто мы скрывали краденое, как будто все здесь было своровано нами у честных граждан. К счастью, брат, задержавшийся на работе, не присутствовал при описи. Будучи человеком вспыльчивого характера, он пришел в ярость, и его скандал только осложнил бы наше положение. Я отчаянно сжимал мамину руку, чтобы сдержать ее негодование. Когда судебный пристав принялся проверять замки своего чемоданчика, она не смогла от унижения сдержать слез и ушла в соседнюю комнату. Я жалел, что ни одна из так называемых светских вещей не была спрятана, как икона.

Пытка «изучением места» длилась больше часа. Осмотрев все комнаты, чиновник объявил нам, что согласно предписанию закона, он учтет тот факт, что мы живем вчетвером в квартире – мать, отец, брат и я, и что, вследствие этого, он оставит нам четыре кровати, четыре стула и стол. Потом, составив протокол о наложении ареста на имущество, сухо информировал, что если заявленная сумма владельцем не будет полностью уплачена до конца месяца, он вынесет решение по срочному вопросу.

– А потом? – спросила мама упавшим голосом.

– Потом, мадам, – ответил исполнитель, – если предусмотренная сумма не будет выплачена, то по решению суда состоятся торги.

Эта сентенция прозвучала в гробовой тишине. Выложив последнюю информацию, судебный исполнитель попросил стул, сел за столом в столовой и степенно дополнил протокол, который подготовил во время осмотра.

Следующие недели были заполнены страхом перед расправой, которая ждала нас. Печать бесчестия легла на семью Тарасовых. На двери была вывешена афиша, объявлявшая дату торгов по постановлению суда. Они должны были состояться на месте. Консьерж больше не здоровался с нами. Жильцы, которых я встречал на лестнице, отворачивались при виде меня. Весь квартал знал о нашей опале. На улице я крался, как преступник. И не удивился бы, если бы полицейские схватили меня за воротник.

В день и час, назначенные судом, к нам пришли комиссар-оценщик и секретарь суда. Вслед за ними – около полутора десятков торговцев – специалистов по такого рода делам, которые явно знали друг друга. Банда громогласных весельчаков с горящими глазами. Можно было подумать, что они собираются играть в шары. Торги, сопровождаемые грубыми комментариями и раскатами смеха, тотчас начались. Из уст в уста летали цифры: «Тридцать семь… Тридцать девять справа… Кто больше?.. Принято!..» Я смотрел на отца, на мать, прижавшихся друг к другу, опустивших головы, опустивших руки, скованных стыдом. Их публично раздевали. Когда один из старьевщиков приобретал вещь, они вздрагивали, как от пощечины. Я видел, как друг за другом уходили то кресло, то безделушка, с которой у меня было связано какое-нибудь воспоминание. Эти старые вещи имели цену только для нас. Почему их отдавали чужим людям? Это было почти так же тяжело, как расставание с ребенком!

Когда выставили на продажу черную доску моего брата, я едва сдержал себя, чтобы не крикнуть, что у него не имеют права ее забирать. Как и в день прихода судебного исполнителя, Шура постарался не присутствовать при катастрофе. Однако до этого мы часто спорили друг с другом о возможных последствиях ареста на имущество. Более оптимистичный, чем я, он считал, что продажа нашей мебели, какой бы прискорбной она ни была, ничем не повредит нашему будущему. По его мнению, нужно было даже порадоваться ей, так как она «вскроет абсцесс», «освободит папу от бремени» и позволит нам отплыть «налегке» в славное будущее. Я повторял про себя его смелые слова в то время, как торги неумолимо продолжались. Во время передышки между потоком цифр ко мне подошел папа и шепнул на ухо:

– Мне нужно что-то спросить у комиссара-оценщика. Но я не знаю, как обратиться… Ему нужно сказать «мэтр», как адвокату?

– Не знаю, – ответил я. – Да это не так и важно, папа!

– Нужен минимум вежливости, когда принимаешь!..

– Но ты не принимаешь, Аслан! – воскликнула мама, услышавшая его замечание. – Эти люди не наши приглашенные. Более того, грубые самозванцы, охраняемые законом.

Папа втянул голову в плечи. Уважавший порядок до самопожертвования, он готов был позволить скорее ограбить себя, чем нарушить установленный законом порядок страны, гостем которой стал случайно. Я хорошо понимал возмущение матери, равно как и покорность отца. Уже до окончания торгов грузчики начали уносить купленную торговцами мебель. Дом мало-помалу утрачивал свою душу. Рядом со мной носильщик разбирал маленький письменный стол. В ящике он обнаружил старый школьный дневник и протянул его мне:

– Это ваше?

Я покраснел:

– Да.

И жадно схватил его, несмотря на то что он был старым и совершенно мне не нужен. Скоро мы остались в наполовину пустых комнатах, среди холодных, безразличных, голых стен. Мы больше не были у себя дома, мы на время разместились у чужих людей. На полу лежали кучки пыли, обрывки веревок. Я открыл окно, чтобы выветрить запах пота, оставшийся после суеты торговцев. На авеню Сент-Фуа перед подъездом дома остановился грузовичок. Два молодца погрузили в кузов мамин ночной столик. Консьерж и его жена смотрели на них и оживленно разговаривали. Вдруг они подняли головы к нашему этажу. Я торопливо закрыл окно. Сидевший в прихожей на кухонном столе папа был похож на поверженного ударом боксера. Однако мгновение спустя он попытался улыбнуться.

– Видела, Лидия? – жалко сказал он. – Некоторые вещи дали очень хорошие деньги… Никогда бы не подумал, что твой ночной столик стоит тридцать семь франков…

– Я тем более! – вздохнула мама.

– Но твой ночной инкрустированный столик… шестьдесят пять франков! Тот, кто его купил, не потерял времени зря!

Он хотел что-то еще сказать, но стиснул зубы и замолчал, опустив глаза в пол, понимая, что, конечно, стал на опасный путь. Мама пошла за веником, чтобы подмести пол. Отец взял его у нее и принялся мести перед собой пыль. Работая, он через плечо приговаривал:

– Так, должно быть, будет и лучше, Лидия! Шура прав, говоря, что для того, чтобы двигаться вперед, нужно разгрузить пароход от всего, что его загромождает… Выбросить, выбросить, выбросить!.. Мы смогли выбросить наши воспоминания о России; не колеблясь, выбросим и воспоминания о Франции… Их так мало!.. И они почти ничего не стоят!..

Он кашлянул, чтобы прочистить горло, и еще пробормотал:

– Я все предвидел… У меня есть еще довольно денег, чтобы закончить месяц и начать заново. Мы снимем квартиру поменьше, не такую дорогую, в другом квартале, где на нас не будут смотреть косо. А дальше, я выпутаюсь… Вера и терпение, Лидия! Все будет хорошо!

Все так и пошло на самом деле. Месяц спустя мы выехали с улицы Сент-Фуа, чтобы устроиться в скромной «трехкомнатке с кухней», которую папа откопал в другом конце Парижа на улице Сибюэ в двенадцатом округе, около окружной железной дороги. Кое-какая мебель, на которую не польстился судебный пристав, заняла свое место на этом спасительном пароме. Как бы ни было то удивительно, но мне показалось, что эта перемена обстановки могла означать для нас только начало новой жизни, полной приятных неожиданностей и удач.

Я понял, что необязательно было сменить страну, чтобы обрести новые жизненные ориентиры. Что бы ни случалось, наша фамильная икона, привыкшая путешествовать, которая нам тем временем была возвращена, будет примиряться со всеми местами жительства. Я закончил учебу в лицее Пастера, мне нечего было больше делать в Нейи. Да и улица Сибюэ была не хуже любой другой. Я лишь сожалел о том, что не мог предупредить Никиту о перемене адреса. Теперь мы были квиты – он не знал, где живу я, равно как и мне было неизвестно его местонахождение. Если бы мы были антиподами, дистанция между нами не была бы столь непреодолимой. Так и заканчивается, философски говорил я себе, чаще всего большая юношеская дружба. Может, нужно все забыть – пароход «Афон», улицу Спонтини, «Сына сатрапа»!.. Брат и сестра подавали пример реалистического отношения к жизни и выполнения каждым членом своих обязанностей в семье. Мне тоже нужно было вносить свою лепту в семейный бюджет – я решил после получения правового лиценциата выставить свою кандидатуру на административном конкурсе Парижа.

