355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Анри Труайя » Жест Евы (сборник) » Текст книги (страница 6)
Жест Евы (сборник)
  • Текст добавлен: 3 октября 2016, 19:58

Текст книги "Жест Евы (сборник)"


Автор книги: Анри Труайя


Жанр:

   

Ужасы


сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 7 страниц)

Зажав ружье меж колен, он часами торчал в засаде, устроенной в яме, и возвращался в Париж продрогший, измученный, с глазами убийцы. По ночам ему снились кошмары, он просыпался весь в поту, уверенный, что его двойник устраивался повсюду, откуда сам он только что исчезал. Может, этот загадочный паразит в его отсутствие жил и в парижской квартире. Не исключено, что иногда наглец занимает его место в кабинете.

Подобные рассуждения довели его до полной потери всяческого интереса к повседневным служебным нуждам, а затем – и к пренебрежению министерскими обязанностями. При этом, как это часто случается в огромных механизмах, винтик, выскочив, блокирует работу в целом. Под угрозой оказался весь тонкий процесс воспроизводства населения. Директор вызвал руководителя департамента и по-отечески допытал его. Тот, гордая душа, долго сопротивлялся попыткам вырвать у него признание, но в конце концов секрет сорвался-таки с его уст. Директор посоветовал:

– Неопределенность вас убьет, с этим нужно кончать. Предупредите полицию.

На такое решение, долго откладываемое, Эрнест Лебожю пошел как на крайнюю меру, да и то лишь уверенный, что полиция окажется столь же беспомощной, как и он сам.

Однако всего через восемь дней после подачи им официальной жалобы его уведомили, что виновный находится под стражей. Едва не сойдя с ума от радости, он бросился в жандармерию. Ему показали неприметного типа с бледным и худым лицом, блеклыми голубоватыми глазами, с улыбкой идиота. Оказалось, ночевать в пустующих чужих домах было его привычным занятием. В молодости он был неплохим слесарем. Он не воровал. Он питался и спал в выбранном месте, вот и все. Звали его Жером Клуэ. Он повторял сквозь слезы:

– Я не сделал ничего плохого… Я не сделал ничего плохого…

Эрнеста Лебожю разочаровал жалкий вид противника, доставившего ему столько хлопот, но престиж был все же утрачен, хоть и по капле. Правда, мелкие эти ущемления гордости перед уверенностью в том, что отныне никто не посягнет на его уединение, долго не продержались.

В следующую субботу он с радостным спокойствием заперся в своем бункере и очень скоро перестал опасаться за вновь обретенный незыблемый мирок. Он демонтировал ловушки, которые когда-то сам же и расставил, повесил ружье у входа и научился спать с открытыми окнами. Однажды, собираясь уезжать из Парижа, он спросил себя: а что он будет делать в Пинеле? Сидя на переднем сиденье своего автомобиля, он припомнил впустую потраченное время на дорогу туда и обратно, и на него навалилась огромная усталость. Главная привлекательность дома исчезла вместе с надобностью защищать его от набегов Жерома Клуэ. Неужто утрата одного из врагов значит больше потери одного из друзей?

Прибыв в Пинеле, он с трудом выбрался из машины и направился осматривать дом. Все было в полном порядке, никто не приходил и никто сюда никогда не вернется. Даже при том, что в двери оставлен один, доступный самой простенькой отмычке замок.

Когда Жером Клуэ предстал перед судом, так ненавидящий толпу Эрнест Лебожю вынужден был откликнуться на приглашение со стороны обвинения. В выступлении он был настолько мягок, что судья раздраженно поинтересовался, зачем он вообще обратился с официальной жалобой. Осужденный, сидя за решеткой, ковырял в носу, не придавая происходящему никакого значения. Эрнест Лебожю смотрел на него, и его сердце разрывалось от жалости, обиды и ненависти. Жером Клуэ был признан невиновным и направлен в психиатрическую клинику.

Эрнест Лебожю вернулся к себе в состоянии крайней подавленности. Спустя некоторое время он опубликовал в газете объявление следующего содержания:

«Продается дом, одна комната, удачное расположение, полная тишина, место недоступное».

Ложный мрамор

Этот странный талант обнаружился у Мориса Огэ-Дюпэна, когда ему исполнилось всего пять лет. Родители ко дню рождения преподнесли ему коробку с акварельными красками. Вместо раскрашивания картинок в какой-нибудь книжке, как это сделал бы любой мальчишка его возраста, он устроился возле теплой стенки камина и на чистом листе белой бумаги кисточкой воспроизвел извивающиеся прожилки мрамора. Имитация была столь точна, что взрослые не смогли отличить их от настоящих. Мать его похвалила, тетушки осыпали поцелуями, и лишь отец, заглядывающий далеко вперед, остался озабоченным. Несколько лет ребенок забавлялся тем, что всякий лист чистой бумаги, попадавшийся ему под руку, окрашивал в пестрые цвета. Когда его спрашивали, чем он хочет заниматься, когда вырастет, он неизменно отвечал с налетом мечтательности в голубых глазах:

– Разрисовывать витрины…

Поскольку данная страсть отвлекала сына от учебы, мсье Огэ-Дюпэн-старший решил положить этому конец. Будучи президентом и генеральным директором компании «Трапп», производящей нижнее белье, он не мог допустить, чтобы его единственный сын, наследующий фамильное дело, обязанный его не только сохранить, но и преумножить, выбрал бы художественную карьеру. По его указанию коробку с акварелью конфисковали, а ребенка переориентировали на игры назидательные, развивающие более важные качества, которые пригодятся позже в трикотажном производстве. Однако насилие, совершенное над призванием, навсегда оставило в душе Мориса досаду. Характер его испортился, он сделался замкнут и неразговорчив, но зато стали заметными успехи в лицее. По достижении совершеннолетия без особого на то энтузиазма он занялся семейным делом. Чуть позже женился на Адель Мерсье, вялой особе, дочери основного акционера главной конкурирующей фирмы, и два предприятия слились, к чему супруги не испытывали ни малейшего интереса.

Шесть лет спустя отец Мориса умер, и он, как и полагалось, встал во главе компании «Трапп», которая к тому времени включала в себя семь заводов с четырьмя тысячами рабочих. Его успехи в деле были столь же впечатляющими, как и несостоятельность в любви. Адель, пресная, как диетический хлеб, была ему в тягость. Замкнувшийся в себе, желчный, озлобленный, он раскрывал рот только для нравоучений. И читал он их тем чаще, чем реже супруга давала для этого повод. Как-то вечером, расхаживая перед ней по гостиной взад и вперед, дабы поумерить свой гнев, он поскользнулся на вощеном паркете и, падая, стукнулся головой об угол камина. Да так сильно, что потерял сознание. Адель испуганно вскрикнула, помогла ему подняться. Оказавшись на ногах, он оттолкнул ее от себя тыльной стороной руки. Затылок ломило, в глазах искрилось. Он понял, что будет шишка, обвинил во всем произошедшем, конечно же, супругу и уже готов был обрушиться на нее с упреками за излишне натертый пол, превращенный в результате в каток, как взгляд его упал на мрамор камина – и гнев его тотчас же утих. Раньше он не замечал в этой белой глыбе с серыми прожилками никакого безобразия, но теперь его критический взгляд скользил по гладкой поверхности камня, и внутри нарастало доселе неведомое ликование. Оно шло из глубины времен, из его детства, пробивалось сквозь толщу обыденности и мощным потоком заполняло голову. Внутреннее потрясение было столь сильным, что у него задрожали кончики пальцев. К нему вернулся вкус к полихромному камню его первых художественных опытов. Конечно же, тот рисованный мрамор был куда как лучше этого, природного! Адель, изогнувшись дугой в преддверии грозы, была весьма удивлена, увидав на просветлевшем лице супруга широкую улыбку. Тот ощупывал помятое лицо, и в его взгляде уже бушевал огонь предстоящих свершений.

На следующий день он закупил все необходимое и принялся рисовать. Несмотря на почти тридцатилетнее забвение, рука все вспомнила сразу. Камин в гостиной превратился из белого с серым в розовый с лимонно-желтыми вкраплениями. Это было так красиво, что Адель едва не захлебнулась слезами. Воодушевленный успехом, Морис Огэ-Дюпэн перекрасил в доме все камины. Он с семейством занимал отдельный особняк в три этажа с восемнадцатью комнатами, так что на это ему понадобилось полгода. Затем он набросился на парадную лестницу, выполненную из больших глыб известняка, и превратил ее в итальянский паонаццо цвета слоновой кости. После ступенек настала очередь стен и потолков. Каждый день по возвращении из конторы он облачался в белый халат, брал в руки кисть, палитру и взбирался на стремянку. Жена устраивалась на нижней ступени той же стремянки и восхищенно следила за его работой. Чаще всего здесь их и заставали слова дворецкого:

– Кушать подано.

Поначалу Адель была весьма довольна, что муж нашел себе занятие, успокаивающее нервы. Непреклонность, с которой тот обращался с ней, отныне вся доставалась фальшивому мрамору. Время от времени Морис даже обращался к супруге, называя ее «мой нежный друг». Чего ей еще было желать?

Однако в конце концов она забеспокоилась. Покончив с лестницей, Морис принялся искать другую девственную поверхность и, не останавливаясь, набросился на личный кабинет. Стены приняли благородный синий оттенок итальянского мрамора, письменный стол из красного дерева эпохи Людовика XVI был превращен в глыбу красноватого марокканского оникса, вместо паркета пол устилали бытовавшие в древнем Риме огромные черные плиты. Прислуга притворно разыгрывала безграничное восхищение произведениями патрона, немногочисленные друзья, бывавшие в доме, – все так или иначе связанные с трикотажем, – растекались в раболепной лести, одна Адель, сохраняя кристальную твердость и ясность, осмеливалась говорить мужу:

– Я нахожу это красивым, но холодноватым.

– Вы ничего не смыслите, – кричал он в ответ. – Впрочем, вы не сможете этого правильно оценить до тех пор, пока не будет закончено все. Надо видеть весь ансамбль в целом!

В такие минуты он бывал столь вдохновленным, что немало пугал ее. То, чем все кончилось, превзошло даже самые пессимистические прогнозы Адель. После кабинета туманная окаменелость заполонила гостиную, столовую, спальню. Один за другим предметы мебели ценных пород, нежно любимые молодой женщиной, заменялись на тесаный камень густых, насыщенных тонов. На ложном мраморе приходилось сидеть, есть, спать. Обуреваемый безумной страстью к технике «тромплей», Морис Огэ-Дюпэн не в силах был теперь сдерживаться при виде куска дерева, гипса или железа, чтобы тут же не придать им сходство с благороднейшим из материалов. Иногда он даже выдумывал вариации, не встречающиеся в природе. Как ловко размещал он на гладкой поверхности темные пятна, напоминающие скопления облаков, или имитировал трещины, а то и вовсе едва различимые геометрические фигурки с белесыми очертаниями. С кистью в руке он был Богом, творящим потроха горных массивов. Насчет одного из его произведений даже весьма сведущие не осмеливались взять в толк, подлинный перед ними мрамор или его подделка. Однажды он получил огромнейшее наслаждение, наблюдая, как двое грузчиков исполинского телосложения, приглашенные переставить мебель в его кабинете, с трудом двигали инкрустированный столик, весивший не более пятнадцати килограммов, декорированный им под красный гриот из Севенн. Перенеся из одного угла в другой шесть небольших стульев, когда-то золоченого дерева, а теперь зеленого порфира, они присели с трясущимися поджилками, чуть дыша и попросили вина, чтобы смочить горло. Морис Огэ-Дюпэн облобызал обоих, благодаря за подобный промах. Отныне он был полностью уверен, что его живопись имеет вес.

К сожалению, учитывая все обстоятельства, он не мог отдаться своему таланту полностью. Его бесила необходимость ходить в контору, председательствовать на совещаниях, продавать тонны мужских плавок, женских трусиков, чулок, носков и зарабатывать все больше и больше денег, когда было очевидным, что Господь создал его совершенно для другого. Если бы он был один, забросил бы все дела и жил бы только творчеством. Но из-за Адель он вынужден был сохранять определенное положение: огромный дом, шестеро слуг, две машины, шофер. Мысленно примирившись было с супругой, он снова стал ее ненавидеть – она являлась единственным препятствием становлению его личности, расцвету его таланта. Адель же, поверившая в какой-то момент, что фальшивый мрамор спас их супружество, вынуждена была теперь признать свое заблуждение. Вновь, как и прежде, муж ее стал далеким сухарем, всегда готовым к перебранке. Отказался бы он от своей абсурдной страсти… Так нет же, он удваивал старания. Частенько теперь работал он и по ночам, при свете переносной лампы. Обессилевшая от слез, бедняжка Адель уже не протестовала против обступившего ее со всех сторон искусственного мрамора. В этом фальсифицированном доме ее пронизывало холодом. Каждый день она задавалась вопросом: что за очередная экстравагантность займет внимание супруга в свете его навязчивой идеи?

Как-то вечером на ужин метрдотель подал вареные яйца в скорлупе, напоминающей янтарный оникс из Алжира. Потеряв всякий аппетит, Адель захлебнулась рыданиями. Морис Огэ-Дюпэн отшвырнул салфетку и крикнул:

– О, меня в этом доме отлично понимают!

И с ощущением горького одиночества, какое иногда испытывают великие художники, он вышел из-за стола, заперся у себя в кабинете и прикурил сигарету фиолетового мрамора броккатель из Юра. С первой же затяжки у него закружилась голова. Он чувствовал, что вдохновение закипает в нем как никогда бурно. Рисовать! Но что? Морис осмотрелся и не обнаружил ни одного предмета, не покрытого прожилками, кристаллической зернистостью, отливающей всеми мыслимыми и немыслимыми оттенками. В зеркале перед ним красовалось его собственное отражение, в полный рост. И его озарило – он понял, что ему осталось сделать. Он разделся догола, взял палитру и принялся медленно, небольшими кусочками наносить рисунок на свое тело.

Прикосновение кисти приятно щекотало. Не без кокетства он выбрал для себя зеленый греческий циполин и с удовольствием заметил, как его ничем не примечательный профиль, вялый живот, тонкие ноги по мере продвижения работы наполнялись истинным благородством. Повсюду бледная розовость кожи уступала место сине-зеленому цвету морской воды. Вскоре лишь кончик носа и веки вокруг глаз белизной своей напоминали, что принадлежат человеческому существу. С перехваченным от волнения горлом Морис Огэ-Дюпэн осознал, что создал лучшее свое произведение. Он добавил несколько желтоватых прожилок вокруг пупка, нанес на правую ляжку расходящиеся неровные круги, покрыл бедро трещинами, а икры ног полосками, как у зебры, и вернулся к лицу – детали, конечно же, наиважнейшей.

Уже заканчивая зеленение век, он почувствовал, как начала застывать в его венах кровь. Морис с ужасом догадался, что фальшивый мрамор, который он столько раз имитировал, теперь мстит ему самому. В отчаянной попытке как-то противиться он хотел умыть лицо раствором скипидара, но двигаться у него уже не было сил. Неподвижный, обескураженный, он секунда за секундой чувствовал, как его живая плоть превращается в минерал. Внезапно ему показалось, что затвердели даже его мысли. Вместо мозга у него был отныне булыжник. Затем сердце приняло форму двустворчатой ракушки, затвердело и остановилось.

Аель, искавшая супруга перед тем, как лечь в постель, не смогла удержать сдавленный крик восторга, разглядывая обнаженную фигуру из зеленого мрамора, которую он после себя оставил. Никогда не приходилось видеть ей ничего прекраснее. Она отдала ее в дар компании «Трапп». Статую водрузили на пьедестал в зале заседаний. По просьбе вдовы профессиональный скульптор изготовил из настоящего мрамора фиговый листок, которым и прикрыли мужские прелести бывшего президента и генерального директора, скончавшегося на службе искусства.

Черт Пьера носит

«Время разбрасывать камни, и время собирать камни».

Екклесиаст 3:5

Маленький поселок под названием Лярусиль неподалеку от Корреза славился своей форелью и атеизмом обитателей. Свой антиклерикализм местные жители передавали от отца к сыну, словно символ гражданской добродетели. Здесь каждый юноша когда-то доказывал личное мужество, отказываясь от посещения храма. Женская половина, напротив, регулярно ходила на богослужения. Продолжая подшучивать над их набожностью, потерявшей ныне всякую надобность, на самом деле и отцы, и сыновья бывали весьма раздосадованы, выслушивая в свой адрес из уст жен и матерей упреки насчет уклонения от религиозного долга. Им казалось достаточным уже то, что, по крайней мере, хоть часть их семейства официально занимает сторону Господа. То была схватка между традицией и осторожностью.

Таким образом, аббат Мартэн, местный кюре, лишь благодаря девицам и их матерям находил подтверждение собственной надобности стране. Впрочем, ему удалось заполучить в свои руки, наверняка с Божьей помощью, и одного представителя сильного пола – Пьера Бабилу, придурковатого объекта постоянных насмешек всей общины. Невысокого роста, уродливый, с отвисшей нижней губой, выкатившимися и бледными, словно сваренные всмятку, глазами, он постоянно пребывал в состоянии какого-то отупения, не позволявшего ему обмениваться с остальными жителями более чем четырьмя связанными друг с другом фразами. Аббату Мартэну он служил одновременно и храмовым сторожем, и столяром, и посыльным… Пьер Бабилу все делал вкривь и вкось, но с преданностью и простодушием, приводившими в уныние любого, собравшегося было его в этом упрекнуть. Единственной его заслугой было умение превосходно звонить в колокола. Были они тяжелыми и несговорчивыми, однако по праздничным дням ему удавалось вытащить из них мелодию в три ноты, приводившую в восторг даже самые загрубевшие души. Все свободное время он проводил в молитвах перед одним из крашеных гипсовых святых, поставленных в нефе местной церкви. Многих интересовало, о чем же может он так истово просить Господа, если ему в общем-то ничего не нужно. Этого, наверняка, он и сам толком не знал. Местный учитель, служивший по совместительству еще и секретарем в мэрии, утверждал, что набожность убогих происходит от их врожденной лени. Послушать его, так выходило, что Пьер Бабилу ищет компании с Богом, лишь бы ничего не делать в компании мужской. А мясник и колбасник Поль Марвежа, тот зашел еще дальше и объявил, что этот «святоша» на самом деле является их общим позором.

Всеобщее возбуждение было столь велико, что в субботу вечером крепкие умы собрались в кафе папаши Назо для обдумывания способа, как преподать урок верному другу аббата Мартэна. Дело было важным, и женщин предупредили, что мужья и сыновья вернутся домой поздно. Блюда поглощались одно за другим, лица от выпитого раскраснелись, всяк норовил влезть со своей подсказкой, то и дело расходились по сторонам волны хохота. Наибольший успех получило предложение парикмахера Луазеле сделать так, чтобы Пьер Бабилу подумал, будто бы черт уносит его в преисподнюю. Дабы объяснить, что плохие поступки часто соседствуют с добрыми намерениями, кюре частенько цитировал местную поговорку: «Черт камни носит». Ею пользовались, слегка перевирая, при всяком удобном случае. Малейшие детали операции обсуждали и утверждали под непрестанные радостные вопли. Было лишь десять минут девятого. Без четверти девять Пьер Бабилу обычно покидал домик кюре и перебирался в свою лачугу, зажатую между гаражами. Было довольно просто перехватить его по пути и, как элегантно выразился учитель, «закиднапить». Конечно же, решено было немного погодя его отпустить. Никто не собирался чинить над ним расправу. Так, дурачество, не более, повод посмеяться и повеселить других…

Под единодушные одобрительные возгласы Поль Марвежа согласился взять на себя роль главного исполнителя задуманного, а в помощники ему выделили мраморщика Теофила – стоять на стреме, и инициатора проекта, брадобрея Луазеле. Втроем они должны были схватить Пьера Бабилу и засунуть его в мешок. Для начала же им следовало замаскироваться самим, причем – до неузнаваемости. Марвежа был столь высок и крепок, что его можно было узнать даже по тени. Помимо того, от него исходил густой запах чесночной колбасы. Из-за этого ему пришлось вылить себе на голову целую склянку принесенной Луазеле косметики, а под рубашку, дабы походить на горбуна, запихнуть подушку. Его пособники обрядились в тряпье и как следует измазали себе физиономии. После чего, поощряемые толпой, отправились в свой темный путь, сопровождаемые остальными на расстоянии ста шагов.

Поля Марвежа, возглавившего процессию, переполняла гордость. Он не мог не думать о том, что в случае удачи приобретет лишнюю толику популярности. Давно уже он участвует в выборах в мэры. Как знать, может, это развлечение даст ему больше, нежели все предвыборные речи. Стоило представить себя с трехцветным поясом на животе – и он ликовал. Шел он меж двух домов с закрытыми окнами скоро, твердо печатая шаг, ровно дыша. То тут, то там сквозь прикрытые ставни предательски пробивался свет. Поселковые семьи только что закончили ужинать и теперь предавались таинству неспешного пищеварения. «Коммандос», проходя мимо, обнюхивали клочки исповедей жирной снеди. Иногда на улицу невзначай падали то тиньканье стакана, то обрывок фразы.

На площади перед мэрией мужчины остановились. Прямо напротив, задрав к темному небу приземистую колокольню, стоял мрачный и холодный римско-католический храм. Единственной звездой прямо над горизонтом – свет в окошке священника. Поль Марвежа вместе с двумя пособниками занял пост за городским туалетом – прочным цементированным сооружением, которое оккупировало центр площади. С этого наблюдательного пункта они могли следить за домом кюре, не рискуя быть замеченными. От тяжкого и едкого запаха старой мочи першило в горле. Тишину нарушал лишь шум воды, с регулярными интервалами автоматически спускаемой по вертикальной кафельной стене.

– Четверть девятого, – передал Поль Марвежа, – уже скоро.

И сжал в руках захваченный перед выходом мешок из-под угля. Теофил и Луазеле принесли веревку. На другом краю площади, возле кондитерской лавки, сгрудились все остальные. Минута была торжественная – одна из тех, что проходят по сердцу мужчины субтитрами. Возвысившись над самим собой, Поль Марвежа ощущал у себя внутри туго натянутую пружину. Внезапно совсем рядом ночь прорезал луч света, и домик кюре разродился плюгавым силуэтом.

– Вперед, ребята! – шепотом приказал мясник.

Все ринулись вперед, но на цыпочках. И прежде чем Пьер Бабилу успел изобразить оборону, «коммандос» накинулись на него, заткнули ему рот, связали и нахлобучили на голову мешок. Поль Марвежа вскинул его на плечо, как какую-нибудь четверть теленка, и направился со своей ношей к лесу. И тогда вступил хор голосов. Следуя по пятам за исполнителями содеянного, их дружки негромко заголосили:

– Так это же Пьера Бабилу несут!

– И кто это его несет?

– Как? Ты не видишь рога? А хвост? А копыта на ногах? Это сам дьявол!

– Да, да! Это черт! Черт уносит Пьера! Черт уносит Пьера!

Выйдя за поселок, они стали кричать громче:

– Че-орт у-но-сит Пье-ра!

Их мрачные возгласы плыли к самому горизонту. Но Пьер Бабилу не реагировал. Полю Марвежа и в самом деле казалось, что он несет со скотобойни кусок свежего мяса. Он сложил сверток на землю, прислонился к дереву и вздохнул.

– Черт дунул! – резко вскрикнул Луазеле. – И трава загорелась вокруг.

– Он роет дыру, она ведет прямо в ад! – перещеголял его Теофил. – Бедный Пьер, его сейчас туда утащат!

– Бедняга Пьер! Бедняга Пьер! У-у! У-у! – хныкал папаша Назо, у которого совсем не было воображения.

По сигналу мясника вся компания, давясь от хохота, тихонько смылась. Вернулись в бистро, дабы прийти в себя и поздравить друг друга. Хозяин подал сосиски и простоквашу, которые ели с черным хлебом. Волнение подогрело аппетит. Решено было оставить Пьера Бабилу связанным еще с полчаса. После чего Поль Марвежа должен будет освободить того, объяснив, что наткнулся на него случайно, по дороге. В названный час мясник, утерев бороду и слегка сожалея, удалился, а другие остались пить, разогретые дружелюбным ароматом винных паров.

Прибыв на опушку леса, колбасник с удивлением вынужден был констатировать, что Пьера Бабилу на том месте, где его оставили, больше нет. Похоже, ему самому удалось выпутаться и убраться восвояси. И мешок при этом захватил. Полю Марвежа сначала стало досадно, но потом он вздохнул с облегчением: ему на самом деле очень хотелось, чтобы вся эта история закончилась без последствий.

На следующий день, в воскресенье, Поль Марвежа и его приятели собрались перед храмом, в котором заканчивался молебен. Они караулили появление церковного сторожа, дабы потешиться над ним. Обменивались шутками, негромко фыркали, поеживаясь и переступая с ноги на ногу под колючим утренним ветром. Входная дверь вскоре распахнулась, и наружу вытек поток одетых во все черное женщин с мудростью и кротостью во взглядах – благостное выражение на лицах они обычно хранили до самого вечера. Однако в нарушение привычного хода вещей церковный сторож следом за ними не появился. Заинтригованные «коммандос» подождали еще немного. Последним из храма вышел аббат Мартэн и забрался на велосипед – ему предстояло читать еще пару проповедей в соседних деревнях. Поль Марвежа остановил его и развязно поинтересовался, не видал ли тот сторожа.

– Эх, нет – сказал кюре. – Сегодня утром он не явился. Пришлось звонить в колокола самому. Получилось очень скверно.

После чего забрался в седло, надавил всем своим весом на педали и поехал уныло, по-женски вихляя рулем, по улице, на которой поблескивали лужи.

– Дрыхнет у себя, наверняка! – заявил Поль Марвежа.

Все отправились к лачуге сторожа. Брадобрей постучал в дверь.

– Эй, ты встаешь, Бабилу? Кюре тебя зовет.

Вокруг засмеялись – правда, уже не так уверенно.

– Говорю же тебе, кюре зовет! – выругавшись, повторил Луазеле. И толкнул дверь. Пристройка была пуста, на кровати – ни души.

– Что такое? – проворчал Поль Марвежа.

– Sursum corda,[1]1
  «Горе сердца» (лат.).


[Закрыть]
– ответил учитель. – Должен быть какой-нибудь след.

По его предложению все разбились на небольшие группы и стали осматривать место, где вчера оставили сторожа. Но вокруг дерева отыскались только их собственные следы. Сторож не иначе как вдруг взял да улетел на крыльях. Пришлось возвратиться к папаше Назо и держать совет. Продолжая верить, что Пьер Бабилу просто куда-то отлучился и ближе к вечеру обязательно вернется, все, однако, сильно беспокоились. И Поль Марвежа – сильнее остальных, несмотря на свое атлетическое телосложение. В самом сердце он чувствовал противное колотье, будто кто-то внутри его покусывал, как это бывает перед болезнью. С каждым вздохом стеснение в груди становилось все ощутимее.

После короткого спора было решено, что об их совместной прогулке накануне вечером все будет держаться в тайне до возвращения Пьера Бабилу. Однако Поль Марвежа подозревал, что многие подельники его уже придали дело огласке. Да и сам он еле сдержал себя, чтобы не поделиться секретом с супругой. Впрочем, она очень сердилась на него: супруг оставил ее в лавке одну, правда, с приказчиком, и это в воскресенье утром, когда самая что ни на есть торговля. Призываемый профессиональным долгом, Поль Марвежа попрощался с честной компанией и вернулся к своему мясному прилавку. Там, под пристальным оком супруги, сидевшей за кассой, он и провел остаток дня с ножом и мясорубкой наедине. Свинина, баранина, телятина – все напоминало ему о Пьере Бабилу. Он нарезал на куски, взвешивал и продавал тело бедного церковного сторожа. Его чуть было не стошнило. С большим трудом продолжал он работу до самого закрытия.

Весь остаток дня он провел в тумане грустных мыслей. Время от времени срывался из дому, где по воскресеньям, как обычно, собиралась вся семья, и бегал к лачуге Пьера Бабилу. Никого! Он ничего не понимал. Ночью он не мог уснуть – мешало собственное большое тело. Казалось, будто его нафаршировали огромными валунами. Несколько раз он даже похныкал, словно малое дитя. Впервые в жизни он боялся темноты и тишины. В ушах не шумела даже его собственная кровь.

Два дня мясник с подельниками потратили на поиски – но так, чтобы никто об этом не узнал. Они спустились аж до Меймака, потом и до Трейняка, наконец до Сорняка – все впустую. Дошло до того, что они стали вспоминать «Отче наш», прямо как этот сторож, заметил учитель. Поль Марвежа потерял вкус к мясу.

Утром в среду – этого следовало ожидать – аббат Мартэн сообщил об исчезновении Пьера Бабилу в жандармерию кантона. В Лярусиль явились двое усатых жандармов и опросили всех, кто недавно видел церковного сторожа. Провинившимся бесполезно было хранить молчание и дальше. Один за другим они сознавались в своей проделке – словно сдавали экзамен. Поскольку их рассказы совпадали даже в мелочах, жандармам пришлось отказаться от идеи убийства с последующим утаиванием покойника. Остановились на гипотезе о суициде, вызванном испугом и отчаянием. Но даже в таком развитии событий ответственность Поля Марвежа и его приятелей казалась очень тяжкой. Сами того не желая, они, тем не менее, довели беднягу до смерти. Поиски в лесу и вдоль берега реки результатов не дали, тело осталось не найденным. Эта нехватка вещественного доказательства выглядела местью сторожа. Пребывая на небесах, он доставлял больше хлопот, нежели обитая в своей привычной шкуре. В поселке говорили только о нем. Он всем нравился, все о нем сожалели, а души набожные после случившегося поговаривали о его поведении как о назидательном. Другие, вздыхая, отмечали его неброский ум, скромность поведения и несравненную гармонию его колокольного боя. Что касается его «палачей», тех все порицали. Их осуждали местные газеты. Один парижский журнал даже опубликовал фото Поля Марвежа, «тупого мясника, зачинщика жуткой комедии, стоившей жизни церковному сторожу».

После такого публичного оскорбления колбасник уже не осмеливался появляться в магазине. Лицемеры, думал он, убил бы всех одним ударом зонтика. Запершись у себя в доме, опустив жалюзи и прикрыв ставни, расхаживал он кругами и хныкал. Рыдали на нем и жир, и мышцы. А вернувшись из лавки, за него принималась и жена, и он с влажными ладонями выслушивал ее упреки, опустив голову.

– Когда мальчишки занимаются подобными выходками, еще куда ни шло! – зудела она. – Но чтобы мужчина в возрасте и с положением, коммерсант! Это либо от испорченности, либо от глупости, попомни мои слова! Всех вас нужно упрятать за решетку!

В тюрьму их не посадили. Через три недели бесплодных поисков дело было закрыто. Жандармы уехали, оставив по себе недовольное население, исполненное подозрений и подавленное загадками.

А немного погодя неожиданно умер Луазеле. Врач говорил что-то о закупорке сосудов, но всем жителям было ясно: парикмахер скончался от угрызений совести. Поскольку он был совершенным безбожником, на похоронах не полагалось присутствие священника, и за катафалком шли только приятели покойного. Даже Поль Марвежа, не выходивший из дому целый месяц, – и тот не смог отказаться от проводов. Повозку тащила тощая кляча, на стоящих вокруг гроба венках подрагивали стеклярусные цветы, белые и фиолетовые. Шел дождь, плотный, холодный, пробирающий до костей. Мужчины шли первыми, женщины за ними, шли по двое, под большими зонтами. Иногда процессия разрывалась, чтобы обойти лужу. Миновали последние дома, и открылись во всей красе влажные пашни и чернеющие голыми ветками перелески. Теофил, семенивший рядом с Полем Марвежа, философски вздохнул:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю