Текст книги "Героические мечтания Тито Басси"
Автор книги: Анри де Ренье
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 7 страниц)
Две первые сцены трагедии его милости Альвизе Альвениго прошли без моего участия. С того места, где я находился, я с полным самообладанием следил за игрой актеров и прислушивался к их читке, которая не показалась мне особенно замечательной. Тем ярче скажется совершенство моей игры. Естественно, что темой их разговора был Цезарь, и я дожидался минуты, когда мне следовало вступить в действие. Мне показалось, что среди зрителей были заметны признаки нетерпения во время диалога двух актеров. Из этого я заключил, что они ждут моего выхода. Вдруг трубные звуки возвестили мое появление. Четыре ликтора, которые должны были мне предшествовать, подняли консульские эмблемы. Твердым шагом я двинулся следом за ними. Медленно, с высоко закинутой головой, я выступил из-за кулис. Позади меня античный город, составлявший декорацию театра, открывал тройную перспективу дворцов. Впереди просторный амфитеатр зала убегал вверх своими ступеньками. Выход мой заставил умолкнуть слышавшийся до сих пор шепот. Воцарилось глубокое молчание, и я услышал, как из тишины вдруг раздались звуки моего голоса.
Он удивил меня своею слабостью: его уже не мог поддержать резонанс виллы Ротонда. Чтобы устранить это неблагоприятное обстоятельство, я пустил в ход всю свойственную ему звучность. Мне нужно было, по ходу пьесы, отчитать двух сенаторов, говоривших до меня, и мой тон должен был изображать гнев. Я приложил все свои усилия, тщательно следя за тем, чтобы позы мои и выражение лица совпадали со словами, которые нужно было произносить, но горло у меня сжалось, а сердце билось со страшной силой. Увлекаясь декламацией, я сделал шаг вперед, потом еще шаг и очутился почти у самого края сцены. Тогда благородным и могучим движением я протянул руку к публике и произнес пламенным голосом последние стихи тирады, которую мне следовало прочесть.
На стихи и на этот жест, за которые я ждал заслуженных рукоплесканий, ответил какой-то странный звук. Испугавшись, должно быть, движения и раскатов моего голоса, проклятый мопс графини Вилларчьеро бешено забился на руках своей хозяйки и разразился пронзительным и заунывным лаем. После такой необыкновенной реплики глухой шепот пробежал среди зрительного зала и стал передаваться из ряда в ряд. Пораженный самым неприятным образом, я остался стоять в той же позе, что и раньше, и, вместо того чтобы удалиться в глубину сцены, как бы следовало сделать, я не двинулся с места и обнаружил явную растерянность. Этого незначительного инцидента и признаков смущения, мною высказанных, оказалось достаточно для того, чтобы вызвать в зале веселое настроение, тем более что проклятый мопс стал заливаться и лаять изо всех сил. Кое-кто из зрителей привстал, чтобы лучше видеть все случившееся. Это вызвало некоторый беспорядок, еще более усиливший смех публики и лай отвратительного животного.
Будь на моем месте опытный актер, он стал бы продолжать свою роль и тем самым заставил бы замолчать зубоскалов. Но, несмотря на полную уверенность в собственном гении, я был еще новичком-дебютантом, и капли пота начали стекать из-под грима мне на щеки. Кроме того, я вскипел от оскорбления, столь неприличным образом нанесенного Цезарю, но в то же самое время мучительная тоска овладела всем моим существом. Я чувствовал на своем лице самую жалкую гримасу. И в эту минуту раздался голос его милости, кричавшего мне из-за кулис:
– Да продолжай же, продолжай, несчастный Тито…
При этом энергичном окрике я пошевелил было губами, но с них не сорвалось не единого звука, и я остался неподвижно стоять с открытым ртом, один, посредине сцены, которую сенаторы уже покинули, и почел бы за счастье, если бы ликторы отрубили мне своими топорами голову и тем положили конец моим позорным мучениям.
Жестокая, неукротимая буря хохота и свиста была ответом на мое замешательство. Со всех концов зала летел и хлестал меня этот свист и хохот, и самое ужасное было – ясное сознание того, что причина всего – мое жалкое, измученное лицо. Чем сильнее меня охватывало чувство тоски, тем смешнее, должно быть, было испуганное выражение лица. Чувство это окончательно меня истерзало и не позволило мне снова овладеть собой. Я мечтал о том, чтобы вызвать перед толпой облик самого Цезаря, а вместо этого показал ей смешную и жалкую маску своего позора. И вот внезапно героическая иллюзия, которой я жил, рассеялась самым жалким образом и рухнула под градом насмешек. Весь зал целиком поддался какому-то неукротимому веселью, бушевал и топал ногами от радости, покорился власти одного из тех заразительных состояний, с которыми ничего нельзя поделать. Если бы я действительно умер на сцене от потрясения и горя, эти люди осмеяли бы даже мой труп. Если бы я пронзил свое сердце мечом, без всякой нужды болтавшимся у меня на боку, мой жест увеличил бы еще больше это припадочное ликование. Я был увлечен вихрем, с которым не мог уже справиться! И для того чтобы разразился этот ураган, достаточно было залаять не вовремя маленькой собачонке, а теперь весь зал начал подражать этому лаю под гам скрещивающихся в воздухе шуток и криков, наполнявших пространство невообразимым шумом.
Да, достаточно было ничтожного забавного случая, и эти важные разряженные люди, собравшиеся сюда прослушать трагическую пьесу и посмотреть, как оживут перед ними великие исторические мгновения, вдруг впали в самое подлинное исступление! Они опьянели от собственного неистовства. В несколько минут суматоха достигла своего апогея, тем более что злые шутники вздумали погасить свечи, находившиеся поблизости, и создали полумрак, благоприятный для всякого рода проказ. Полутемный зал, наполненный кричащими и жестикулирующими людьми, принял почти фантастический вид. Тогда, бессильный перед лицом такой бури, я ощутил невыразимый ужас, и вот, дрожа всеми членами, стуча зубами, я как безумный бросился за кулисы; одна нога у меня зацепилась, я растянулся на полу, а каска моя покатилась вперед и забавно загрохотала своею жестью.
Вдруг сильный удар кулака заставил меня встать, и я очутился лицом к лицу с его милостью. При виде его первым моим движением было поднести руки к глазам, ибо на синьора Альвениго было страшно взглянуть. Весь гнев освистанного автора изобразился на его лице. Глаза вылезли на лоб, костюм был в беспорядке, он буквально рвал и метал. Схватив меня за горло, он в бешенстве стал меня трясти. Вначале один только поток ругательств излился на меня из его вопящих уст, потом я разобрал мало-помалу следующие слова:
– А, вот где ты, презренный болван, идиотский Цезарь, сапожников сын! Нет, вы только посмотрите на это дурацкое лицо! И подумать, что в течение долгих месяцев я видел перед собой эту подставку для оплеух и не мог догадаться о его глупости! Какое безумие меня охватило? А я-то, я вздумал питать этого негодного шута прекрасной и священной пищей трагического искусства! Немудрено, что у него сделалась икота и его стало рвать! И как только я мог допустить хотя бы на минуту, что какой-то Тито Басси может сделаться Цезарем? Подумать только, что этому бессвязно лепечущему истукану я доверил свое создание! О палач моих дивных стихов, о грабитель моей славы, о убийца моего гения! Ну а сам ты, ты не мог разве предупредить, что я ошибся, что ты просто-напросто олух, умеющий только лопотать по-латыни? А теперь слушай, как смеются над твоей дерзостью эти болваны, довольные тем, что могут меня позорить. Отправляйся обратно к ним, ты ведь с ними заодно. И чего ты стоишь здесь и смотришь на меня в своем смехотворном наряде? Уходи прочь, предатель, можешь подохнуть на дне канавы или лучше покачайся на виселице, но, прежде чем уйти, получи напутствие от Альвениго, прославленный трагик, Тито Басси!
Он яростно оттолкнул меня, и, прежде чем я успел опомниться, могучий пинок ногой пониже спины бросил меня в объятия синьора Капаньоле, в то время как его милость со страшным ругательством скрылся из виду. Я приготовился было к такой же отповеди со стороны синьора Капаньоле, как вдруг я услышал над ухом его голос и почувствовал, как крепко сжимает он меня в объятиях:
– О божественный Тито, позволь мне принять, как того он заслуживает, бесценный дар, посланный мне фортуной! Осуши слезы, мой мальчик! Пинок ногой, который ты только что получил, есть эмблема твоего призвания. Я угадал его с первой же нашей встречи и возблагодарил богов за то, что они тебя предупредили, хотя и довольно-таки жестоким образом. Нет, ты рожден не для трагедии, Тито Басси. И я сразу это заметил по твоему лицу. Но разве мог я осмелиться противоречить его милости? Ведь слова мои показались бы ему настоящим богохульством. Ты – трагик? Да ты ведь самый настоящий комик! Ах, как жаль, что ты не мог сейчас посмотреть на свое растерянное лицо и на свои нелепые жесты! Сумей только в нужное время сделать такое же лицо, и я обещаю тебе небывалый успех. С сегодняшнего дня, Тито Басси, я зачислил тебя в мою труппу. Ну, нечего гримасничать. Деревянная сабля Арлекина стоит меча Цезаря, и гораздо лучше смешить людей хорошими фарсами, чем напыщенными тирадами.
Но так как я не переставал оплакивать крушение моей рассеявшейся мечты, синьор Капаньоле вытащил из кармана платок, осушил мне глаза и отечески утер нос.
Бывают профессии гораздо хуже, нежели профессия актера-комика, и тем не менее я почти с отчаянием согласился последовать советам синьора Капаньоле. На такое решение меня толкнули, конечно, не обещания успеха, которыми он старался поднять мой упавший дух, а неотложная необходимость как-нибудь устроить свою жизнь. После провала на Олимпийском театре мне не приходилось больше рассчитывать на синьора Альвизе Альвениго. Проклятия освистанного автора и к тому же, как ему думалось, освистанного по моей вине, навеки закрыли для меня двери виллы Ротонда. Впрочем, я и сам ни за что бы не согласился туда вернуться. Воспоминания о безумных надеждах, которые там зародились, заставили бы меня жестоко страдать. Я мог бы еще, пожалуй, обратиться к Вилларчьеро и вызвать жалость к судьбе их недавнего восхвалителя, но я предпочел бы лучше умереть с голоду, чем появиться перед графом и графиней после скандала, причиной которого был я, и подвергнуть себя риску снова услышать злополучный лай проклятого мопса.
Оставался, конечно, добрый аббат Клеркати; он не отказал бы мне, разумеется, в куске хлеба, но мне было неприятно обращаться к нему за помощью, да и самая мысль жить по-прежнему в Виченце после всех издевательств, выпавших на мою долю, сделалась для меня невыносимой. Самым мудрым и самым простым выходом было бы просто умереть с голоду. Мужественный человек всегда сумел бы отыскать для себя уединенный уголок на Монте Берико и там, в тени куста, стал бы терпеливо дожидаться приближения смерти. Но крушение всех моих мечтаний отняло у меня последнюю храбрость и всякую решительность. Предо мной открывался только один выход – принять предложение синьора Капаньоле. Оно имело то преимущество, что согласовалось с переживаемым мною стремлением как можно скорее покинуть Виченцу и не появляться в ней больше никогда.
Синьор Капаньоле немедленно дал мне возможность осуществить это. После злополучного представления, о котором я говорю так много потому, что полученное оскорбление оставило во мне еще по сей день жгучие воспоминания, синьор Капаньоле свел меня в гостиницу, где всю ночь я провел в слезах и вздохах. На следующее утро он распорядился выдать мне приличное платье и поделился со мною своими планами. С наступлением вечера я должен был отправиться в Падую, куда вслед за мной прибудет и сам синьор Капаньоле. В Падуе мне ни в коем случае не следовало выходить из дома, который он мне укажет, и заводить разговор с кем бы то ни было. В сущности, синьор Капаньоле побаивался, чтобы его милость, отойдя от гнева, не одумался и не вернулся к прежним своим мыслям обо мне, а потому счел благоразумным спрятать в надежное место человека, на которого у него были виды.
Итак, я в точности исполнил наказ синьора Капаньоле. К вечеру я собрал кое-какие пожитки и благополучно выбрался в поле, но, прежде чем взять путь на Падую, мне захотелось в последний раз посмотреть на Монте Берико, где я провел столько часов, лелея мои химерические мечты. Как раз в этот вечер была чудная луна, облегчившая мое положение, и при лунном свете я стал взбираться по склону холма. Дойдя до того места, где я так часто сидел в то время, когда обучался латыни у милого аббата Клеркати, я остановился. Красота зрелища, открывшаяся моим глазам, меня растрогала. В последний раз я мог взглянуть на нашу Виченцу. Она благородно раскинулась в глубине долины. Воды Баккильоне и Ретроне сверкали. Возле базилики Палладио кампанила смело уходила в высоту чистого ночного воздуха. Там и сям сверкали огоньки. Вид этот невольно вызывал у меня слезы. Разве не здесь, в этом торжественном городе, родились вместе со мной мои чудесные мечты о приключениях и геройских подвигах? Сколько раз думал я там о блеске, который падет на него от моих будущих высоких деяний, от моей несомненной славы! Увы, от всех честолюбивых надежд не осталось ровно ничего. Безжалостная судьба сначала отстранила их одну за другой, а потом вдруг сразу покончила со всеми. Скупая фортуна не послала мне того, чего я от нее ждал. Она не позволила мне сделаться настоящим героем и уничтожила ту призрачную мечту, которой я попытался скрасить свою незавидную долю. Не осуществив того, чем я хотел бы стать, я прибег к помощи великих героев истории и мифологии, но мачеха-судьба стащила с моих плеч торжественный наряд, присвоенный мной столь неосмотрительно. Из ее безжалостных рук я вышел голым. И я вспоминал все обстоятельства своей жизни; восторженные прогулки в детские годы, пожар дворца Вилларчьеро, трудовую жизнь у аббата Клеркати, отважные мечтания на Монте Берико, свое вступление на виллу Ротонду в качестве гения, роковой вечер в Олимпийском театре, где под улюлюканье толпы рухнуло разом хрупкое здание моего благополучия, оскорбительный пинок ногой, положивший конец недолгой карьере трагического актера Тито Басси. И в этот час будущее твое, бедняга Тито Басси, вставало перед тобой во всей своей иронии! Ты снова шел к пинкам, ты снова шел к взрывам хохота, и тебе не только надлежало сносить этот хохот, ты должен был по собственному почину вызывать его. И потому, что природа наделила твое лицо, твой голос, твои жесты прискорбной силой вызывать смех, тебе следовало извлечь пользу из ее злополучного дара, обратить его к выгоде для собственного существования. И вот тебе придется изощрять свой ум над изобретением всевозможных шутовских выходок и приспособляться к тем, которые тебе станут указывать. Все твое существо будет изощряться в этом презренном занятии. Твой рот, твои глаза, твой нос, все твои члены, все тело будут отныне служить целям одного лишь шутовства. Отныне единственным твоим старанием будет научиться этому смехотворному обращению со своей персоной, ибо это тоже искусство – получать и наносить удары палкой, исполнять роль слуги, валять дурака и паясничать. И в награду за свои ужимки и гримасы, о Тито Басси, у тебя будет чем набить свой живот, а то, пожалуй, будет и своеобразная, унизительная и потешная известность, своеобразная пошлая слава, от одной мысли о которой сердце твое содрогается с отвращением.
Под эти безрадостные мысли я спустился вниз по склонам Монте Берико и на этот раз самым решительным образом направился по направлению к Падуе. До нее было почти семь миль, и, если бы вечер выдался темный, вряд ли я смог бы сделать их за ночь; но луна так хорошо освещала дорогу, что я вполне благополучно достиг Падуи. Очутившись в гостинице, я последовал указаниям синьора Капаньоле. Грусть моя была так сильна, что я не испытывал ни малейшего желания осмотреть этот знаменитый город, про который мне очень часто рассказывал аббат Клеркати, куда он надеялся когда-нибудь меня свезти, ибо гуманитарные науки там в такой же чести, как и естественные, а добрый аббат полагал, что мой латинский язык не останется там незамеченным. Но эти прекрасные планы разлетелись как дым, подобно тем другим, воспоминание о которых наполняло меня горечью. Это горькое чувство отражалось, конечно, и на моем лице, так что вид у меня был мрачный и я менее всего был похож на человека, готовящего себя в увеселители театральной публики и собирающегося вскоре приступить к специальной комической тренировке.
И однако она не замедлила начаться, ибо едва только синьор Капаньоле съехался со мной в Падуе, как сейчас же он занялся культивированием открытых во мне талантов. По его отзыву, природа уже наделила меня самым главным, но искусство, говорил он, должно было помочь природе. Что до отмеченной им способности моей одним своим видом вызывать смех, то синьор Капаньоле сознался, что она поразила его с момента первой же нашей встречи, с того самого дня, когда на вилле Ротонда синьор Альвениго представил ему меня в качестве Феникса трагического искусства.
Ему стоило страшных трудов сохранить серьёзность, до такой степени торжественность моего голоса, нелепые жесты, моя бессмысленная физиономия и неуклюжая фигура, украшенная мишурными одеяниями, действовали на него неудержимо веселым образом. Он едва не признался в этом его милости, но по собственному опыту знал, как опасно противоречить прихотям вельмож, причудам оригиналов и в особенности фантазиям любителей театра. Поэтому он нашел более благоразумным промолчать и предпочел, чтобы естественное течение вещей вывело синьора Альвениго из его неистового увлечения моей особой. Предчувствия его оправдались. Синьор Капаньоле особенно не гордился этим, но и не был недоволен. Единственно, что его огорчало, ибо под саркастической внешностью синьора Капаньоле скрывался добрейшей души человек, – это уныние, в которое я впадал всякий раз, когда он заговаривал на эту тему. Чтобы несколько рассеять его, он отечески похлопывал меня по плечу, обращал ко мне слова утешения и после восторженных отзывов о комических дарованиях, которыми наперекор моим стремлениям наградила меня природа, заканчивал так:
– Да ну же, Тито, не делай такого убитого вида, хороший комик – далеко не унизительное звание; поди-ка лучше займись ролью, о которой я тебе говорил.
И действительно, как было уже отмечено, синьор Капаньоле немедленно же приставил меня к работе и начал обучать меня приемам моего ремесла. Труппа Капаньоле хотя и давала иной раз трагедии, но главным образом отличалась в комедиях. Репертуар ее состоял из готовых пьес и простых сценариев, по которым актеры импровизировали как хотели, ибо тут интрига подсказывала тысячи всевозможных выдумок, причем следовало сделать их занятными для публики. Молодцы синьора Капаньоле пользовались во всей Италии вполне заслуженной репутацией, и синьор Капаньоле желал, чтобы и я был ничем не хуже других. Поэтому он прилагал все усилия к тому, чтобы я мог достойно подвизаться наряду с остальными. Я должен признать, что старания эти были поддержаны всей труппой. Громкая и исключительная неудача, вызвавшая у синьора Капаньоле интерес к моей персоне, заинтересовала и всех актеров. Они не скупились поэтому на советы и на поощрения. Новые товарищи, посланные мне злополучной судьбой, делали все, что могли, дабы облегчить дело, казавшееся мне унизительным испытанием, и мне оставалось только радоваться их обхождению. К тому же в труппе синьора Капаньоле совсем не было того соперничества, которое, как рассказывают, превращает другие труппы в настоящий ад. В этой труппе царило самое полное согласие, что чувствовалось во время представлений, когда каждый выказывал себя с лучшей стороны и не старался выдвинуться в ущерб интересам другого. А актеры синьора Капаньоле любили свое дело и прилагали все силы к тому, чтобы открыть мне его тайны.
Синьор Капаньоле обещал, что покажет меня публике, как только я буду в состоянии выступить на сцене. Он рассчитывал дать мне для дебюта маленькую роль по моим силам и совсем не думал сразу же представить меня зрителям как какое-то чудо. Вместо того чтобы ошарашить публику, он хотел, чтобы я приобрел ее расположение постепенно и чтобы дарование мое получило признание шаг за шагом. Так именно складываются, часто говаривал он, прочные и длительные репутации, и ему лично было желательно, чтобы моя репутация установилась именно таким образом. А для того чтобы она вовсе не зависела от любопытства, которое могло быть возбуждено воспоминаниями о скандале в Виченце, он потребовал еще, чтобы я переменил свое имя и назывался бы отныне Скарабеллино, именем, имеющим в себе нечто комическое и способное расположить публику в мою пользу.
И вот под этим новым названием мне суждено было появиться впервые на афише, и дебют мой состоялся в сентябре, в городе Бергамо, в день la Fiera {Ярмарки. (Примеч. пер.)}. Ярмарка св. Александра привлекала большое стечение народа и сопровождалась разными увеселениями. Особенным успехом пользовался театр. Наш балаган, сделанный из досок и полотна, был велик и довольно удобно устроен. Там исполнялись главным образом фарсы и шутовские сцены, потому что бергамская публика была особенно падка до такого рода зрелищ, и та пьеса, в которой я должен был выступить, носила заглавие «Волшебный пирог». Я играл там роль прожорливого, плутоватого слуги. В конце пьесы я появлялся сбоку из пирога, куда меня запихивали, и Арлекин, Бригелла и Панталоне отсчитывали мне добрую порцию палочных ударов.
Я не стану говорить о мыслях, пробегавших у меня в голове, в то время как я был заперт под картонной коркой пирога, выжидая минуты, чтобы подставить спину под дубинки, которые размеренно по ней загуляют. Те зрители, что сейчас будут смеяться моим прыжкам, моим вывертам и гримасам, несомненно почувствовали бы ко мне жалость, если бы могли угадать мои горькие думы. О, каким жалким и презренным я себя чувствовал! Слезы текли по накрашенному лицу, в то время как я в последний раз сокрушался о своей злосчастной судьбе. Большой пирог, в котором я помещался целиком, был для меня поистине могилой. Там покоился бедный Тито Басси и его мечта о приключениях и славе. Там покоился тот самый Тито Басси, что мечтал воплотить великие трагические образы. с помощью звуков своего голоса и жестов. Увы, сейчас из картонного пирога, едва только поднимется крышка, выйдет под палочными ударами мертворожденный Цезарь Олимпийского театра и отныне, помазанный на царство дубинками и тумаками, навеки обратится в шута Скарабеллино!
Аплодисменты, встретившие мое появление из пирога, разорвали на части мое сердце, а палки тем временем заходили по моему хребту. От их прикосновения я испытал чувство страшного унижения, к которому присоединилась вспышка возмущения. Волна крови хлынула к моим щекам, покрытым румянами. Кулаки яростно сжались. Я готов был броситься на своих палачей, схватить за горло и задушить в бешеных объятиях одного, свалить с ног другого, исковеркать своими ногтями лицо третьего. И конечно, глупая публика перестала бы смеяться, когда услышала бы предсмертный хрип моих жертв! Но какое право имею я мстить за жалкие мучения своей гордости и срывать свою злость на несчастных товарищах! Разве сами они не находились в таком же рабстве, как и я, и не отдавали, подобно мне, себя на осмеяние толпы? Разве не лучше будет склониться перед испытанием и согнуть спину под ударами, не произнося жалоб и даже не сопротивляясь?
Я так и поступил, а Бригелла, Арлекин и Панталоне проявили необыкновенное усердие в своем деле, к великому удовольствию зрителей, которые никак не могли насытиться видом исполняемых мною прыжков и всевозможных кривляний. Увы, это был всего только дебют, и еще много раз будут повторяться эти палочные экзерсисы, которым я был обязан своим первым успехом на поприще, никогда не казавшемся мне подходящим и еще теперь вызывающем во мне стыд и гнев, ибо, должен сознаться, я никогда не мог отделаться от чувства негодования, пережитого мной при только что изложенном случае. Но не смешно ли, что как раз это самое чувство обеспечило мне у публики ту скромную популярность, которой я у нее пользовался? Оно, несомненно, придавало моей игре особенную выразительность, и мой исступленный вид, невольно сопровождавший самые уморительные положения и самые грубые выходки, производил своим контрастом комический эффект, никогда не надоедавший зрителям. Синьор Капаньоле поздравлял меня с подобными достижениями, а товарищи мои стали бы, пожалуй, завидовать, если бы их не останавливали дружеские чувства ко мне. Они находили неподражаемым то, что я делал. В самом деле, сами они не испытывали ничего подобного и не только не страдали от дурацких штук, требующих от роли, но еще гордились вызываемым ими смехом, тогда как для меня этот смех был настоящею пыткой. Мало того что он преследовал меня на сцене, я был глубоко убежден, что он преследует меня и на улице. Я чувствовал себя жертвой, над которой беспрестанно потешаются, и у меня всегда оставалось впечатление, что всюду и для всех я являюсь комическим персонажем. Вскоре недоверие, которое меня мучило, отразилось на моем характере. Огорчение это присоединилось к заботам, которые осаждали меня раньше, и я сделался молчаливым и мрачным.
Я, конечно, заблуждался, ибо если оставить в стороне неотделимые от него неприятные ощущения, положение мое было далеко не плохим. Жалованье, которое мне назначил синьор Капаньоле, вполне окупало мои расходы. Хотя я не был знаменитым актером, я сделался, однако, довольно скоро очень ценным артистом. В жизни, которую вела наша труппа, не было ничего такого, к чему, при другом настроении, я не мог бы легко приспособиться. Скорее, я должен был получить от нее некоторое удовольствие. Вне стен театра у нас бывали очень приятные собрания. Синьор Капаньоле, любивший вино и хороший стол, часто приглашал нас на веселые и обильные ужины. Там мы болтали о всевозможных вещах, устраивали игры и занимались музыкой. Кроме того, переезды из города в город спасали нас от скуки, но, несмотря на эти различные основания быть довольным своей жизнью, я оставался все же, даже в самые хорошие для меня дни, угрюмым и задумчивым. Синьор Капаньоле удивлялся этому и подчас журил меня, ибо он питал ко мне дружеские чувства, несмотря на то что, в общем, я не сделал этой блестящей карьеры комедианта, на которую он рассчитывал. Он все же не сердился на меня за это. Он отлично понимал, что, не будучи из ряда вон выходящим талантом, я очень недурно справлялся с порученными мне ролями, был исполнителен и внимателен, никогда не отказывался от работы, а кроме того, в манере моей принимать палочные удары было нечто неподражаемое.
По мнению синьора Капаньоле, у меня не могло быть особенных оснований грустить, почему он иногда и подшучивал по поводу моей задумчивости. Он говорил мне:
– Послушай, Тито, друг мой, да оставь ты свой мрачный вид и не делай такого насупленного лица. Что у тебя – затруднения в деньгах или какое-нибудь сердечное огорчение? Нет? Так развеселись и покорись своей судьбе. Я отлично знаю, что она у тебя не совсем такая, как бы тебе этого хотелось. Но ты ведь не один в таком положении. Или ты думаешь, я всегда чувствовал себя призванным для того, чтобы управлять труппой комедиантов? А откуда ты знаешь, я, быть может, предпочел бы церковные свечи нашим театральным свечам? Кто может сказать, что я не хотел сделаться капитаном, или купцом, или заняться еще другим каким-нибудь делом?
Да, Тито, сознайся, что в актерском звании, если хорошо поразмыслить, есть свои приятные стороны и выслушай ту разумную похвалу, которую я произнесу в его честь. И прежде всего заметь, что актер удостаивается благодарности публики. Толпа, надо сказать, любит свои удовольствия и совсем не бесчувственна к тем, кто ее забавляет. Вследствие этого профессия наша стоит выше многих других. И действительно, разве люди чувствуют признательность к своему булочнику или сапожнику? Нет. А актер пользуется привилегиями, которые возвышают его над простым ремеслом. Он владеет тайной, тайной увеселять, и за это на нас сыплются тысячи всяких поблажек, из которых далеко не последняя – аплодисменты, которые сопровождают наши старания позабавить публику. Они являются для нас наградой и так приятно звучат для нашего слуха. А затем, мой скромный Скарабеллино, актеров, и особенно тех, что исполняют роли шутов, очень любят женщины!
И милейший синьор Капаньоле, подмигивая мне своими близко сидящими на смуглом лице глазами, кончал разговор и отечески теребил меня за ухо, которое от его слов краснело так, как не покраснело бы от любовного шепота, твердящего нам свои сладкие тайны. Увы, тебе, бедняга Скарабеллино, не приходится похваляться любовью! Именно так мог бы я ответить на амурные намеки синьора Каланьоле, но я предпочел промолчать и хранить про себя свои неудачи. До моего отъезда из Виченцы я был очень наивен во всех подобных вопросах, но, когда ездишь по белу свету с труппой актеров, такая наивность вряд ли может продолжаться особенно долго.
Я подчинился общему жребию и нашел в этом даже некоторое облегчение своей скуки, но ни тщеславие, ни сердце не было затронуто тривиальными приключениями, выпадавшими на мою долю. Совсем иначе обстояло дело в том случае, который имел место в Вероне и о котором я хочу сказать здесь несколько подробнее.
Однажды вечером, повеселив веронцев своими гримасами и шутками, я по дороге в гостиницу повстречал высокого лакея, осведомившегося, действительно ли я синьор Скарабеллино. Я ответил утвердительно, и он протянул мне запечатанную записку. Улица была довольно темная, так что слуга поднял повыше свой фонарь, и я, таким образом, смог прочесть послание. Это было самое настоящее объяснение в любви. Свидание назначалось на завтра, после спектакля, у Кастель Веккио. Я должен был позволить завязать себе глаза и потом идти за известным мне лакеем, которого я встречу и который будет поджидать меня.
На следующий день в назначенный час я аккуратно явился на свидание. Сначала меня вели за руку по целому лабиринту улиц, потом мы остановились, и я услыхал, как мой провожатый вложил ключ в замок. Когда я вошел, повязку с меня сняли и попросили подняться по лестнице и пройти в зеркальную комнату, где был сервирован ужин. Я провел там некоторое время; затем в комнату вошла женщина. Она была в весьма соблазнительном дезабилье; лицо ее закрывала маска; обнаженная грудь говорила о том, что женщина молода и красива. Она начала разговор тысячью всяких любезностей. Она говорила, что выделила меня среди всех моих товарищей, что она пожелала со мной познакомиться, что положение ее заставляет соблюдать тайну и осторожность. На эти слова я постарался ответить самым деликатным образом, но она оборвала мои слова и начала ласкать меня. Я выказал со своей стороны большую пылкость и имел основание думать (по удовольствию, которое получил я и которое, по-видимому, получила и она), что мы расстались вполне довольные друг другом. Вся эта история могла бы привести к весьма приятному препровождению времени, если бы я не сделал глупости и не вообразил, что меня полюбили вполне серьезно.