Однако положение иностранца не позволяло претендовать на завидное место ответственного работника. Может, мне следовало изменить гражданство, чтобы воспользоваться представлявшимся случаем? Я так легко в течение десяти лет акклиматизировался во Франции, я так глубоко пропитался французской культурой, я был так счастлив, живя в атмосфере французского словаря, что в моих глазах подобная трансформация сводилась к простой формальности. Родители, напротив, казалось, не принимали моего решения, которое, по их мнению, было равнозначно предательству нашего общего прошлого. Они думали, что, изменив национальность, я волей-неволей оторвусь от наших традиций, наших воспоминаний, наших надежд и разочарований. Они боялись, как бы я не стал чужим для них, заменив русский мираж на французскую реальность. И в то же время советовали мне не слушать их, ибо, говорили они, мое будущее было, конечно, во Франции. Каждый вечер наши споры возвращались к одной теме, чтобы закончиться на одном мучительном вопросе. Наконец, потеряв терпение, они отважились признать мою правоту. Они даже заставили меня ускорить хлопоты. И сдержанно, но без горечи смотрели, как я заполнял формуляры запроса на гражданство. Мне казалось, что они провожали меня на перроне вокзала. В их сердцах, я отправился в далекое путешествие – я уезжал во Францию.

Обмен бумаг, необходимых для приема в лоно французского сообщества, был длительным, сложным, иногда унизительным. Но я не отчаивался. Достаточно было перечитать страничку из Виктора Гюго, Флобера, Бальзака, чтобы примириться с государственными учреждениями страны, которая принимала меня настороженно. Мне казалось, что покровительство, к которому я стремился, было во власти малейшей оплошности, малейшего нарушения, непозволительных иностранцам. 6 мая я даже подумал, что мое дело потерпело крах. Страшное известие потрясло русских, живших во Франции: президент Республики Поль Думер во время посещения ярмарки произведений писателей, бывших фронтовиков, был убит выстрелом из револьвера полусумасшедшим русским эмигрантом, неким Павлом Горгуловым. Как отреагируют французы на убийство их первого человека эмигрантом, которому они открыли свои границы? Не сочтут ли всех русских, живущих во Франции, ответственными за проступок одного из них, пусть даже умалишенного? Захотят ли они все еще иметь меня своим соотечественником? На следующий после драмы день заголовки газет засвидетельствовали общее возмущение. Я помню один из них – трагичный своей лаконичностью: «Рука иностранца приспустила французский флаг». Я был одним из этих иностранцев. Я должен был им остаться. Кровь Поля Думера пометила всех тех, кто родился вне Франции.

Впрочем, очень скоро народный гнев стих. Мои бумаги на получение гражданства мало-помалу продвигались от конторы к конторе, он инстанции к инстанции. 14 сентября 1932 года Павел Горгулов был гильотинирован.

13 августа следующего года по указу нового президента Республики Альбера Лебрена, заменившего несчастного Поля Думера, я получил гражданство. Я сменил родину, не изменив образа. Родители поздравили меня с этим, оставаясь верными своим ностальгическим чувствам. Мы были вознаграждены за это решение, принятое когда-то в семье, так как после получения гражданства я успешно прошел по конкурсу на место служащего в префектуре Сены. Однако, прежде чем официально приступить к исполнению обязанностей, должен был, следуя требованиям государственных ведомств, пройти военную службу, которая в те времена составляла целый год. Будучи апатридом[11]11
  Апатрид – лицо без гражданства. (Прим. пер.)


[Закрыть]
, я «отлынивал» от нее до сих пор. Брат, сохранивший тот же статус, естественно, не был призван в армию. И, очевидно, Никита, укрывшийся в Бельгии, избежал воинской повинности. Как и его отец, он сумел воспользоваться всеми преимуществами положения изгнанника. В то время, как я, наивный ребенок, сам сунул голову в петлю. В моем возрасте потерять год, исполняя унизительные работы в солдатской форме, – не слишком ли дорогая плата за право быть французом? Не совершил ли я огромную оплошность, поменяв удостоверение личности иностранца на удостоверение с отметкой о национальной принадлежности?

Осознание того, что променял, пожалуй, орла на кукушку, пришло в первые же месяцы моей воинской службы, которую я проходил во втором классе в Мецце в артиллерийском полку на конной тяге. Во время самых унизительных нарядов и самых изнурительных упражнений на плацу я не мог помешать себе думать о Никите, который в это время прохлаждался где-то в Бельгии рядом с чувственной Лили. Если бы он видел, как я чистил картошку, подметал двор, убирал сортиры или ухаживал за батарейными лошадьми, он вовсю повеселился бы и назвал меня полным идиотом. Навязчивая мысль о том, что я стал виновником своего собственного несчастья, достигла крайней степени, когда в казарме я получил авторский экземпляр моей первой изданной книги «Обманчивый свет». Я должен был вот-вот уйти в армию, когда узнал, что рукопись этого романа принята издательством «Плон». Но мой издатель потребовал, чтобы для ее издания я взял псевдоним, так как, по его мнению, моя фамилия с русским звучанием могла заставить читателя думать, что речь идет о переводе, что неизбежно повредило бы распространению произведения. Будучи человеком податливым, я несколько раз поменял местами буквы моей настоящей фамилии, прежде чем решил, что моей фамилией будет Труайя. Заодно без особого воодушевления я изменил и имя – Льва на Анри.

Теперь, когда товарищи рядом со мной болтали и смеялись, я с тревогой рассматривал обложку этой книги, над которой когда-то с таким прилежанием, с такой надеждой и такой искренней гордостью работал. Заголовок был мой, текст – мой, но автором был, определенно, кто-то другой. Его имя – Анри Труайя – мне ни о чем не говорило. Заставив себя принять гражданство, я дал гражданство моей книге. Под этим новым, заимствованным именем она мне больше не принадлежала. Она была неизвестно чьим произведением. Неожиданно передо мной встал страшный вопрос: «Если Никита увидит „Обманчивый свет“ в витрине книжного магазина в Брюсселе, он даже не будет знать, что этот роман – мой!» И дело осложнялось тем, что я не знал адреса моего друга. Следовательно, как бы ни было велико мое желание сообщить ему о моем литературном дебюте, я даже не мог дать ему знать, что Тарасов и Труайя – одно и то же лицо и что второй только что опубликовал свою первую книгу. Для Никиты я никогда ничего не написал со времени «Сына сатрапа». Между тем «Обманчивый свет» был очень хорошо принят критикой. Получая газетные статьи, которые мне регулярно присылал мой издатель, я злился от того, что торчал в казарме Мецца, рядом с неграмотными и веселыми рядовыми, в то время как мое новое имя рождалось вдали от меня, в Париже.

Однако, вернувшись к гражданской жизни, я понял, что трудности, на которые когда-то жаловался в армии, не мешали неожиданным поворотам в моей жизни начинающего писателя, более или менее влюбленного холостяка и неопытного чиновника с ограниченными административными возможностями. В декабре 1938 года я стал знаменитым. За четвертый роман «Паук» мне, против всякого ожидания, была присуждена Гонкуровская премия.

Это внезапное признание настолько же испугало, насколько потрясло меня. Посмею ли, спрашивал я себя, написать еще хоть несколько строчек после такого ошеломляющего успеха? Страх разочаровать тех, кто оказал мне доверие, почти лишил смелости продолжать слишком блестяще начатую карьеру. Исполнив с грехом пополам обязанности, которых требует всегда подобное событие, я почувствовал необходимость посетить тех великих русских писателей, которые находились в эмиграции во Франции со времени большевистской революции. Я прочел к тому времени их произведения и сожалел, что они были так мало известны французским читателям. Став знаменитым, я чувствовал себя в долгу перед теми, кто продолжал, несмотря на огромный талант, влачить жалкое существование в тени. Я почти испытывал желание извиниться перед ними за свой успех. Повод казался подходящим для того, чтобы оказать им почтение.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю