Текст книги "Огонь (сборник)"
Автор книги: Анри Барбюс
Соавторы: Надежда Жаркова
Жанры:
Классическая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 22 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]
У желтой двери показывается согбенная фигура: поставив ногу на дорожный столб, Блер очищает ножом заскорузлый сапог и сдирает с него слой известки… Он словно занимается лепкой.
– У тебя никогда не было таких белых ног, – поддразнивает его Барк.
– Ладно, шутки в сторону, – говорит Блер, – ты не знаешь, где эта повозка?
Он поясняет:
– Хочу разыскать зубоврачебную повозку, чтобы мне вырвали последние старые костяшки и вставили челюсть. Говорят, эта повозка зубодера стоит здесь.
Он складывает нож, прячет его в карман и идет вдоль стены, поглощенный мыслью о воскрешении своей челюсти…
Лишний раз мы клянчим, как нищие, повторяя все те же словечки:
– Здравствуйте, мадам! Нет ли у вас уголка для еды? Мы заплатим, мы заплатим, ясное дело…
– Нет…
При свете низкого оконца, как в аквариуме, показывается странное плоское лицо старика, перерезанное морщинами, похожее на страницу старой рукописи.
– У тебя ведь есть сарайчик?
– В сарайчике тоже нет места: там стирают белье…
Барк подхватывает эти слова на лету.
– Все-таки, может быть, подойдет. Можно взглянуть?
– Там стирают, – бормочет женщина, продолжая подметать пол.
– Знаете, – скорчив любезную мину, говорит Барк, – мы ведь не какие-нибудь буяны, что напьются и скандалят. Можно взглянуть, а?
Баба перестает мести. Она худая и плоская. Кофта висит на ней, как на вешалке. У нее невыразительное, застывшее, словно картонное лицо. Она смотрит на нас и нерешительно, нехотя ведет нас в темную-темную глинобитную конуру, заваленную грязным бельем.
– Великолепно! – искренне восклицает Ламюз.
– Славная девчурка! – говорит Барк и треплет по щеке пухлую, румяную девочку, которая разглядывает нас, задрав грязный носик. – Мадам, это ваша?
– А этот? – решается спросить Мартро, показывая на откормленного ребенка, с тугими, как пузырь, щечками, вымазанными в варенье и пыли.
Мартро робко пытается приласкать чумазого, липкого малыша.
Женщина не удостаивает ответом.
Мы топчемся, юлим, хихикаем, словно нищие, мольбы которых еще не услышаны.
– Хоть бы эта старая стерва согласилась! – с тревогой шепчет мне на ухо Ламюз. – Здесь отлично, а везде уже занято.
– Стола нет, – наконец говорит женщина.
– О столе не беспокойтесь! – восклицает Барк. – Да вот в углу стоит старая дверь. Она будет нам столом.
– Нет, вы мне тут все разбросаете и перевернете вверх дном! – недоверчиво отвечает картонная женщина, явно жалея, что сразу же не прогнала нас.
– Право, не беспокойтесь! Да сейчас увидите сами! Эй, Ламюз, подсоби мне, друг!
Мы кладем старую дверь на две бочки. Карга недовольно смотрит.
– Немножко подчистить ее, и все будет отлично, – говорю я.
– Да, мамаша, хорошенько провести метлой: это будет лучше всякой скатерти!
Она не знает, что ответить, и смотрит на нас с ненавистью.
– У меня только два табурета, а вас-то сколько?
– Около дюжины.
– Дюжина! Господи Иисусе!
– Ничего! Устроимся! Вот здесь есть доска; вот и скамья готова. Верно, Ламюз?
– Ну, ясное дело! – отвечает Ламюз.
– Эта доска мне нужна, – заявляет женщина. – У меня до вас стояли солдаты, они уже пробовали ее взять.
– Да мы ведь не жулики, – сдержанно замечает Ламюз, чтоб не рассердить женщину, от которой зависит все наше благополучие.
– Я о вас не говорю, но, знаете, солдаты портят все. Беда с этой войной!
– Значит, сколько это выйдет, за стол напрокат и за то, чтоб что-нибудь разогреть на плите?
– Двадцать су в день, – нехотя бурчит хозяйка, словно мы у нее вымогаем эту сумму.
– Дороговато! – говорит Ламюз.
– Так платили другие, что стояли до вас. И какие были славные люди: давали нам свои харчи! Я знаю, что для солдат это нетрудно. Если, по-вашему, это дорого, я сейчас же найду других охотников на эту комнату, на этот стол и печь. Их будет меньше двенадцати. Ко мне все время ходят и заплатят подороже, если мы захотим. Подумайте, двенадцать человек!
– Я сказал: «Дороговато!», но в конце концов ладно! – спешит прибавить Ламюз. – Как, ребята?
Он задал этот вопрос только для проформы. Мы соглашаемся.
– Выпить бы! – говорит Ламюз. – Продаете винцо?
– Нет, – отвечает баба.
И голосом, дрожащим от гнева, прибавляет:
– Вы понимаете, военные власти заставляют нас продавать вино не дороже пятнадцати су! Пятнадцать су! Беда с этой проклятой войной! На ней теряешь деньги! Подумайте: пятнадцать су! Так вот я и не продаю вина. У меня, конечно, есть вино, но только для себя. Конечно, иногда, чтоб услужить, я уступаю его знакомым, людям толковым, но, вы сами понимаете, не по пятнадцати су!
Ламюз принадлежит к людям толковым. Он хватается за флягу, которая всегда висит у него на поясе.
– Дайте мне литр! Сколько будет стоить?
– Двадцать два су, – я продаю по своей цене. И знаете, это только чтоб вам услужить: вы ведь военные.
Барк теряет терпение и что-то ворчит про себя. Баба бросает на него злобный взгляд и делает вид, что хочет вернуть флягу Ламюзу.
Но Ламюз окрылен надеждой наконец выпить; он багровеет, как будто вино уже разлилось по его жилам; он спешит прибавить:
– Не беспокойтесь, мамаша, это останется между нами, мы вас не выдадим!
Она стоит неподвижно и возмущается установленными ценами. И вот, охваченный страстным желанием выпить, Ламюз окончательно сдается и унижается до того, что говорит:
– Ничего не поделаешь, мадам. Известно, народ военный! Что они смыслят!
Хозяйка ведет нас в погреб. Он уставлен тремя бочками внушительных размеров.
– Это и есть ваш запасец?
– Шельма старуха, – ворчит Барк.
Ведьма оборачивается и злобно восклицает:
– А вы бы, небось, хотели, чтоб мы разорились на этой проклятой войне? И так теряем деньги на том, на сем!
– На чем? – настаивает Барк.
– Сразу видно, что вам не приходится рисковать своими деньгами!
– Конечно, мы ведь рискуем только своей шкурой!
Мы вмешиваемся в этот разговор, опасаясь, как бы он не принял дурной оборот.
Вдруг кто-то дергает дверь погреба, и раздается мужской голос:
– Эй, Пальмира!
Хозяйка уходит, ковыляя, предусмотрительно оставив дверь открытой.
– Здорово! Тут славное винцо! – говорит Ламюз.
– Вот гады! – бормочет Барк; он никак не может успокоиться после подобного приема.
– Стыд и срам! – говорит Мартро.
– Можно подумать, что ты это видишь в первый раз!
– А ты тоже хорош, кисляй! – возмущается Барк. – Старуха нас обворовывает, а ты ей сладким голосом говоришь: «Ничего не поделаешь, народ военный!» Совести у тебя нет!
– А что еще сказать? Значит, лучше затянуть пояс потуже? Не было бы ни жратвы, ни выпивки! Если б она потребовала с нас за вино по сорок су, все равно пришлось бы платить. Правда? Так вот, мы еще должны почитать себя счастливыми. Признаюсь, я уж боялся, что она не согласится.
– Известно, везде и всегда одна и та же история, а все-таки…
– Да, нечего сказать, мирные жители ловко обделывают свои делишки! Конечно, кое-кто из них разбогатеет. Не всем же рисковать своей шкурой!
– Эх, славный народ в восточных областях!
– Да и северяне тоже хороши!
– … Они встречают нас с распростертыми объятиями!..
– Скорее, с протянутой рукой…
– Говорят тебе, – повторяет Мартро, – что это стыд и срамота.
– Заткнись! Вот опять эта стерва!
Мы идем известить товарищей о нашей удаче; потом за покупками. Когда мы возвращаемся в новую столовую, там уже хлопочут: готовят завтрак. Барк пошел получать наши доли провизии и благодаря личным связям с главным поваром, хоть и принципиальным противником подобного деления, получил картошку и мясо на пятнадцать человек.
Он купил топленого свиного сала – комок за четырнадцать су: будет жареная картошка. Он еще купил зеленого горошку в консервах: четыре банки. А банка телячьего студня Андрэ Мениля будет нашей закуской.
– Вкусно поедим! – с восхищением говорит Ламюз.
* * *
Мы осматриваем кухню. Барк с довольным видом ходит вокруг чугунной, тяжело дышащей плиты, занимающей целую стену этого помещения.
– Я поставил еще один котелок, – шепчет он мне.
Он приподнимает крышку.
– Огонь не очень-то сильный. Вот уж полчаса как я положил мясо, а вода все чистая.
Через минуту он уже спорит с хозяйкой из-за этого добавочного котелка. Хозяйка кричит, что ей теперь не хватает места на плите; ведь солдаты говорили, что им нужна только одна кастрюля; она и поверила; если бы она знала, что будет столько хлопот, она бы не сдала комнаты. Барк добродушно отшучивается, и ему удается успокоить это чудовище.
Один за другим приходят и остальные. Они подмигивают, потирают руки, предаются сладким мечтаниям, предвкушая пир, словно гости на свадьбе.
Попадая с улицы в эту черную конуру, они слепнут и несколько минут стоят растерянные, как совы.
– Не очень-то светло! – говорит Мениль Жозеф.
– Ну, старина, чего тебе еще надо?
Остальные хором восклицают:
– Здесь прямо великолепно!
Все утвердительно кивают головой.
Происшествие: Фарфадэ неосмотрительно задел плечом влажную, грязную стену; на куртке осталось большое пятно, такое черное, что его видно даже здесь, хотя темно, как в погребе. Опрятный Фарфадэ ворчит и, стараясь больше не прикасаться к стене, натыкается на стол и роняет ложку. Он нагибается и шарит по корявому полу, где годами в тишине оседала пыль и паутина. Наконец ложка найдена; она вся в черной пыли, с нее свисают какие-то нити и волокна. Уронить здесь что-нибудь, – это целая катастрофа. Здесь надо двигаться осторожно.
Ламюз кладет между двумя приборами руку, жирную, как окорок.
– Ну, к столу!
Мы приступаем к еде. Обед обильный и тонкий. Гул разговоров смешивается со звоном опорожниваемых бутылок и чавканьем полных ртов. Мы наслаждаемся вдвойне: ведь мы едим сидя; сквозь отдушину пробивается свет; он озаряет угол стола, один прибор, козырек, глаз. Я украдкой посматриваю на этот мрачный пир, где веселье бьет через край.
Бике рассказывает, как ему пришлось искать прачку и умолять ее выстирать белье. «Но это вошло мне в копеечку!» Тюлак рассказывает, что перед бакалейной лавкой стоит хвост; войти туда не имеешь права; стоишь, как баран в загоне.
– Стоишь на улице, а если ты недоволен и ворчишь, тебя прогоняют.
Какие еще новости? Новый приказ грозит суровыми карами за мародерство и уже содержит список виновных. Вольпата эвакуировали. Солдат призыва 93-го отправляют в тыл: среди них Пепер.
Барк приносит жареную картошку и сообщает, что у нашей хозяйки за столом едят солдаты: санитары пулеметной роты.
– Они думают, что устроились лучше нас, а на самом деле лучше всех нам, – убежденно говорит Фуйяд, гордо оглядывая гнусную конуру, где так же тесно и темно, как в землянке. (Но кому придет в голову подобное сравнение?)
– Знаете, – говорит Пепен, – ребятам из девятой роты везет! Их держит задаром одна старуха: ее хозяин помер пятьдесят пять лет назад; он был когда-то вольтижером. Говорят даже, что она задаром дала им кролика, и сейчас они едят рагу.
– Хорошие люди есть везде! Но ребятам из девятой роты повезло: они одни в целой деревне попали на постой к хорошим людям!
Пальмира приносит нам кофе. Она к нам привыкает, слушает нас и даже задает угрюмым тоном вопросы:
– Почему вы называете фельдфебеля «кофейный»?
Барк поучительным тоном отвечает:
– Так было всегда.
Она уходит: тогда мы высказываем мнение о кофе:
– Что-то жидковато! Даже сахар на дне виден.
– А баба дерет по десяти су!
– Это фильтрованная вода.
Дверь приоткрывается; обозначается светлая щель; показывается голова мальчика. Его подзывают, словно котенка, и дарят ему кусочек шоколада.
– Меня зовут Шарло, – щебечет ребенок. – Мы живем тут рядом. У нас тоже солдаты. У нас всегда солдаты. Мы им продаем все, что они хотят; только вот иногда они напиваются пьяные.
– Малыш, поди-ка сюда! – говорит Кокон и ставит его между своих колен. – Слушай-ка! Твой папаша, небось, говорит: «Хоть бы война тянулась подольше!» А-а?
– Ну да, – отвечает ребенок, кивая головой, – у нас теперь много-много денег. Папа сказал, что к концу мая мы заработаем пятьдесят тысяч франков.
– Пятьдесят тысяч? Не может быть!
– Правда, правда! – уверяет ребенок. – Он сказал это маме. Папа хочет, чтоб так было всегда. А мама иногда не знает: ведь мой брат Адольф на фронте. Но мы устроим его в тыл, и тогда пусть война продолжается!
Вдруг из комнат наших хозяев доносятся пронзительные крики; они прерывают эти признания. Шустрый Бике идет узнать, в чем дело.
– Это ничего, – возвращаясь, говорит он. – Хозяин разорался на хозяйку за то, что она, мол, порядков не знает: положила горчицу в рюмку, а «так люди не делают».
Мы встаем. В нашем подземелье стоит тяжелый запах табаку, вина и остывшего кофе. Едва мы переступаем порог, нам в лицо веет удушливый жар, отягченный запахом растопленного жира, который вырывается каждый раз, как открывают дверь в кухню.
Мы проходим сквозь полчища мух, они облепили стены и при нашем появлении шумно разлетаются.
– Это как в прошлом году!.. Снаружи мухи, внутри вши…
– А еще глубже внутри – микробы.
В углу этого грязного домишки, заваленного хламом и пропыленными прошлогодними отбросами, обсыпанного пеплом многих угасших солнц, среди мебели и всякой утвари что-то движется: это старик с длинной шеей, облупленной, шершавой, розовой, как у больной облезлой курицы. У него и профиль куриный: подбородка нет, нос длинный; впалые щеки прикрыты грязно-серой бородой, и большие круглые веки поднимаются и опускаются, словно крышки, на выцветших стеклянных глазах.
Барк его уже заметил.
– Погляди: он ищет клад. Он говорит, что где-то в этой конуре зарыт клад. Старик – свекор хозяйки. Он вдруг становится на четвереньки и тычется рылом во все углы. Вот, погляди!
Старик неустанно ворошит отбросы палкой. Он постукивает ею по стенам и кирпичным плиткам пола. Его толкают жильцы этого дома и чужие люди; Пальмира задевает его метлой, не обращая на него внимания, и, наверно, думает про себя, что пользоваться общественным бедствием куда выгодней, чем искать какие-то там шкатулки.
В углублении, у окна, перед старой, засиженной мухами картой России, две кумушки вполголоса поверяют друг другу тайны.
– Да, надо быть осторожной с водкой, – бормочет одна. – Если наливать неловко, не выйдет шестнадцати рюмок на бутылку, и тогда мало заработаешь. Я не говорю, что приходится докладывать из своего кармана; конечно, нет, но меньше зарабатываешь. Чтоб этому помочь, торговцам надо столковаться, но столковаться трудно даже для общей выгоды!
На улице жара, везде рои мух. Еще несколько дней тому назад их было мало, а теперь везде гудят их бесчисленные крошечные моторы. Я выхожу вместе с Ламюзом. Мы решили пройтись. Сегодня нечего делать: полный отдых после ночного перехода. Можно поспать, но гораздо интересней погулять на свободе: ведь завтра опять учение и работы…
Некоторым не повезло: их уже впрягли…
Ламюз предлагает Корвизару пройтись с нами, но Корвизар теребит свой круглый носик, торчащий на узком лице, как пробка, и отвечает:
– Не могу. Я должен убирать дерьмо.
Он показывает на лопату и метлу; согнувшись, задыхаясь от вони, он выполняет обязанности мусорщика и золотаря.
Мы идем вялым шагом. День навис над сонной деревней; в желудках, набитых пищей, тяжело. Мы говорим мало.
Вдруг где-то раздаются крики: на Барка напала целая свора хозяек… На эту сцену робко смотрит бледная девочка; ее косичка – словно из пакли; губы усеяны прыщами от лихорадки. Смотрят и женщины; они сидят у дверей в тени и занимаются жалким рукоделием.
Проходят шесть человек во главе с капралом-каптенармусом. Они несут тюки новых шинелей и связки сапог.
Ламюз рассматривает свои опухшие, огрубелые ноги.
– Н-да. Мне нужны чоботы, а то эти скоро каши запросят… Не ходить же босиком!
Слышится храп самолета. Мы следим за ним; поднимаем головы, вытягиваем шею; глаза слезятся от яркого света. Когда мы опять смотрим на землю, Ламюз объявляет:
– От этих штуковин никогда не будет проку, никогда!
– Что ты! За короткое время мы уже достигли таких успехов!..
– Да, но на этом и остановятся. Лучше не сделают никогда.
На этот раз я не спорю: как всегда, невежество решительно отрицает прогресс; я предоставляю этому толстяку считать, что наука и промышленность вдруг остановились на своих необыкновенных достижениях.
Начав поверять мне свои глубокие мысли, Ламюз подходит ближе, опускает голову и говорит:
– Знаешь, Эдокси здесь.
– Да ну?
– Да. Ты никогда ничего не замечаешь, а я заметил. (Ламюз снисходительно улыбается.) Так вот, знаешь: раз она здесь, значит, кто-то ее интересует. Правда? Она пришла ради кого-то из нас, ясное дело.
Он продолжает:
– Старина, хочешь, я тебе скажу? Она пришла ради меня.
– А ты в этом уверен?
– Да, – глухо отвечает человек-бык. – Прежде всего я ее хочу. А потом она уже два раза попадалась мне на глаза. Понимаешь? Ты скажешь: она убежала; но ведь она робеет, да еще как…
Он стал посреди улицы и смотрит мне прямо в глаза. Его лоснящиеся щеки и нос, все его пухлое лицо выражает важность. Он подносит шаровидный кулак к бурым, тщательно закрученным усам и с нежностью поглаживает их. И опять принимается изливать свою душу:
– Я ее хочу… и, знаешь, я готов на ней жениться. Ее зовут Эдокси Дюмай. Раньше я не думал жениться на ней. Но с тех пор, как я узнал ее фамилию, мне кажется, будто что-то изменилось, и я готов жениться на ней. Эх, черт возьми, славная бабенка! И дело не только в красоте… Эх!..
Толстяк взволнован и старается выразить свои чувства словами.
– Эх, старина! Бывает, что меня надо удерживать крючьями, – мрачно отчеканивает он, и кровь приливает к его жирной шее и щекам. – Она такая красивая, она… А я, я… Она так не похожа на других, ты заметил, я уверен, ты ведь все замечаешь. Правда, она крестьянка, и все-таки в ней есть что-то такое, чего нет у парижанки, даже у самой разряженной, расфуфыренной парижанки, верно? Она… Я… Мне…
Он хмурит рыжие брови. Ему хочется выразить все великолепие своих чувств. Но он не умеет изъясняться и замолкает; он одинок, вечно одинок.
Мы идем дальше вдоль домов. У дверей выстроились телеги с бочками. Окна, выходящие на улицу, расцветились пестрыми банками консервов, пучками трута, всем, что вынужден покупать солдат. Почти все крестьяне занимаются бакалейной торговлей. Местная торговля развивалась медленно, но теперь первый шаг сделан; каждый крестьянин пустился в спекуляцию, он охвачен страстью к цифрам, ослеплен умножением.
Раздается колокольный звон. Открывается шествие. Военные похороны. На передке обозной телеги сидит солдат; он везет гроб, покрытый знаменем. За гробом идет полувзвод солдат, унтер, полковой священник и человек в штатском.
– Эх, куцые похороны! – говорит Ламюз. – Здесь поблизости лазарет. Пустеет, ничего не поделаешь. Умершим хорошо! Позавидуешь! Но только иногда, не всегда…
* * *
Мы прошли мимо последних домов. За деревней, в поле, расположились полковые обозы. Походные кухни и дребезжащие повозки, которые следуют за ними со всякой утварью, фургоны Красного Креста, грузовики, фуражные телеги, одноколка почтальона.
Вокруг всех этих повозок теснятся палатки ездовых и сторожей. Между ними, на голой земле, стоят кони и стеклянными глазами смотрят на клочок неба. Четыре солдата устанавливают стол. Под открытым небом дымит кузница. Этот пестрый людный поселок раскинулся в развороченном поле, где параллельные и дугообразные колеи каменеют на солнце; везде уже валяются отбросы.
На краю лагеря выделяется чистотой и опрятностью белый фургон. Можно подумать, что это роскошный ярмарочный балаган на колесах, где берут дороже, чем в других.
Это знаменитый стоматологический фургон, который искал Блер.
А вот и сам Блер; он его разглядывает. Он, наверно, уже давно вертится здесь и не сводит с него глаз. Дивизионный санитар Самбремез возвращается из деревни и поднимается по откидной раскрашенной лестнице к дверце фургона. Он держит в руках большую коробку бисквитов, булку и бутылку шампанского. Блер его окликает:
– Эй, толстозадый, эта колымага – зубоврачебная?
– Здесь написано, – отвечает Самбремез, дородный коротышка, чистый, выбритый, с тяжелым белым подбородком. – Если не видишь, обратись не к зубному врачу, а к ветеринару, чтоб он протер тебе буркалы.
Блер подходит и разглядывает это учреждение.
– Ишь, штуковина! – говорит он.
Он подходит еще раз, отходит, колеблется, прежде чем доверить свою челюсть врачу. Наконец решается, ставит ногу на ступеньку и исчезает за дверью.
* * *
Мы идем дальше… Сворачиваем на тропинку, где высокие кустарники обсыпаны пылью. Шумы затихают. Солнце парит, жарит и печет дорогу, расстилает ослепительные жгуче-белые полосы и трепещет в безоблачном синем небе.
На первом повороте слышится легкий скрип шагов, и прямо перед нами – Эдокси!
Ламюз испускает глухое восклицание. Может быть, он опять воображает, что она ищет именно его, верит в какую-то милость судьбы. Всей своей громадой он направляется к Эдокси.
Она останавливается среди боярышника и смотрит на Ламюза. Ее до странности худое, бледное лицо выражает тревогу: веки великолепных глаз бьются. Она стоит с непокрытой головой; полотняный корсаж вырезан на груди. Увенчанная золотом, эта женщина вблизи в самом деле обольстительна. Лунная белизна ее кожи привлекает и поражает. Глаза блестят, зубы сверкают между приоткрытых губ, красных, как сердце.
– Скажите!.. Я хочу вам сказать!.. – задыхаясь, говорит Ламюз. – Вы мне так нравитесь!..
Он протягивает руку к желанной женщине.
Она с отвращением отшатывается.
– Оставьте меня в покое! Вы мне противны!
Ламюз хватает своей лапой ручку Эдокси. Эдокси пытается ее вырвать. Яркие волосы распустились и трепещут, как пламя. Ламюз тянется к ней, вытягивает шею. Он хочет поцеловать Эдокси. Он хочет этого всем телом, всем существом. Он готов умереть, лишь бы коснуться ее губами.
Но она отбивается, испускает приглушенный крик; ее шея вздрагивает; прекрасное лицо обезображено злобой.
Я подхожу и кладу руку на плечо Ламюза, но мое вмешательство уже не требуется; Ламюз что-то бормочет и отступает; он побежден.
– Вы с ума сошли! – кричит ему Эдокси.
– Нет! – стонет несчастный Ламюз, ошеломленный, подавленный, обезумевший.
– Чтоб это больше не повторялось, слышите! – кричит она.
Она уходит, вся трепеща; он даже не смотрит ей вслед; он опустил руки, разинул рот и стоит там, где стояла она; он уязвлен в своей плоти, очнулся и уже не смеет молить.
Я веду его с собой. Он плетется молча, сопит, тяжело дышит, словно долго бежал.
Он опускает большую голову. В безжалостном свете вечной весны он напоминает бедного циклопа, который когда-то бродил на древних берегах Сицилии, похожий на чудовищную игрушку, осмеянный и покоренный сияющей девушкой-ребенком…
Проходит бродячий виноторговец, подталкивая тачку, на которой горбом торчит бочка; он продал несколько литров часовым. Лицо у него желтое, плоское, как сыр камамбер; редкие волосы превратились в пыльные волокна; он так худ, что его ноги болтаются в штанах, словно привязанные к туловищу веревками. Он исчезает за поворотом дороги. На краю деревни, под крылом покачивающейся скрипучей дощечки, на которой написано ее название, праздные солдаты в карауле говорят об этом бродячем полишинеле:
– Поганая морда! – восклицает Бигорно. – И знаешь, что я тебе скажу? Столько «шпаков» как ни в чем не бывало болтается на фронте! Не надо их сюда пускать и, особенно, неизвестных молодчиков!
– Ты загибаешь, вошь летучая! – отвечает Корнэ.
– Помалкивай, старая подметка! – настаивает Бигорно. – Напрасно им доверяют. Уж я знаю, что говорю.
– А Пепер отправляется в тыл, – говорит Канар.
– Здешние бабы все – рожи, – бормочет Ла Моллет.
Остальные солдаты глядят по сторонам и наблюдают за поворотами и петлями двух неприятельских аэропланов. От игры лучей эти механические жесткие птицы кажутся то черными, как вороны, то белыми, как чайки; вокруг них в лазури взрывается шрапнель, словно хлопья снега неожиданно посыпались в жаркий день.
* * *
Мы возвращаемся. К нам подходят два солдата. Это Карасюс и Шейсье.
Они сообщают, что повар Пепер отправляется в тыл, по закону Дальбьеза, и зачисляется в ополчение.
– Вот теплое местечко для Блера! – говорит Карасюс, у которого забавный большой нос совсем не соответствует лицу.
По деревне проходят солдаты кучками или парами; их соединяет переплетенными нитями беседа.
Отдельные солдаты подходят друг к другу, расходятся, потом сходятся опять, словно их притягивает друг к другу магнит.
Вдруг бешеная толкотня: в толпе взлетают белые листки. Это газетчик продает по два су газеты, которые стоят одно су. Фуйяд остановился посреди дороги; он худ, как заячья лапка. На солнце сияет розовое, как ветчина, лицо Паради.
К нам подходит Бике; он не в полной форме: в куртке и суконной шапке. Он облизывает губы.
– Я встретил ребят. Мы выпили. Ведь завтра придется опять приниматься за работу и первым делом надо будет почистить свое барахло и винтовку. С одной только шинелью сколько будет возни! Это уже не шинель, а подкладка какой-то брони.
Появляется канцелярист Монтрей; он зовет Бике:
– Эй, стрикулист! Письмо! Я ищу тебя уже целый час! Никогда не усидит на месте. Юла!
– Не могу же я поспеть всюду зараз, толстый мешок! Давай-ка сюда!
Он рассматривает конверт, взвешивает письмо в руке и, распечатывая его, сообщает:
– Это от моей старухи!
Мы замедляем шаг. Бике читает, водит пальцем по строчкам, убежденно покачивает головой и шевелит губами, как молящаяся женщина.
Мы подходим к центру деревни; толпа увеличивается. Мы козыряем майору и черному священнику, который идет рядом с ним, как прогуливающаяся дама. Нас окликают Пижон, Генон, молодой Эскютнэр и егерь Клодор. Ламюз кажется слепым и глухим; он способен только двигаться.
Подходят Бизуарн, Шанрион, Рокет и громко сообщают великую новость:
– Знаешь, Пепер отправляется в тыл!
– Забавно, как они там ничего не знают! – говорит Бике, отрываясь от письма. – Старуха обо мне беспокоится.
Он показывает мне строки материнского послания. «Когда ты получишь мое письмо, – читает он по складам, – ты, наверно, будешь сидеть в грязи и холоде, без еды, без питья, мой бедный Эжен!..»
Он смеется.
– Она написала это десять дней тому назад. Вот уж попала пальцем в небо! Теперь не холодно: сегодня отличная погода. Нам не плохо: у нас своя столовка. Раньше мы бедствовали, а теперь нам хорошо.
Мы возвращаемся в нашу собачью конуру, обдумывая эту фразу. Ее трогательная простота меня волнует; она выражает душу, множество душ. Только показалось солнце, только почувствовали мы луч света и устроились чуть поудобней, и вот ни мучительное прошлое, ни ужасное будущее больше не существуют… «Теперь нам хорошо». Все кончено.
Бике, как барин, садится за стол и собирается писать. Он старательно раскладывает и проверяет бумагу, чернила, перо, улыбается и выводит ровные круглые буквы на маленьком листке.
– Если бы ты знал, что я пишу моей старушке, ты бы посмеялся, – говорит он.
Он с упоением перечитывает письмо и улыбается самому себе.