355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Анри де Монтерлан » Роман "Девушки" » Текст книги (страница 5)
Роман "Девушки"
  • Текст добавлен: 15 сентября 2016, 02:10

Текст книги "Роман "Девушки""


Автор книги: Анри де Монтерлан



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 11 страниц)

– И все же необходимо, – сказал он, – исследовать, распутать проблему «дружбы» мужчины и женщины.

– Да нет, оставим все это, не стоит…

– Следовательно, вот образованная и остроумная – остроумная в определенное время – девушка, которая воспитала себя сама, которая знает мое творчество лучше меня и знает его по-умному; вдобавок ко всему – достойная девушка; я придаю слову достойная большое значение. Она прозябает в Сэн-Леонаре (Луаре), то есть в ничего не значащей дыре.

– Извините, – сказала она с улыбкой, – В Сэн-Леонаре (Луаре) 3.180 жителей, есть имеющие важное значение прядильни, а также – это родина великого агронома Левеллэ…

Теперь она старалась подделаться под его тон, чувствовала всю смехотворность понятия «быть женщиной», находила, что он был прав, являясь парнем, хорошо себя чувствующим и веселым, созданным для дружбы с парнями или легких приключений, и виноват лишь в том, что слишком уж вровень с другими, недостаточно верит в себя.

– Я симпатизирую этой интересной девушке, и она этого достойна. Она вроде бы от этого счастлива. Она повторяет на все лады не один год, что я ее спас, «доставлял ей только радость» («Видите, я тоже знаю ваши письма наизусть», – обронил он, снова поддавшись Демону неосторожности). В один прекрасный день я замечаю, что она любит меня и что я не смог бы ответить на ее любовь с той же силой, потому что я создан не для любви, а для удовольствия (да, а что вы

198

хотите: я люблю удовольствие, и мне от этого хорошо). Тогда я беру свое первоклассное перо и пишу: «Дорогая мадмуазель, имею сожаление заметить, что вы готовы меня полюбить. Не отпирайтесь: я увидел это своим рысьим глазом; похож я или нет на нашего великого психолога? С сегодняшнего дня – слуга покорный. Я вам больше не напишу. Я буду возвращать ваши письма нераспечатанными. Когда вы приедете в Париж – «Мсье отсутствует». Я вам открыл дверь к счастью, я ее закрываю. Я вас вытащил из родного гнезда великого агронома Левеллэ, я вас туда и отправляю. Прощайте, дорогая мадмуазель. Будьте здоровы». Прошу вас хладнокровно поразмыслить: о чем бы вы подумали, если бы получили подобное письмо? Не отвечаете? Ну хорошо, вы подумали бы: «Это свинья. Хороша же его дружба, если он способен сломать ее в секунду! А какой фат! Думает, что все женщины желают повиснуть на его шее. Вот вам и мужчины. Им говорят о дружбе. Они усматривают секс. А потом они бросают упрек, что мы только об этом и думаем». Боль, которую вы испытываете сегодня, вы испытали бы еще тогда, иначе и быть не могло. Почему де я не написал такое письмо? Потому что не собирался терять вашу дружбу, потому что знал, что моя дружба будет вам опорой, а еще потому, что мне было бы страшно нанести вам ножевой удар. Итак, разве я поступил плохо, не порвав с вами?

– Нет-нет, я знаю, что вы добры.

– Каждый раз, когда вы будете говорить о моей доброте, у вас будет залог.

– О, какой вы злой! – сказала она с усмешкой.

Это правда: она уже не знала, добрый он или злой. Теперь ей казалось, что, скорее, виновата она. Но все спуталось, в голове был туман. Что она хотела – так это очутиться в отеле, наедине с собой, чтобы сцедить счастье и боль, пролитые им, и посмотреть, что всплывет от счастья, а что от боли. Но больше всего ей не хотелось мерзнуть. Однако в отеле ей было бы тоже холодно. Она повторяла про себя слова Косталя: «Холод – болезнь планеты», а кроме того, слова Св. Терезы, кажущиеся столь простыми, но в реальности – патетические: «Вы не знаете, что значит испытывать холод семь лет подряд». Она была измучена (они шли уже два часа), и усталость пятнала ей мозг, болели веки, она чувствовала, как подступает мигрень, и думала: «Во что выльется этот вечер!» Но не она оборвет эту явь, что в течение долгих месяцев вымаливала в Сэн-Леонаре. Скорее, она упадет на тротуар, разбитая, чем даст повод к «До свидания, дорогая мадмуазель. Я извещу вас на днях».

Улица Марсо; северный ветер с глупой напыщенностью вырывался из каждой поперечной улицы. С вершины авеню Петра I Елисейские поля внизу казались долиной света. Она страстно желала, чтобы он захотел туда спуститься. Она бы согрелась от этих огней, от этих людей, от этого шума, движения, роскоши; они зашли бы в кафе, где послушали бы музыку; она показала бы ему магазин, где есть «анса-

199

мбли» за 390 франков, сказочные, если подумать, что они вышли от великого портного… но нет, невозможно, это могло показаться просьбой… Внезапно, в первый раз, она заметила, что он и не подумал подарить ей букетик за несколько франков, купив у одной из многочисленных цветочниц, мимо которых они проходили. Но нет, даже букетик фиалок, о которых имел деликатность сказать ей, что покупает их «для своих милых подружек». Впрочем, он никогда не дарил ей ничего, кроме книг – о! здесь он был щедрым. («Не правда ли, я интеллектуалка!.. так вот!..») Она переборола неожиданную горечь, вызванную этой мыслью, сочтя ее наивной и вульгарной. Но Косталь повернулся спиной к Елисейским полям, к Земле Обетованной, вновь углубляясь в какую-то ужасную улочку, словно испытывал удовольствие от этих скачков зверя по клетке, от этой хаотичной и кошмарной беготни, подобной беготне грешников в аду. Почти отключившись, с болью и усталостью в ногах, шмыгая носом («Конечно, у меня красный нос»), кусая губы, которые, должно быть, холод и мука обескровили, испытывая жгучее желание пописать, она слушала его разглагольствования («разглагольствование» – слово, пришедшее ей в голову, настолько она от него устала):

– Согласно вашей теории, это великолепное царство дружбы между мужчиной и женщиной должно быть запретной зоной! Женщина останется в области «сердце-чувство», неспособная подняться в мир более тонкий и благородный. Наконец, от страха их разочаровать, мужчина должен откзаться от всякого общения с молодыми женщинами, которых не предназначает к постели, неважно: законной или незаконной, то есть вопреки всему; с бесконечным множеством женщин. Он должен проходить мимо них поспешно, опустив глаза, словно семинарист: «Noli me tangere1 , сударыни! Ведь вы бы подумали, возможно, что я вас люблю. А я нахожусь в тысяче лье, не желая вас оскорбить». Или как молодые кабилы. Один кабил мне рассказывал, что в его деревне, когда мальчики достигают пятнадцати лет и еще не женаты, родители отправляют их в Алжир, чтобы они не были предметом волнения для девушек этой деревни. И когда они возвращаются на несколько дней в деревню (на похороны, на свадьбу или праздник Аида), они должны, проходя, громко произносить: «Трек, трек, трек», чтобы девушки, услышав это, прятались, настолько мальчик является для них искусителем. Впредь я тоже буду говорить «трек, трек, трек», чтобы девушки сторонились. Или, скорее, обзаведусь трещоткой, как прокаженные…

Он произнес еще одну неприятную фразу: «Девушки, как бездомные собаки, на которых вы не можете посмотреть хоть чуточку благожелательно, не опасаясь, что, повиливая хвостом, они повиснут у вас на брюках». Он вышивал по этой канве. Как всегда, когда он находился с

1 Не тронь меня (лат.).

200

безразличными ему людьми или когда он им писал, Косталь говорил все, что приходило в голову (Андре никогда не подозревала об этой особенности). Так же, как для матадоров недействителны любые успехи или неприятности, происходящие с ними не на аренах, для Косталя, врожденного писателя, реально существовал единственнй способ самовыражения: книга. Беседа, переписка – все это область досуга, разрядки; он говорил тогда черт знает что; все это было не в счет.

Внезапно он остановился.

– Вы понимаете, о чем я вам говорю?

– Разумеется!

– А вот я ничего не понимаю. Уже несколько минут это не имеет никакого смысла: все пустые фразы. Если вы этого не чувствуете, для чего, спрашивается, говорить? Короче, – заключил он, – по вашему мнению, мой долг заключается в разрыве отношений, и я только очень запоздал сделать это легко… Я не могу дать вам то, что вы ждете. Следовательно, прекратим знакомство.

– Нет! Нет! – вскричала она, стряхнув оцепенение, – теперь вы не имеете права меня бросать. Вы ведь шутите.

«Не имею больше права! – подумал он. – Я ведь всегда говорил: самое сложное в милосердии – это последовательность». Словно догадавшись, о чем он думает, она сказала:

– Любить в залог, отдавать в залог. Не имеют права любить человека так же, как оказывают благодеяние, анонимно, не желая войти в его жизнь…

– Останемся же в прежних отношениях. Только впредь не жалуйтесь. Вы сами создаете неудобства.

– Я больше ни на что не пожалуюсь, обещаю это торжественно. Хочу лишь одного: не терять вас. Дело в том, – сказала она напрямик, – что вы мужчина, который всегда бросал сам и которого никогда не бросали. Это чувствуется.

– Неправда. Меня дважды бросали по-свински.

– И это было мучительно?

– Нет. Я счел абсолютно естественным то, что кому-то осточертел. Я слишком часто испытывал это сам. Когда я вижу женщину, с которой несколько месяцев был близок и которая не сегодня-завтра меня бросит, у которой одно желание: не иметь со мной ничего общего, я узнаю себя.

Она молчала, ошеломленная, но он продолжал:

– Черт! Нам пора расстаться. Уже около десяти, а я в восемь приглашен на ужин.

– Мы еще увидимся? – спросила она, не способная ни на что, кроме банальных фраз.

– Ну да, я вас извещу.

– Ведь если я вам напишу, вы мне, может, и не ответите. Вы никогда не давали мне свой номер телефона.

– Я думал, вам не на что больше жаловаться.

201

– Простите.

– Я дал бы вам свой телефон, но это бесполезно, потому что он все равно отключен: тишина меня успокаивает. И знаете, кто меня вынудил к этой мере, досадной для друзей и деловых людей, желающих со мной поговорить, и смущающей меня, поскольку я рискую прозевать многие полезные вещи? Женщины, исключительно женщины. Женщины со своими всегда пустыми, ежедневными и полуежедневными разговорами, на четверть часа каждая. И особая категория женщин, самых страшных: тех, кто меня любит, и кого я не люблю. Результат: я получаю по три телеграммы в день, разумеется, пустых. А ничто так не приводит в отчаяние, как убийственные послания людей, которых не любишь, когда каждую секунду ждешь почтальона с письмом от того, кого любишь. Итак, дорогая мадмуазель, до свидания, и не простудитесь.

Он говорил с ней тоном, который ее оледенил до такой степени, что она спрашивала себя, не упадет ли она в обморок; машинально протянула руку. Больше она не реагировала.

Она отошла. Он позвал:

– Эй!

Она остановилась. Он приблизился. По его лицу безостановочно проходили чередующиеся выражения благородства и свинства, важности и насмешки. Это правда: он чувствовал себя более подвижным по сравнению с ней, он скакал, как гадкий пес вокруг барашка с великолепным запахом.

– Разве я свинья?

– Не знаю. Оставьте меня… Оставьте…

– До свиданья.

Он отошел, и в нескольких шагах закурил сигарету. Он чувствовал себя на десять лет помолодевшим с тех пор, как она исчезла. Женщина, которая уходит, оставляя его одного, – десять выигранных лет, если он ее не любил. И один-два года, если любил.

* * *

Андре не сомкнула глаз ни на секунду. Она поворачивалась на правый бок, и печаль давила справа, поворачивалась на левый – печаль давила слева, словно шар, который находился внутри. Ей хотелось перекладывать с места на место ноги, изболевшиеся во время той дикой скачки, ей казалось, что она простудилась: очень узкая простыня усиливала муку, все время сползая. Утром она плакала с семи до семи двадцати пяти – сколько в нем одновременно мягкости и жесткости! Любой ценой необходимо узнать, как он к ней относится. Она послала телеграмму, сказав, что плакала с шести до восьми, и «заклиная» позвонить ей в полдень, в отель. Заплатив за телеграмму сорок су, она оставила мелочь почтовому служащему,

202

который пробормотал несколько шутливых слов насчет брошенных женщин.

Косталь не позвонил. Телеграмма вызвала раздражение. При виде одного лишь почерка Андре, он пришел в отчаяние. «Она для меня ничто, я не должен ей ничего, я занимался ею пятьдесят раз, я постоянно приглашаю ее обедать и посвящаю ей два с половиной часа моей жизни; да, два с половиной часа! – я ломаю голову, чтобы, не ранив ее, выйти из смешного положения… А теперь она меня заваливает телеграммами! Слезливыми телеграммами! Не хватало, чтобы я виделся с ней по два часа через два дня! Ну нет, на этот раз нет!» В полдень он послал телеграмму: он вынужден уехать в Безансон к больному дяде. Он напишет ей по возвращении.

Ожидание Андре в этой комнатенке на седьмом этаже жалкого отеля (она спрашивала о ценах в шести отелях, прежде чем остановилась в этом), где ветер просачивался в оконные швы, где ночной столик распространял зловоние, где она нашла клочки засохшей измаранной ваты в ящике. Сидела на единственном стуле возле хилого огня, с наброшенным на плечи манто; она никогда бы не поверила, что способна испытывать такую тоску и такую муку. Знать бы, о чем он думает, боже! Она, конечно, догадывалась, что разозлила его, послав телеграмму, однако не сделать этого было невозможно. Ее разум напоминал испорченные весы. То это было: «Страшная холодина в этих унылых улочках, идти, идти, идти, как проклятье, и все его слова, как нож, расковыривающий рану». То, напротив, преувеличивая и все придумывая: «Эти минуты будут единственными счастливыми в моей жизни. Даже в своей болтовне он был столь добр, столь нежно-важен, может, без своего ведома. Он страдал от того, что нет ребенка, он доверял, он, кажется, хотел, чтобы его пожалели. Какой он был трогательный, когда говорил о матери! Говорил ли он о матери с другой женщиной?»

Подобно тому, как она думала, что Косталь доверился ей, тогда как он не делал ничего другого, как говорил для самого себя, ни больше ни меньше, чем когда проституировал себя полусотне тысяч читателей. Она чистосердечно воображала, что при обмене с ним рукопожатием, он, а не она задержал ее руку в своей. Ей казалось, что она слышала клацанье по асфальту его «шагов немецкого офицера»; ей казалось, что она видит, как он ее слушает с «неуловимой улыбкой богов» на губах. Мысль, что он замышлял женитьбу на ней, возможно, вследствие скачка воображения, показалась ей менее правдоподобной, чем накануне, и все же: «Я чувствую, что недостойна подобной участи; я осознаю, что нас разделяют социальные условия; я ни романтична, ни безумна. Следовательно, есть что-то, раз эта возможность, о которой я никогда, нет, никогда не мечтала, вдруг показалась вероятной». Дошло до того, что она стала страстно желать, чтобы они снова пошли вечером по этим темным улицам, пошли так, чтобы она запросила пощады, и то, что минутой раньше казалось ей

203

«жестоким» и «печальным», сейчас стало тем, за что цеплялась ее надежда.

В полдвенадцатого она спустилась в бюро отеля и стала ждать телефонного звонка, не отводя взгляд от часов. Ничего. В час она поднялась в комнату не в силах позавтракать и еще подождала. В Париж она приехала на месяц и поэтому желала, чтобы время шло. В два получила телеграмму от Косталя и почуяла ложь. Она побежала на авеню Анри-Мартен и сначала спросила у консьержа:

– Господин Косталь в Париже?

– Да, мадмуазель.

Но на этаже слуга сказал:

– Г-н Косталь в Безансоне.

На следующее утро она вернулась на авеню Анри-Мартен: она не сомневалась, что он там. Она желала какого-нибудь вердикта, даже самого страшного, чтобы быть уверенной или чтобы умереть.

– Господин Косталь не вернулся?

– Нет, мадмуазель. Мы не знаем, когда он вернется.

Она вышла; бродила, не в силах покинуть квартал, всюду ища Косталя взглядом, питаясь горькой мыслью: он – здесь, она – здесь, а дни текут зря, как и в Сэн-Леонаре, и завтра нужно будет вернуться в беспросветный ад одиночества и отчаяния. Это бешеное кружение (решительно она была создана для скачек по улицам!..) было не столько желанием встретить Косталя, сколько своего рода опиумом: находясь без дела в комнате отеля, она, возможно, впала бы в истерику. Она вошла в церковь, названия которой не знала, и оставалась там час, наполовину оледеневшая, повторяя: «О, нет, Бог не может заставить страдать больше, чем страдает человек». Она написала эту фразу на обрывке бумаги, которую нашла в сумке, купила конверт за один су, вложила и понесла консьержу Косталя.

Она около часа бродила перед домом. Так, находясь в Париже в то время, когда Косталь путешествовал, она почти все вечера проводила под его окнами, смотря, не освещены ли они. Она побледнела, заметив мужчину, которого приняла за Косталя. Она оказалась перед витриной магазина и устрашилась своей уродливости: «Боже, что ты со мной сделал! Кто эта особа?» (она не подумала о Боге, когда была в церкви). Она повстречала продавщицу фиалок, купила букетик («Буду щедрее его») и, поднявшись в дом Косталя, положила на лестничную площадку перед дверью его квартиры. Спустившись, поняла с запозданием, что ее жест не принесет ничего, кроме вреда, что слуга обнаружит цветы и станет над ней насмехаться, и она решила взять его обратно. Но тогда в пятый раз за два дня она бы попалась консьержу на глаза… Она не осмелилась.

Наступила ночь, замерзшая Андре направилась к метро. Какое искушение взять такси! Она сделала бы это при небольшом расстоянии. Но ее отель находился так далеко, что это обошлось бы по меньшей мере в двенадцать франков. Внезапно одуматься в разгар

204

душевной бури, чтобы сделать подсчет, – в этом была вся ее жизнь. В метро на нее смотрели: грусть видна на вас, как одежда. Она, вся доброта, слабость и беспомощность, почувствовала, как ее переполняет жалость; она уступила место – бессознательно, поскольку ничего не видела, – стоящему старику. Она избавилась от метро в безумном состоянии, устрашенная этими переходами, этими скачками к автоматическим дверям, которые захлопывались перед самым носом, этими дверями, которые управляют вами, как скотом, словно вы являетесь стадом свиней, которых сортируют машины на американских заводах; ей показалось, что она падает в обморок: бесконечная усталость, умственное напряжение, бессонная ночь, к тому же она не завтракала; ей казалось, что держится только за счет биения сердца. Ее веки набухли. Все беспокойство и напряжение сосредоточились, казалось, на боли в глазных яблоках. У стойки бистро она заказала кофе, несмотря на страх, что ее примут за шлюху. Рядом толпились рабочие. Чтобы схватить стакан, она была вынуждена оставаться сзади, с вытянутой рукой, сжатая двумя мужчинами, но это было необходимо: без кофе она бы не устояла на ногах. Внезапно один из рабочих ей улыбнулся, и эта улыбка вернула ее к жизни. Это длилось мгновение. На улице мука возобновилась.

В комнате отеля она заметила, что у нее украли флакон духов за сорок франков; в последние дни эти духи были ее единственным утешением; она их вдыхала, когда была особенно взволнованна. От гарсона она узнала, что ей начислили плату за комнату на три франка в день больше, чем другим (не потому ли, что она выглядела как шикарная женщина). Она принимала удары, как больная курица, которую клюет весь птичий двор.

Она весело растратила бы сотни франков за один день, если была бы счастлива. В несчастье же это ощущение истраченных или потерянных денег ее буквально угнетало; в иные моменты она думала, что покинет Париж только для того, чтобы прекратить их утечку.

Она заплакала. Слезы неуверенности – это слишком глупо! Но в конце концов придет время выплакать их. Она стала воображать, что он навязывал ей испытание, злую шутку, чтобы завтра ослепить ее тем большим счастьем, чем острее было сегодняшнее страдание. Она охарактеризовала его так, как господина де Шавиньи в «Капризе": «Он злой, но неплохой». Кончилось тем, что она извлекла из своего страдания нечто положительное; это было решающее испытание: теперь она узнала еще лучше, насколько она любит этого человека и насколько сильна ее любовь, раз она вынесла все это. Потому что в ее жасные сомнения на его счет не вкрадывалось ни капли злопамятства или гнева. Так она его любила, не понимая.

Еще она думала: «Все, что может со мной произойти, будет раем по сравнению с этими днями». Несмотря на сверлящую головную боль, не покидающую ее целых два дня, против которой были бы бессильны любые таблетки, она было села писать ему длинное пись-

205

мо, царапая такую равнодушную бумагу. Но тусклая лампа была очень высоко, и Андре пришлось от этого отказаться.

На следующее утро, без четверти восемь, Косталь услышал звонок в дверь. Слуга спускался только в восемь часов, к тому же со своим ключем: Косталь вышел из ванной комнаты с мыльной пеной на щеках. Не открывая дверь, спросил:

– Что там такое?

– Это я.

– Кто «я»?

– Андре.

– Андре? Не знаю.

(Он слишком хорошо знал, но хотел ее наказать. Звонить без четверти восемь! И эта записка: «Бог не может заставить страдать больше, чем страдает человек». И эти цветы у двери, как на могильной плите! Предостаточно, чтобы подвергнуться насмешкам соседей! Он выбросил их в помойку немедленно, яростно смяв.

– Андре Акбо.

– Невозможно вам открыть. Я небрит.

– Какая разница! Откройте, прошу вас.

– Нужно сказать: «Ради бога».

– Ради бога.

– Я вам, конечно, открыл бы, только я абсолютно голый.

– Вы отказываетесь меня принять?

– В данный момент – да.

– Это ваше последнее слово?

– Не настаивайте.

– Хорошо. Я уеду поездом в восемь пятьдесят шесть в Сэн-Леонар. Вам больше нечего меня бояться.

– Нет, нет. Я позвоню вам в полдень.

– Да уж, как в тот раз. До свиданья!

Шаги удалились. Через минуту он приоткрыл дверь. Он спрашивал себя: не притаилась ли она на лестнице. Нет, никого. Перед дверью свежие следы мокрых туфель. Всюду – на площадке, словно загнанный зверь забрел в это место.

В одиннадцать часов он позвонил в отель. Ему сказали, что она уехала, заплатив по счету…

Сначала он испытал глубочайшее облегчение. Потом угрызение совести. Она говорила ему, что проведет месяц в Париже; для нее это должно было быть праздником. Этот романист имел слишком профессиональную привычку влезать в шкуру людей, чтобы не почувствовать, насколько она должна страдать. И он был этим тронут. Он написал ей: «Дорогая мадмуазель, ваш внезапный отъезд – загадка для меня. Не могу представить ни на минуту, что это из-за того, что я вас не принял в полвосьмого утра. Моя мать однажды не велела меня к себе пускать. Я был чувствителен, я встревожился, чем я ее рассердил? Когда вечером она вернулась, то приняла меня,

206

обняв, ничего в ее обращении со мной не изменилось. Но не захотела объяснить, почему закрыла дверь. Спустя много лет она призналась: ее рисовая пудра иссякла, и она не могла меня принять без этой пудры. А мне было четырнадцать лет! Когда она умирала, она приказала впустить меня к себе только тогда, когда она умрет и ей подвяжут подбородок. Так вот, я был ее сыном. Вы обвиняете меня в том, что я не такой уж фат; однако, в некоторых случаях мне не хватает простоты. В это утро, если бы загорелись на лестнице от взрыва пробки или чего-нибудь еще, я не смог бы прийти на помощь, потому что бы небрит. Заметьте: тот факт, что я был голый, ничего не значит. Вы, конечно, знаете, как сложен мужчина, вы должны были видеть статуи. А впрочем, я был одет.

Ваш абсурдный отъезд лишает меня удовольствия сводить вас на выставку Клода Моне, как я замышлял. Мне бы это доставило истинную радость. Сердечно ваш.»

Как в этом письме чувствовался весь Косталь! Любезность, шуточки и даже оттенок неприличия, которому Андре улыбалась, отнюдь не смущенная. И опять столь волнующие намеки на его мать… Но она не жалела, что вернулась в Сэн-Леонар. Она чувствовала, что, если бы осталась в Париже, он продолжал бы ее мучить. Тогда как это письмо было добрым, оно таинственным образом – да, безотчетно, устранило ее муку. Опять переполненная книгами Косталя, вспоминала она фразу в одной из них: «Удаленность приближает». Почему он так хорошо понимал все, когда писал, а в жизни притворялся непонимающим?

* * *

Спустя несколько дней после этой сцены, утром, Косталь был в Каннах. Из виллы было видно море, все серое после прошедших бурь. Он читал Мальбранша «Поиск истины».

Из соседней комнаты донесся детский голос, что-то напевающий. Косталь поднял голову. Когда он слышал, что сын поет, ему казалось, что дом летает. Иногда отец и сын пели вместе, каждый на своем этаже. Послушав еще немного, он не выдержал и направился в комнату мальчика.

Едва он открыл дверь, голос смолк. Мальчик притворился спящим. Косталю шутка была известна. Как и у всех мальчиков в этом возрасте (через три месяца – четырнадцать лет), шутки и формулы Филиппа были недолговечными и со дня на день могли навсегда исчезнуть, но сейчас в них была назойливость. Но не по песне Косталь узнал, что сын не спит: лицо его было сухим, а когда спал – всегда влажным.

– Открой глаза, осленок, а так тебе пепел от сигареты попадет на лицо.

207

Косталь сел на постель… и подпрыгнул. Он приподнял простыню и нашел рапиру. Филипп открыл для себя фехтование полмесяца назад; он еще не остыл к своему открытию; он спал вместе со своей рапирой, как свежеизбранный кардинал де Майе спал со своей скуфьей, если верить Сен-Симону.

Косталь сел и взял руки сына, которые никогда не были абсолютно чистыми («Мальчик с широкими чистыми руками», – написал он однажды, когда увлекался александрийским стихом), и поцеловал их. У сына было загоревшее лицо, гладкие черные волосы. Спереди на его пижаме гордо светились шоколадные пятна завтраков. Он все еще притворялся спящим. Сразу было видно, что если у него не было крыльев, то потому лишь, что он так пожелал. Разбросанные по полу вокруг кровати, как плевки, лежали монеты (Филипп просил давать ему деньги именно так, чтобы звенеть ими в кармане. «Но почему, в конце концов?» – «Чтобы выглядеть шикарно, черт возьми!»), расческа (сломанная), зеркало (треснутое), ручка (сломанная), портмоне, пустой флакон из-под одеколона – все, чем переполнены карманы мальчишек, из которых этот хлам выскакивает каждый раз, когда они ложатся. Был еще висячий замок, так как Филипп не хотел, чтобы убивали кроликов каждый раз к обеду; шли искать месье, который сам закрывал и открывал крольчатник.

Внезапно Филипп схватил голову отца, притянул и поцеловал. Потом изо всех сил стал сжимать ее руками не как ребенок, который ласкает, а как ребенок, который воображает себя чемпионом кэтча. Существуют упражнения для рук; он любил их больше всего, будучи очень подвижным. На каждое замечание Косталя, говорившего, что он разобьет эту вещицу, распотрошит подушку, отвечал: «Это детали» (формула момента). Наконец, Филиппу удалось сжать плечи отца коленями (простыня уже давно отлетела к черту), и в этой позе он наклонился и укусил его за нос.

– Ты сделал мне больно, лопух!

– Ему бо-бо! Девчонка! Ты, девчонка! (и он приставил Косталю рожки).

Вдруг он угомонился, залез под простыню. Косталь поднялся к себе, лег и вернулся к Мальбраншу.

Этот бастард1 появился у Косталя в двадцать один год. Посредницей он избрал нарушительницу супружеской верности, чтобы не было и речи о ее правах на ребенка. В шесть лет Филипп был доверен старой приятельнице Косталя, м-ль дю Пейрон де Ларшан, пятидесятилетней старой деве, которая испытывала к мальчугану все оттенки материнской любви, без ее главных издержек. Любя также и Косталя как сына, она никогда не была в него влюблена, и это гарантировало крепкость и чистоту ее привязанности. Косталь изобрел эту комбинацию, поскольку ни на миг не допускал, что кто-то другой мог бы

1 незаконнорожденный (фр.).

208

иметь права на его сына. Он был убежден, кроме того, в пагубном влиянии матерей на своих детей, – мнение, разделяемое многими воспитателями и моралистами, но которые не осмеливаются провозгласить его вслух, боясь шокировать общепринятое мнение, всегда изысканно-галантное по отношению к женщинам.

Филипп жил то в Марселе, то в Каннах. Косталь проводил с ним десять дней в месяц, убедившись на собственном опыте, что впечатлительный человек не способен любить существо, с которым он живет вместе или видится ежедневно. За четырнадцать лет комбинация оправдала себя как нельзя лучше. Что не доказывает ничего.

Филипп, которого Косталь звал Брюнетом из-за его смуглой кожи (а тот называл отца Ля Дин без всякого объяснения, разумного или неразумного), в свои неполные четырнадцать лет был еще телом ребенок, и голос его не ломался. По характеру он тоже был ребенком, в то же время страшно развязным и живым: запаздывая телом, очень спешил воображением. Он не был подростком; он был не по годам развитым ребенком, а это не одно и то же. В десять лет, в Париже, оказавшись без денег, чтобы вернуться домой, он пел по дворам, пока не собрал четырнадцать су. В одиннадцать лет – Косталь, не будучи сам невинным (невинные таких вещей не замечают), обнаружил дырку, сделанную Брюнетом на двери ванной комнаты м-ль дю Пейрон.

Ребенок не был ни упрямым, ни злым, ни тяжелым – тяжелым из-за легкомыслия, свойственного детям. Не похож ни на одного из тех детей, на которых утром бросают беспокойный взгляд, пытаясь узнать, с той ли ноги они встали, – сносный или несносный предстоит день. Он был подперченным и в то же время благородным. Он не был чистым, но был здоровым. Он был способен на зигзаги, но не слишком удалялся от колеи. Бескорыстным, с чувствительным сердцем, умным, но с умом невозвышенным; все усилия Косталя внушить ему чуточку безумную концепцию мироздания (философию мироздания) провалились. И было в нем, в этом отнюдь не спортивном мальчике, что-то благоразумное, хотя с первого взгляда он казался вылитым маленьким французом 1927 года, т.е. страшно жуликоватым, но он не был таким, потому что ему не были свойственны низость и гнусность. Он никогда не совершал дурных поступков.

Самое надежное средство снискать доверие и дружбу мальчика – не быть его отцом. Брюнет, однако, был откровенен с отцом больше, чем принято. Косталь не всегда понимал сына и часто был зол на самого себя. Если женщине он мог сказать почти все, что взбредало в голову, то с Филиппом он был сдержан. Возможно оттого, что в женских порывах заключается нечто «серийное», положим, классическое1; может, просто-напросто, все, происходящее в их душе, не

1 «Во Франции женщины все время одни и те же. Та жа манера быть прелестной, входить в комнату, любить, ссориться. Напрасно стараться что-либо изменить: все равно все то же самое» Принц де Линь. (прим. автора)

209

казалось достойным размышления. Он считал их менее загадочными по сравнению с мужчинами, особенно в детстве. С этой точки зрения даже не стоит и сравнивать девочку и мальчика. Кому – Вовенаргу или Шамфору? – принадлежит жестокая мысль о том, что нужно выбирать: любить женщин или понимать их. Косталь их любил и никогда не стремился понять, даже не спрашивал себя, есть ли в них нечто, что требует понимания.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю