Текст книги "Охота"
Автор книги: Анри Труайя
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 8 страниц)
Глава IX
После разного рода недоразумений и переживаний, испытанных мною в Париже, существование в Ницце казалось однообразным и чуточку даже нереальным. Я жил в санатории доктора Лежандра и с утра до вечера плыл по волнам блаженной меланхолии. Ничто меня особенно не огорчало, ничто меня особенно не радовало. Я превратился в безвольное тесто, в кусок глины, отданной в руки врачей и сиделок. Меня заставляли глотать мерзкого вкуса микстуры, меня закармливали укрепляющими продуктами, отпаивали водами, содержащими железо, закутывали с головы до ног и усаживали на балконе – дышать свежим воздухом… Таков был новый, всеми восхваляемый метод знаменитого доктора Лежандра – улыбчивого господина, обожающего прихвастнуть тем, какие творит чудеса.
Творил или не творил, Господь ведает, однако же я благодаря предписанному им режиму начал мало-помалу крепнуть и обретать ушедшую было энергию. Мучительные приступы кашля становились все реже, почти исчезло кровохарканье. Более редки сделались и лихорадочные состояния. В конце месяца мне наконец разрешили выйти в город, но оказалось, что прогулок по нему явно недостаточно для того, чтобы развлечься или хотя бы отвлечься. Главным моим развлечением отныне было чтение газет. Я, который по приезде в Ниццу довольствовался тем, чтобы пробежаться глазами по заголовкам, теперь читал газету целиком – от корки до корки. Искал в статьях и заметках эха парижской жизни, искал сведений о заседаниях Сената – с надеждой увидеть имя барона Жоржа дʼАнтеса. А пресса упорно о нем молчала, и два письма, посланные ему мною – одно в Париж, другое в Сульц, – остались без ответа. Наверное, у него слишком много дел, чтобы еще и мне уделять внимание… Так я себя убеждал – и убеждался, что серьезно этим задет. Ощущение было таким, будто мною пренебрег друг. Зато матушка часто писала мне. Матушка радовалась, что я в конце концов поступил умно и вверил себя заботам доктора Лежандра, советовала длить мое пребывание в его санатории столько, сколько найдут нужным врачи. Переписывался я и с членами Братства железного кольца. Само собой разумеется, я оставил друзей в полном неведении и о своем намерении казнить Жоржа Дантеса, и о своем позорном отступлении в последний момент. Для них я оставался путешественником, прибывшим на несколько месяцев в столицу Франции, чтобы вкусить здесь удовольствий полной мерой, а нынче отдыхающим под южным солнцем от блаженной усталости распутных ночей… Мне ничего не стоило солгать товарищам – важно было сохранить их уважение.
Впрочем, с течением времени я и сам стал сомневаться в том, было ли что-нибудь или не было ничего. Только вид револьвера, который я хранил под стопкой белья в шкафу, грубо и резко напоминал иногда о моих прежних заблуждениях… И, если говорить начистоту, оружие это стало для меня нежелательным свидетелем, оно меня стесняло, мешало моему покою. Несколько раз я порывался выкинуть его в воды Пайона[20]20
Пайон – река, точнее бегущий с гор поток, который делил когда-то Ниццу на две части: на востоке располагались старые кварталы, на западе – новые, современные. Сейчас реку почти и не увидишь: с 1868 года в центре города ее упрятали под землю, и о ней напоминает лишь название бульвара Promenade de Paillon, но на уровне сада Альберта I Пайон впадает в море. (Примеч. переводчика.)
[Закрыть], но стоило представить, что вот сейчас мы расстанемся – и я поспешно засовывал револьвер поглубже в карман. Как будто еще не отказался от мысли им воспользоваться.
Так текли недели: с одною лишь заботой – о здоровье, которое постоянно улучшалось, с одною лишь надеждой – вернуться в Париж и как можно скорее оказаться снова на авеню Монтеня. Но – зачем? Хотел ли я по-прежнему казнить Жоржа Дантеса? Не хотел, да и знал я теперь, что не способен на это. Надеялся продолжать с ним работу над мемуарами? Нет, эта работа больше не интересовала меня. Мечтал вернуться в покойную атмосферу буржуазного дома с пепельной барышней Изабель Корнюше и чашкой чаю, украшенной ломтем эльзасского пирога, в половине пятого? Просто абсурд! Все эти мысли так настойчиво осаждали меня, что в результате я возненавидел ласково греющее солнце, блистающее лазурью небо, тихое нежное море, экзотику пальм, людей в светлых одеждах и с гладкими лицами… этих бездельников, только и способных, что прогуливаться вдоль кромки пляжа и восторгаться слиянием солнца и воды в марине, уходящей от них к самому горизонту…
Находясь посреди солнца и света, окунувшись в сладкий покой, я тосковал по Парижу, по холоду, по дождю, по серым домам, по грохочущим экипажам, теснящимся на улицах, по запаху дыма и нечистот, по тряске в омнибусе с империалом… К концу июня я понял, что больше тут не выдержу. Считая себя совершенно выздоровевшим, обратился к доктору Лежандру за разрешением прервать лечение. Доктор осмотрел меня, признал, что я и впрямь могу покинуть санаторию, но только при условии, что буду и дальше соблюдать предписанные им режим и диету, а главное – не стану переутомляться.
Я легко все это пообещал и в самом начале июля отбыл в Париж, где, как мне казалось, не был много лет. Боже, каким счастливым я почувствовал себя, оказавшись снова в своей скромной комнатке у мадам Патюрон на улице Миромениль! Единственное, что было огорчительно: Даниэль де Рош так и не вернулся сюда, и моя хозяйка, выяснив, что он приговорен к шести месяцам тюрьмы, уже взяла на его место другого жильца – какого-то старого ворчуна, который не ответил мне на поклон, когда мы встретились на лестнице.
Едва разложив вещи, я поспешил на авеню Монтеня. Лакей с физиономией висельника сообщил мне, что семья прибыла из Сульца недели две назад. Мадемуазель Изабель Корнюше приняла меня в гостиной – мне показалось, что она и рада видеть меня снова, и смущена тем, что не может сию же минуту проводить к господину барону, поскольку тот как раз беседует с господином префектом полиции. Пепельная барышня говорила шепотом, будто в церкви. Мы сидели друг против друга в просторной комнате, украшенной мрамором, хрусталем и коврами. Изабель не преминула сделать комплимент моему виду:
– Юг пошел вам на пользу, месье… И не слишком жалейте об Эльзасе – погода там была омерзительная…
Я запротестовал: как же, как же, мне было бы очень хорошо в Сульце, несмотря на погоду, потому что я жил бы жизнью семьи. Обменялись еще какими-то любезностями и – умолкли, сказать больше было нечего. Мы смотрели друг другу в глаза, глаза кричали – губы оставались безмолвны. Мне чудилось, будто мы на вокзале, вот-вот тронется поезд, а дальше – разлука, сердце переполнено, а высказать нельзя. Пауза затянулась почти до неприличия, и вдруг я услышал шаги и голоса в коридоре: Жорж Дантес провожал своего посетителя. И сразу же после он приказал позвать меня и принял – сидя за рабочим столом. Прелюдии у господина барона всегда были по-военному коротки – нечего ждать! надо немедля брать быка за рога! идти прямо к цели!
С обычной своей любезностью расспросив меня о том, поправилось ли мое здоровье, он пустился в пространные политические рассуждения и произнес речь, посвященную принцу Леопольду Гогенцоллерну[21]21
Династия Гогенцоллернов – немецкий княжеский род. С 1871 по 1918 г. прусские короли из династии Гогенцоллернов были одновременно немецкими императорами. После победы в Австро-прусской войне 1866 года Пруссия стремилась объединить все германские земли под своей эгидой, а также ослабить Францию, Франция же старалась помешать образованию единой и сильной Германии. Формальным поводом к войне стали претензии на испанский престол, которые выдвинул родственник Вильгельма Прусского Леопольд Гогенцоллерн и тайно поддерживал Отто фон Бисмарк. В Париже были возмущены притязаниями Леопольда. Наполеон III заставил Гогенцоллерна отказаться от испанского престола, а после этого посол Наполеона потребовал, чтобы этот отказ одобрил и сам Вильгельм. Это требование нарушало правила дипломатического этикета. Вильгельм ответил отказом и послал Бисмарку телеграмму с рассказом о своей встрече с французским посланником. Бисмарк воспринял «Эмскую депешу» как сигнал к незамедлительным действиям. Он немедленно дал указания опубликовать ее в газетах, подправив таким образом, что она теперь выглядела оскорбительно для Франции. 13 июля началась мобилизация во Франции, 16 июля – в Германии. 19 июля 1870 г. Наполеон III объявил Пруссии войну. (Примеч. переводчика; по материалам Википедии.)
[Закрыть], по его мнению, расположенному принять испанскую корону. Претензии принца на престол вызывали негодование у их величеств и, уточнял барон, у большинства нации, осознающей историческое предназначение страны. Франция не может потерпеть, чтобы с двух сторон от ее границ царствовала прусская династия. «Только подумать: и с востока, и с юга!» – возмущался он. К счастью, судя по последней полученной господином бароном информации, Бисмарк умерил свои притязания и кандидатура Гогенцоллерна, скорее всего, будет отозвана. Описываемые Дантесом дипломатические ухищрения в моей голове не задерживались – пролетали над нею, не оставляя и следа: слишком уж долго я находился вне всех этих конвульсий, сотрясающих мир. Как бы ни была тяжела международная обстановка, я не потеряю из виду цели своего визита! И стоило только Дантесу покончить с темой франко-прусских разногласий, я спросил, будто возобновляя недавно прерванный разговор, продолжал ли он вдали от меня работу над своими мемуарами.
– Нет, – ответил он. – Бросил я эту затею. Все, что происходит сегодня, так серьезно, так важно, что нельзя, нет времени предаваться таким чисто эгоистическим развлечениям. Мы здесь сидим на бочке с порохом, господин Рыбаков, и Бисмарк держит в руке подожженный бикфордов шнур!
– Значит, вы уже не хотите, чтобы мы вернулись к этой работе, – непритворно огорчился я. – А мне начало показалось таким увлекательным!..
– Продолжение было бы менее интересно…
– Однако… однако рассказ о вашем пребывании в России!.. – настаивал я.
– Когда не можешь сказать всего, лучше хранить все в себе, – он прямо взглянул мне в глаза.
– Как жаль, – вздохнул я.
– Ничего не поделаешь, я считаю иначе! – вздохнул он.
Действительно – ничего тут уже не поделаешь.
– А изучение ваших русских архивов? – предпринял я еще одну попытку. – Я же не закончил описей…
– Ничего, – отмахнулся барон. – Можно и это оставить.
Меня несколько ошарашили эти последовательные отказы. А он, вдруг выпрямивши стан и вперив в меня свинцовый взгляд, отчеканил:
– Господин Рыбаков, я больше не нуждаюсь в ваших услугах. В ваше отсутствие я нанял другого секретаря и вполне удовлетворен сотрудничеством с ним.
Слова Дантеса были для меня как пощечина. Говоря, что предпочитает мне другого секретаря, Жорж Дантес предавал меня! Униженный, низведенный до положения выставляемого за дверь слуги, я забормотал:
– Очень хорошо… рад… рад за вас… понимаю…
В эту минуту постучали в маленькую дверь в глубине кабинета.
– Войдите! – крикнул Дантес.
Из конурки, где я некогда разбирал папки с бумагами, касающимися франко-русских отношений, показался совсем юный на вид коротконогий блондин, кругленький и розовый. Он просеменил к столу с бумагами в руках.
– Простите, вынужден был побеспокоить вас, господин барон, – угодливо склонился он перед хозяином дома.
– Ничего, ничего, – бросил Дантес свысока.
– Хотелось бы представить на ваше рассмотрение вот эту вот служебную записку, датированную 1832 годом…
– Положите здесь… Благодарю… Посмотрю ее чуть позже. Хочу представить вам вашего предшественника: господин Александр Рыбаков – господин Морис Туре…
Я пожал вялую влажную руку блондинчика. Он казался еще более растерянным, чем я, но в плачевном положении находился не он… ему-то на что было жаловаться? Зато я – я словно бы увидел перед собой свой промах внезапно материализовавшимся, свою неудачу, так сказать, «живьем». Этот самый Морис Туре стал ее доказательством, стал ее символом. Но от чего я так страдаю? От того, что лишился доверия барона? А разве не я делал ставку на его смерть? Мне было непонятно, как ни силился понять, что огорчало меня больше: то, что не хватило отваги его убить, или то, что меня прогоняют из дома, из семьи… При мысли о невозможности отныне прийти в дом номер 27 по авеню Монтеня я испытывал ощущение, будто меня ограбили, будто у меня похитили нечто драгоценное, и все это казалось ужасно несправедливым. Сраженный таким внезапным ударом, я на какое-то время замер, почти не дышал, колени мои подгибались. А придя в себя, церемонно раскланялся и вышел из особняка Дантеса в последний раз.
Домой я шел как сомнамбула, ослепленный солнцем, натыкаясь на прохожих. Все следующие дни с трудом удерживался, чтобы не помчаться на авеню Монтеня и не бродить вокруг особняка под номером 27, потому что желание бежать туда было постоянным. Париж был немыслимо возбужден противоречивыми сведениями в прессе. Однажды утром я узнал, что посол Испании официально известил французское правительство об отказе принца Гогенцоллерна от притязаний на испанский престол. И сразу же после этой новости те же газеты обличили макиавеллизм прусского короля, который, дескать, не дает гарантий, что принц Леопольд в будущем снова не заявит о подобных притязаниях. В верхах творилось Бог знает что: присланная Вильгельмом I из Эмса Бисмарку депеша была сочтена оскорбительной для чести Франции, результатом стал взрыв народного гнева. Что это? Еще мир или уже первые шаги к противостоянию? Канцелярии посольств европейских стран пришли в волнение. Патриотический порыв, охвативший парижан, привел к тому, что улицы выглядели так, словно у всех приступ бешенства. Больше не могло быть и речи о критике в адрес Империи. Сердце нации билось во дворце Тюильри. Стихийно формировались манифестации, люди шли с криками: «На Берлин!» Даже полицейские в мундирах распевали «Марсельезу».
Я был выбит из колеи, делать стало совсем уже нечего – ну и потащился в танцевальный зал «Мабилль», надеясь встретить там Адель. Встретил. Она сидела за столиком в саду между двумя сержантами в мундирах с тяжелыми эполетами и в красных форменных штанах. Сержанты лапали ее и ржали, она тоже хихикала. Заметив меня издалека, эта шлюха сделала знак, что, дескать, занята и не может пойти со мной. На танцплощадке яблоку негде было упасть. Мужчины – почти сплошь военные. Все они, пьяные и возбужденные, смешавшись с толпой таких же пьяных и возбужденных публичных девок и сутенеров, отплясывали под мелодию «Прощальной песни», малость переиначенной ради такого случая. Вскоре Адель вместе с прочими закружилась в танце и несколько раз пронеслась мимо меня, влекомая оглушительной музыкой оркестра. Размалеванное лицо ее было в поту, глаза лучились радостью – ни дать ни взять вакханка-патриотка! Время от времени она вслед за другими выкрикивала: «Смерть пруссакам!» Мне она показалась мерзкой, уродливой и глупой, и я расстроился. Решительно мне здесь не место – в этом зале, в этом городе, в этой стране! Покидая «Мабилль», я поклялся, что ноги моей здесь больше не будет.
Назавтра весь город упивался заявлением военного министра маршала Лебёфа, который, получив запрос парламента касаемо средств нападения и обороны, имеющихся у французской армии, гордо ответил, что готово всё – «до последней пуговицы на гетрах солдат». Единодушное мнение было – маршалу можно верить, а с такими силами достаточно будет дунуть в сторону врага, чтобы обратить его в бегство. Чуть позже, 19 июля, министр иностранных дел герцог де Грамон объявил Законодательному собранию, что с сегодняшнего дня Франция и Пруссия находятся в состоянии войны.
Как только новость распространилась по городу, энтузиазм парижан возрос так, что стал граничить с бредом. Дома расцветились флагами, незнакомые люди целовались на улицах. Женщины с безумными лицами орали до хрипоты: «Да здравствует Франция!» И везде, на каждом перекрестке – «Марсельеза». Я не смог противостоять искушению и отправился на авеню Монтеня посмотреть, куда ветер дует там. Толпа – хоть на тротуарах, хоть на мостовых – была такая плотная, что мне приходилось буквально пробивать дорогу, действуя плечом как тараном. У входа в особняк стояло множество экипажей, фасад украсили трехцветные флаги. Набравшись наглости, я попросил доложить о себе господину барону.
Салон был полон людей, они перешептывались между собой. Над людской массой возвышался надменный Жорж Дантес, который, как обычно, витийствовал. Заметив меня, он протянул два пальца и воскликнул:
– Великий день, месье Рыбаков, великий день! Героические французские солдаты смоют вражеской кровью оскорбления, нанесенные нашей родине Вильгельмом и Бисмарком. Мой сын, Луи Жозеф, несмотря на ранения, полученные во время Мексиканской кампании, решил вернуться на военную службу. Говорят, император взял на себя командование армией. Что до меня, я намерен отправиться в Сульц и оставаться там, среди моих дорогих подопечных, пока бушует война. В это трудное время мое место – это совершенно очевидно! – рядом с населением приграничных территорий. Тем хуже для заседаний Сената! В Люксембургском дворце придется обойтись без меня. Никогда я не испытывал такой гордости тем, что родился французом!
Последних слов почти не было слышно из-за разразившейся овации. Затем какие-то важные господа выступили с суровыми речами в адрес Тьера, обвиняя его в поистине возмутительном пессимизме, и одобрили твердость премьер-министра Эмиля Оливье. Я поискал глазами пепельную барышню – и нашел ее спрятавшейся в уголке у буфета, откуда, она, видимо, наблюдала за тем, как обслуживают гостей: должно быть, только потому экономка и была допущена в гостиную. Бедняжка Изабель казалась до смерти напуганной шумными проявлениями собравшихся. Воспользовавшись суматохой, прикрываясь неумолчным жужжанием голосов, я подошел и шепнул ей на ушко:
– Они выглядят такими уверенными в себе!..
Мадемуазель Корнюше покачала изящной фарфоровой головкой и прошептала в ответ:
– Боже… сколько крови прольется…
Я подумал, что в этом собрании воинствующих безумцев она одна права. И, почувствовав, сколь несоразмерны угроза массовой бойни и идея частного, отдельного убийства, которая преследовала меня несколько месяцев назад, того самого убийства, что я намерен был совершить, ощутил задним числом стыд. Пока в министерствах и генеральных штабах готовились принести в жертву тысячи и тысячи юных драгоценных жизней, я мечтал избавить мир от старика, затеявшего нелепую историю в другую эпоху и в другой стране… Как хорошо, что я вовремя очнулся от этого кошмара!
Изабель спросила:
– А что вы станете делать теперь?
– Пока не знаю, – ответил я.
– Вам следует вернуться на родину…
– Я не буду там счастливее, чем здесь!
– Но во Франции война… Никто не знает, что с нами будет…
– Неужели вы не верите в победу, мадемуазель?
– О, верю! Конечно, верю!.. Но я боюсь… Уезжайте, сударь… уезжайте поскорее!.. – с жаром воскликнула она. А потом тихонько добавила: – Мне будет вас не хватать…
Наши глаза встретились. Я на секунду ощутил острый прилив счастья, но эта искорка угасла так же быстро, как зажглась. Если бы она была лет на десять моложе, если бы я не был русским, если бы Жорж Дантес не стоял у меня на пути… – может быть, я полюбил бы ее? В залитой светом бурлящей гостиной Изабель напоминала жертву. Никто ею не занимался, никого она не интересовала, никто, кроме меня, даже и не видел ее.
В горле у меня пересохло, и я забормотал:
– Я вернусь… я непременно вернусь…
– Да, – все так же тихо откликнулась она и улыбнулась какой-то болезненной улыбкой. – Непременно. После победы!
Я взял ее руку и припал к ней долгим поцелуем – вопреки всем правилам хорошего тона, согласно которым подобная честь оказывается лишь замужним женщинам. Потом отпустил эту нежную руку, повернулся на каблуках и вышел, даже не попрощавшись с Жоржем Дантесом.
На следующее утро я поспешил в российское посольство на улице Гренель. Генеральный консул Захар Донауров оказался слишком занят «событиями», чтобы принять меня, но с моим делом охотно согласился познакомиться атташе в безупречном костюме и с весьма взволнованным лицом. Этот господин посоветовал мне как можно скорее покинуть Францию.
– Будущее темно и туманно, – сказал он. – Российским подданным в настоящий момент совершенно нечего тут делать. Тем более что Россия не одобряет намерения Франции объявить Пруссии войну. Советую вам воспользоваться морским путем. Вы можете сесть на корабль в Гавре. Многие ваши соотечественники уже приняли все необходимые меры и готовятся к отплытию. Оставьте мне ваши бумаги, я сделаю все, что нужно…
Вернувшись в пансион, я сел и задумался. Следовало подвести итоги моей экспедиции, извлечь урок из пребывания вне России и встречи с убийцей Пушкина. Вывод оказался горестным: провал по всем линиям, решил я. Но все-таки меня не оставляло странное ощущение, что во Францию я приезжал не напрасно.
Глава X
Все, что было дальше, не особенно интересно. Вернувшись в Россию, но продолжая следить за происходящим во Франции, я растерянно и с глубоким огорчением узнавал одну дурную новость за другой: поражение во Франко-прусской войне, плен Наполеона III, провозглашение Республики, осада Парижа, злодейства Коммуны, установление посреди рек крови вожделенного порядка… Я был потрясен, я был подавлен… И думал: но что же сталось при всех этих беспорядках с Жоржем Дантесом… А с Даниэлем де Рошем? Последнему я написал к добрейшей мадам де Патюрон, написал без надежды на ответ. И – получил ответ! Даниэля освободили из застенка, взяли в армию – в пехоту, он участвовал в защите Парижа, стрелял на баррикадах… Когда в стране все успокоилось, Даниэль вернулся к журналистике, но теперь работает в «Constitutionnel»[22]22
Constitutionnel – сторонник конституционной партии (франц.).
[Закрыть]. Приятель сообщил мне кое-какие сведения о Жорже Дантесе. Насколько ему было известно, глубоко задетый падением Империи, барон окончательно удалился от общественной деятельности, ведет приятную, но тихую жизнь в кругу семьи, вес его в финансовых кругах по-прежнему велик, а время он проводит либо в Париже, либо в Сульце. В следующем послании я решился попросить моего корреспондента узнать хоть что-то о мадемуазель Изабель Корнюше. Безуспешно: Даниэль не смог получить никакой информации. Меня это не удивило. Даже не слишком огорчило. Как обычно, Изабель растворилась в окружении. Этого надо было ждать: пепельная барышня родилась на свет не для того, чтобы привлекать внимание.
День ото дня Франция все больше от меня удалялась. Здоровье мое совсем уже восстановилось, матушка и друзья помогли окунуться в русскую действительность и почувствовать твердую почву под ногами. Меня теперь не тревожило, что убийца Пушкина живет среди нас, впрочем, и стихи моего прежнего идола я перечитывал все реже. Я оставил это наслаждение другим, а сам вступил в важную и ответственную должность в Министерстве иностранных дел, всерьез озаботился своею карьерой, стал потихоньку, шаг за шагом одолевать ступеньки иерархической лестницы.
И вот я уже статский советник. Кончина матушки, случившаяся в 1877 году, причинила мне такое горе, что и до сих пор я не совсем оправился от него. Единственным утешением было унаследованное мною от драгоценной моей родительницы имение Вознесенское, которое оказалось в превосходном состоянии. Некоторое время спустя я женился – как матушкой и предполагалось, на моей кузине, Валерии Смирновой. Супруга моя – создание кроткое и приятное во всех отношениях. Дом наш в Санкт-Петербурге всегда полон гостей, и жена моя царит среди всех с присущей ей грацией, умом и тактом. Слава Богу, мне не в чем упрекнуть мою супругу: она подарила мне двух прекрасных дочерей, Веру и Ольгу, у них отличное приданое, стало быть, проблем с замужеством не будет, и сына – Павла, старшего из моих отпрысков, достигшего ныне возраста пятнадцати лет. На сына я возлагаю чрезвычайно большие надежды. Он обессмертит мое имя. Имя… Имя – это необычайно важно! Куда важнее, чем я полагал, будучи молодым.
Пишу эти строки в самом разгаре зимы в своем наглухо законопаченном и жарко натопленном кабинете в милом нашем Вознесенском. Мы приехали сюда после Рождества, останемся все святки. Снаружи все бело, земля и небо, а между небом и землей – черные деревья с извилистыми ветвями… Вижу из окна сани, они удаляются от нашего крыльца по серой аллее, по разъезженному снегу, и чем дальше упряжка от дома, тем глуше звон колокольцев под дугой: это моя жена с дочерьми отправились к соседям на костюмированный бал. Мой сын Павлуша едет рядом с санями верхом – он отлично держится в седле. Дети садовника играют в снежки близ купы ветел у застывшего пруда. Они играют тихо, приученные к мысли, что нельзя беспокоить барина, мешать его работе. Все в порядке, все хорошо. Я должен быть счастлив. Но я несчастлив, в груди моей живет боль, живет постоянно, неотступно, живет много лет. И, подобно застарелому ревматизму, порой дает себя чувствовать особенно остро. Никогда человеку не вылечиться от своей юности!..
Со времени моей французской авантюры прошло четверть века. Здесь бы и закончить рассказ, который я решил записать худо-бедно в часы досуга в особой тетради. Однажды ее страницы перелистает мой сын Павел Александрович – разумеется, если предположить, что у сына моего появится желание узнать своего родителя получше. История моя закончена. Но я решил добавить еще несколько строчек, ибо нежданное происшествие вдруг резко отбросило меня назад во времени. Сегодня утром я получил письмо от Даниэля де Роша, известившего меня, что в возрасте восьмидесяти трех лет скончался барон Жорж де Геккерен дʼАнтес. Барон умер 2 ноября 1895 года в Сульце, окруженный детьми и внуками. Идеальная, можно сказать, желаемая себе каждым смерть. Отнюдь не такая, какую я желал в свое время навязать ему.
И вот с той минуты меня преследуют воспоминания. Никак и по сей день не верится, что я готов был на все из преданности тени, призраку. Что тогда со мною было? Когда я сравниваю себя нынешнего, сорокашестилетнего господина с дородным телом, скептическим умом, буржуазными интересами и семейными радостями, с тем безумцем, который явился в дом номер 27 по авеню Монтеня с револьвером в кармане, то испытываю ощущение трагического раздвоения личности. Сам того не желая, сам не понимая, как это произошло, с возрастом я оказался в одном лагере с человеком, которого хотел убить. Я, как и он, был когда-то пылким юношей, обладавшим свежестью чувств и горячностью суждений, сердце мое было способно далеко завести меня, но, подобно моей несостоявшейся жертве, я познал официальные почести, сладость домашнего уюта и богатства. На той ступени успеха, на коей я сейчас нахожусь, самое сокровенное, самое дорогое моему сердцу желание – упокоиться в мире как можно позже, упокоиться во Христе, не потеряв уважения общества, почитаемым и любимым своими близкими. Как пресловутый барон. Надо ли из сказанного заключить, будто всякий человек, заканчивающий жизнь свою в относительном благополучии, есть, сам того не ведая, Жорж Дантес? Заслуживает ли каждый из нас, достигнув зрелых лет, чтобы постучался в нашу дверь подросток с дерзким взглядом и оружием в руке и чтобы упрекнул он нас в том, что мы предали нашу юность? Несколько поразмыслив обо всем этом, я написал и отправил Луи Жозефу, сыну барона Жоржа Дантеса, три строчки искреннего, но банального соболезнования.