Текст книги "Обратный отсчет"
Автор книги: Анна Малышева
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 23 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]
«Но Люда ничего не говорила о ее жадности. Какая жадность – она бросила шикарную квартиру, не сдала ее, а могла бы грести деньги, не шевельнув и пальцем! Пустила нас жить бесплатно… И сейчас готова дать денег. Знает, что рискует, и прямо навязывает их. Может, тут тоже играет роль честолюбие? Найти клад времен Грозного – вот что ее язвит! Ведь есть порода людей, которые только и ищут, где бы им победить. Этакие спортсмены, чемпионы… Если она из таких, с ней надо быть поосторожней – загонит, а то и затопчет!»
Ванна быстро набралась, он бросил в воду горсть ароматической соли и, раздевшись, погрузился по самый подбородок. Мысли, как всегда в горячей воде, потекли медленнее и спокойней. «В конце концов, я не сказал ни «да», ни «нет». Я с ней сплю, живу в ее квартире – я не могу ей грубить! А перед Людой мы оба виноваты одинаково!» И нырнул с головой, чтобы отогнать внезапное и четкое видение – грустное бледное лицо бывшей подруги, ее укоризненный и пристальный взгляд, который как будто нашел его откуда-то издалека и заглянул прямо в беспокойную, мятущуюся душу.
Даша стоит на цыпочках у крохотного, высоко пробитого в стене окошка, ловя пересохшими губами свежий рассветный воздух. Эту ночь девушка снова не ложилась – ко сну не тянуло, как не тянуло и к еде. Со времени своего заточения с матерью в монастырь Даша ела, пересиливая себя, только чтобы не свалиться и не оставить умирающую мать без присмотра. Их привезли сюда связанных, на простой открытой телеге, где не было даже гнилой соломы для подстилки. Измученная пытками мать страшно страдала, когда телегу подбрасывало на ухабах – и так всю бесконечную, ужасную дорогу от Москвы до Хотькова. Даша уложила тогда ее голову к себе на колени, старалась прикрыть ее от палящего солнца своей разорванной одеждой, осмелилась попросить у стрельцов воды, но ее назвали сукой и сукиной дочерью, а воды не дали. Она боялась, что мать приедет в монастырь уже мертвой, но та все жила. «Себе на страдание! – как прошептала она, очнувшись и увидев себя в низкой келье, на дощатой голой лежанке. – Молись, Даша, молись!»
Она и молится каждую минуту, которую удается урвать от сидения возле матери. Как только та забывается горячечным, бредовым полусном, Даша бросается ничком на ледяной каменный пол и, раскинув руки крестом, слезно молит Богородицу о матушкином исцелении. Слезы тогда льются ручьем – все слезы, которые она не смеет выплакать перед умирающей матерью. Изредка к ним в келью заходит старуха в черном клобуке, пристально и без всякого выражения оглядывает Дашу, бросает взгляд на стонущую больную и молча жует беззубыми деснами. Старуха молчалива, она лишь знаками манит Дашу в трапезную, где той дают деревянную чашку пустых щей или каши для матери – той, как тяжелобольной, разрешается есть в келье. Но еда возвращается почти нетронутой. Лицо старой монахини день ото дня становится все тверже и суровее, и она все пристальнее поглядывает на Дашу. Та боится ее, как боится здесь всех. У матери, напротив, порой являются странные надежды на облегчение их судьбы. Она еле слышно поверяет их на ухо склонившейся дочери. Ее дыхание стало горячим, болезненным и пахнет тяжело – у матери, как сказала другая монахиня, бывшая тут за лекарку, от пыток «загнила кровь».
Даша уже второй день не решается взглянуть на страшную рану между ног матери и обмывает ее, стараясь не видеть грубых кровавых борозд от веревки, на которой несколько раз «прокатили» казначейшу Фуникову стрельцы царя Ивана. Она сама видела только самый первый раз, да зато весь – от стены дома до стены кладовой. Коротка дорога, кажется, но ох какой долгой она была для несчастной женщины и для Даши! Девушка видела, как туго натянутая веревка, на которую усадили ее нагую мать, окрашивается ее кровью – все гуще, все темнее. Слышала ужасный, нечеловеческий вопль матери – не то рычание, не то звериный вой, смех и ругань стрельцов, тащивших ее вперед за руки, оттягивающих ей вниз ноги – чтобы плотнее сидела на веревке… Потом Даша, которую стрельцы держали сзади за локти, и сама стала кричать – бессмысленно и дико, и в голове у нее все помутилось – будто от угара. Что было дальше, она не помнит. Очнулась в телеге, которая везла их в монастырь.
– Видишь, Дашенька, – хрипло шепчет ей мать, – царь все же милостив! Посуди, что он мог с нами поделать, с сиротами? Кто бы заступился? Брата Афанасия, слышно, тоже казнили… Из-за него и немилость несем! Измена, говорят – а нам откуда про то знать?
Она закусывает губы и стонет, отворачиваясь к стене. Даша чуть отодвигается, ее мутит от запаха гниющего заживо тела. Кто бы узнал в этом полутрупе казначейшу Фуникову – моложавую, красивую, бойкую женщину, языкастую щеголиху, пускавшую всей Москве пыль в глаза своими нарядами. Ох и пошутил над ее страстью к роскошеству царь Иван! Нарядил он ее в грубую рясу, украсил кровавыми язвами, постлал ей дощатую постель! Однако Фуникова, перейдя уже предел земных страданий, не жаловалась и даже видела в своей ссылке тень надежды.
– Мог ведь расказнить нас, как казнил других, на Красной площади. Нет – помиловал, сослал. Даже и на цепь не велел сажать – подумай о том! Еду дают… Со стен не течет, сухо… Нас Бог помиловал, умалил его гнев! Мне – ништо, я скоро умру. А ты поживешь еще… Он тебя, Бог спасет, не тронет. Забыть не забудет – он и тварей-то бессловесных на своей земле всех наперечет помнит… А не тронет, думаю! – с горячей верой шепчет она, слабо сжимая ледяную, исхудавшую руку своей пятнадцатилетней дочери. – Смотри, куда сослал-то нас! В Хотьково! Знаешь ли, что это? Здесь покоятся останки родителей преподобного Сергия – его святого покровителя. Когда царь Иван родился, его отец на гроб святителя возложил – заступы сыну просил! Схимонахи Кирилл и Мария здесь лежат, к ним сам царь на поклонение езживает – тронет ли он нас здесь? Простил, вестимо, простил!
– Простил, маменька, – еле слышно соглашается Даша, которую одно слово «царь» повергает в состояние, близкое к параличу. Она видела его близко тем утром, когда пытали мать. Он был в красном кафтане, на черном коне, бледный, как монах-постник, и с такими светлыми горящими глазами, которые она видала как-то на паперти у одного бесноватого. Глаза эти смотрели как будто сразу на всех, все видели, все замечали. Это не были глаза человека – так почудилось Даше. Лицо его выжглось у нее в памяти, как напечатанное раскаленным клеймом. Иссохшее от постов и болезней, искаженное странной улыбкой – уголки его рта все время кривились книзу, – это лицо виделось ей в страшных снах, когда удавалось ненадолго забыться. Это был «царь». Разве он мог простить – ТАКОЙ? Как она и кричать тогда при нем посмела! Сейчас, как вспомнит его – горло как тисками схватывает, вздохнуть больно, в груди жар подкатывает, под самое сердце.
– Простил, он милостив! – чуть громче говорит мать, напрягая иссякающие силы. Она поводит запавшими глазами в сторону двери – ей все мерещится, что их подслушивают. – Милостив и справедлив! Сперва Бог, потом он, батюшка! Коли наказал, так, стало, заслужили! Не нам судить!
Это она говорит громко, надрываясь, не сводя глаз с темного проема, где ей мерещатся соглядатаи. Она даже чуть приподнимается на своем жестком ложе, где подушкой ей служат собственные свалявшиеся в паклю русые косы. Даше нечем их расчесать, как и свои – такие же спутанные, густые. Их пока не остригли. «Мать, верно, уже в гробу остригут!» – мерещится ей, и она невольно вскрикивает. Казначейша тоже – обе они страшатся каждого шороха.
– Что там? – шепчет мать. – Видела кого-то?
– Никого! Так… Померещилось.
– И мне все мерещится… – Женщина с тяжелым стоном откидывается на доски. – Скорей бы конец! Ты, Дашенька, не бойся. Ты здесь все равно что у Бога в гостях! Тебя остригут – а ты радуйся: для мира этого исчезнешь и убережешься!
Даша молча кивает, хотя ей хорошо известно, что не построен еще тот монастырь, где можно спастись от гнева царя Ивана. Ни сан монашеский, ни родство с царской семьей никого еще не спасли – бывало, и хуже от того делалось. «Не сама ли матушка горько таково вздыхала, как услышала, что взяли архиепископа новгородского Пимена? А ныне говорит – у Бога в гостях… – думает дочь, пошедшая в нее острым и пытливым умом. – Бог-то высоко, а царь – близехонько!» Матушка нарочно утешает ее, будто забыв про смерть митрополита Филиппа, о которой еще недавно шепталась вся Москва. Даша была еще ребенком, а все-таки что-то слышала. Филипп осмелился отказать царю в благословении и обличил царя в его зверствах и пороках. Что же? Во время богослужения ворвались в храм опричники, сорвали с Филиппа облачение, надели ему рваную рясу и увезли в Тверь, заметая за ним след своими метлами – чтобы духу его на Москве не было! А после царь послал к нему своего верного слугу, Малюту Скуратова, и тот задушил митрополита. А говорят еще, что не задушен тот был, а взят в Александрову слободу и там сожжен заживо. Спасли его монастырские стены?
– Я умру, а ты старших слушайся, – наставляет мать. – Все исполняй, что прикажут! Постригут, имя новое нарекут – радуйся! От старого отмоешься – дольше проживешь. Глаз ни на кого не подымай – тебе умалиться надо! Вот, видишь, я широко, богато дом вела, сладко пила-ела, красно одевалась… Отец твой был царской милостью обласкан, приближен, в доверии состоял! И как умер? С живого кожу сняли! А я-то какова теперь? Кто узнал бы меня? А почему все вышло, доченька? – Она снова начинает шептать и слабо манит Дашу, чтобы та наклонилась. – Завидовали нам! На чужое счастье у людей глаза большие… Теперь живи так, чтобы тебе не завидовали, ничего не хоти, ничем не владей. Я умру, может, завтра к вечерне – сил нету, вся кровь во мне сожглася… Вот тебе мой последний завет – не стяжай добра, ищи покоя!
Женщина прерывисто вздыхает, ловя воздух, и ее запавшие землистые щеки, еще недавно щедро набеленные и нарумяненные, прилипают к обнажившимся черненым зубам. По келье снова проходит волна смрада, и Даша невольно отшатывается. Мать не замечает этого – она стонет, закатив глаза, отвернувшись к стене. Стоны ее стали как будто тише, слабее, и Даша понимает – мать и впрямь может не дожить до вечерней службы. Ей делается жутко.
– Баловала я тебя, – шепчет мученица, опомнившись от приступа. – Думала, годик еще – и за князя хорошего выдам, приданое такое дам – всей Москве в глаза бросится! Не судьба – оговор на нас, позавидовали… Кто говорит, что Фуников – вор? Кто говорит, что Иуда, что землю Русскую полякам продал? – Ее голос внезапно возвышается и звенит, отражаясь от низких каменных сводов. – Царь так говорит? А царю кто наговорил?! Воры же и насказали про нас, Иуды, земли родной губители! Вишь, тесно стало у трона царского – расчищай мол, ребята, место, старых на кол да на дыбу, новых – на пир да на игрище, старым – саван да рясу, новым – куниц да соболей из царских кладовых! Кого царь слушает? Правду, видно, говорят, будто порой он сатаной оборачивается и дела его сатанинские! Обошел его враг рода человеческого, и стал он преужасней Навуходоносора! Живьем людей пожирает, тела христиан крещеных псам на поживу бросает, кровью младенческой причастие принимает, слезами нашими, аки пьяным вином, упивается, а упившись – сраму и блуду великому предается! Кого он щадить будет, коли он своей души не щадит?! Имя его мне хуже блевотины! Прокляла бы его, да его уж Бог проклял!
– Тише, матушка! – в ужасе упрашивает Даша. – Услышат же!
– Пусть слышат, меня Бог защитит! – бредит та, вырываясь из слабых рук дочери. – И тебя он защитит – Бог да Пресвятая Богородица! Молись, дочка, молись за царя Ивана, потому – нет участи ужаснее той, что он себе своими делами на том свете заслужил!
Выкрикнув последние слова с настоящим исступлением, она вновь теряет силы и безжизненно застывает на голых досках, служащих ей постелью. Даша вытирает слезы и оглядывается. Ей кажется, что в дверном проеме мелькнула черная тень. Девушка робко вглядывается, но ничего не различает. Материны припадки, во время которых та кликушествовала, обвиняя царя Ивана, могут стоить жизни им обеим – не взяли бы в расчет даже того, что царя ругает умирающая. Фуникова временами впадала как бы в безумие и страшно пугала дочь, которую незадолго до того заботливо наставляла и учила смирению.
– Кто здесь с тобой? – шепчет женщина, придя в себя.
– Никого, матушка. Водицы испили бы? – Даша берет с окна липовый ковшик и поит мать. Та пьет неохотно, большая часть воды льется на грубый ворот ее рясы. Рясу накинули на нее уже в монастыре, сняв с телеги, а так всю дорогу везли нагой – на позорище всем прохожим. Даша пока в своем домашнем сарафане, грязном и разорванном на груди, с осыпавшейся вышивкой по вороту мелким речным жемчугом. Мать скользит по жемчугу тускнеющим взглядом:
– Такие ли уборы я тебе в приданое готовила? В золото одеть хотела, лалами разубрать индийскими… Одна ведь ты у меня! Под пыткой не сказала бы, где приданое твое, под последней, страшной пыткой! – Ее искусанные в муках губы судорожно кривятся. – Копила, самое лучшее, редкое отбирала! Хоронила, берегла! На что оно тебе теперь? Все твое приданое – ряска холщовая да вериги тяжелые… Меня о казне царской пытали да о краденом, что мой муж будто бы укрывал… А я о том не ведаю, мое дело бабье! Что же меня пытать, перед детищем родным позорить? Знала б – разве не сказала бы? Разве приняла бы муку такую? Да Господи!
Она прерывисто всхлипывает, Даша тоже потихоньку плачет – день расправы снова встает у нее перед глазами, как наяву.
– А приданое твое цело, – тихо говорит мать, глотая слезы. – И ты у меня цела покуда… Что это, как не Божий промысел? Может, еще и под венец честной пойдешь… Никто, как Бог! Если приведется отсюдова выйти, ступай прямо в Александрову, сыщи наш дом да постарайся сундук-то твой достать! Где закопали его, я тебе сказывала, помнишь? То-то. От вора да и от пожара самое лучшее прятать – в землю. Не забудешь, где? Ты у меня памятливая… В меня пошла… Смотри, молчи про то – и за меньшее убивают! А про твое приданое прямо скажут – краденое, мол, Фуников нахитил казны государевой, свою дочку нарядить хотел… А у вора, мол, украсть сам Бог велел!
Вскоре мать забывается в горячем, мучительном бреду. Даша сидит рядом в тупом оцепенении. Голова ее пуста, сердце горестно сжимается. Думать ни о чем не хочется – все мысли ужасны. Она почти радуется приходу старой монахини и почтительно поднимается ей навстречу. Та с поджатыми губами оглядывает умирающую и что-то шамкает беззубым ртом.
– Что матушка? – робко вопрошает Даша.
– Отойдет к обедне, говорю. Пойду скличу сестер снаряжать ее. А ты прощайся пока. – Ее цепкий взгляд скользит по Даше внимательно и неласково. Она как будто хочет что-то прибавить, но тут же крепко смыкает морщинистые губы, будто запирает их на замок.
Черная тень исчезает в дверном проеме, оставив после себя крепкий запах трапезной – кислых щей и ладана, а Даша склоняется над матерью, трепетно ожидая, что та очнется и еще поговорит с нею. Но та уже и не бредит, и ее застывшее исхудавшее лицо кажется вылепленным из темного воска.
Вдова-казначейша Фуникова-Курцова больше не приходила в себя. Она приняла «глухое» причастие и скончалась еще до того, как первый раз ударили к обедне.
Ночь вслед за ее кончиной Даша провела на полу, лежа крестом и молясь за упокой материной души. Монахиня была тут же и читала по покойной Фуниковой – невнятно и монотонно, изредка возвышая голос, но большей частью бормоча слова, которых плачущая Даша не понимала. Входили и выходили еще другие монахини, что-то делали у обряженного к погребению тела, зажигали новые свечи – Даша никого не замечала, ничего не слышала. Ее тело оцепенело от ледяного каменного холода, ей казалось, что кровь застыла в жилах, язык онемел и никогда уже не скажет ни слова. Никто из монахинь не сказал осиротевшей девушке ни единого утешительного слова, и дочь предателя-казначея горячо молила себе скорой смерти, позабыв и о прежней, легкой и богатой жизни, и о своем мечтанном женихе, и о завещанном матерью кладе, как о чем-то пустом и несуществующем. Наутро из кельи вынесли сразу два тела. Фуникову несли за ограду обители, где для нее уже была готова могила. В ограде, на освященной земле, таких опальных царь Иван хоронить запрещал. Дашу, в беспамятстве поднятую с пола, отнесли в другую келью, посуше и посветлее, где и оставили под присмотром старухи, навещавшей их с матерью в первые дни заточения. Несколько недель девушка бредила, не признавая свою сиделку, и была между жизнью и смертью, так что для нее уже назначили место рядом с матерью. Однако сильная молодая натура взяла верх над горячкой, и Даша медленно, будто неохотно поправилась. За время болезни у девушки выпали почти все ее роскошные волосы, так что при пострижении было срезано всего несколько жидких прядей. В монашестве ее нарекли Доридой.
Глава 7
Он плохо спал эту ночь – постель казалась неудобной, чужой, все время мешали какие-то несуществующие складки на простынях. Дима ворочался, садился, включал ночник, растирал немеющее от усталости лицо, пил воду, в которую Марфа заботливо накапала настойку пустырника, – ничего не помогало. Его подруга тоже почти не спала. Каждый раз, взглянув в ее сторону, Дима обнаруживал, что Марфа лежит с открытыми глазами и, глядя в потолок, о чем-то напряженно размышляет.
В эту ночь, в отличие от предыдущей, Люда не шла у него из головы. Вернулся напряженный страх первых часов после ее исчезновения, и присутствие Марфы ничуть не помогало его снять. Напротив – Диме было тяжело сознавать, что даже при самом благоприятном исходе дела, а именно после возвращения Люды, ничего хорошего их не ждет. Он упрекал себя за излишнюю податливость, слабоволие и не меньше упрекал Марфу за ее, как он считал, беспринципную чувственность. Разумеется, упрекал беззвучно, уже убедившись, что разговоры об угрызениях совести только смешат его новую спутницу.
Уснуть ему удалось только на рассвете, на какой-то миг – так показалось. Он очнулся оттого, что Марфа сильно трясет его за плечо:
– Опять?! Опять кричишь на весь дом! Да что это такое?!
– Где?! – все еще не проснувшись, вскрикнул он и рванулся, пытаясь освободиться от ее цепкой хватки, но Марфа тряхнула его еще раз, и он пришел в себя.
– О господи! – Дима жадно выпил воду, оставшуюся на дне стакана, и взглянул на часы. – Опять этот сон!
– А что снилось? – полюбопытствовала Марфа, ослабляя хватку. – Ты орал так, будто увидел… Я даже не знаю что!
– Зато я знаю. – Он со вздохом откинулся на подушку. – Только не что, а кого. Ивана Грозного.
– Шутишь?
– Он мне снится уже не знаю в который раз!
– И чем ты недоволен? – Марфа удивленно и шутливо заулыбалась. – Я бы рада была, если бы мне приснился какой-нибудь царь. Самой важной персоной, которая мне являлась во сне, была налоговая инспекторша, она делала ревизию нашей документации в прошлом году. Безграмотная, одноклеточная баба, которую непонятно как усадили на такое место! Из-за этой дуры, которая всего и всех боялась и ни черта не знала, я чуть в больницу не попала, а уж времени сколько истратила! И потом, чему ты удивляешься? Купил землю, в которой спрятан клад времен Грозного, читал что-то по истории тех лет – тебе и должны сниться такие сны!
– Должны… – Дима закрыл воспаленные глаза, которые раздражал утренний свет, проникавший в спальню через неплотно задернутые занавески. Щелкнул выключатель – Марфа погасила уже ненужный ночник. Через мгновение он ощутил ее горячее дыхание на своем плече.
– Я много думала этой ночью, – сказала она тихо, уже без тени улыбки в голосе. – Ты сказал, что Люда кое-что недоговаривала, так? Почему? Из осторожности? Боялась, что ты достанешь клад один?
– Что ты, – бросил он через плечо. – Я вообще не верил в эту затею. Удивительно, как ты сразу поверила!
– Но ты же видел подлинник записки! А меня убедила даже копия! И потом, Люда… Она не из тех, кто делает глупости и верит в дешевые эффекты. Ты хуже ее знаешь, вот и поверил не сразу. Однако все-таки поверил!
Дима промолчал. Ему вовсе не хотелось говорить об исчезнувшей подруге. Он подумал о том, что всего неделю назад она занимала то место в постели, где сейчас расположилась Марфа, и с трудом поверил в это. Казалось, прошла целая эпоха с тех пор, как Люда будила его по утрам своей светлой, неяркой улыбкой и торопила со вставанием – он вечно опаздывал на работу. Теперь не было ни ее, ни работы… «Какие-то странные каникулы. Я повис в невесомости. Есть только клад и Марфа. Она какая-то нереальная, какая-то не моя. Кажется, протяни к ней руку – и ничего не коснешься».
– Что там конкретно? – продолжала допрашивать любовница. – Монеты, драгоценности? Если меха или жемчуг – не стоит искать, все превратилось в мусор. Ты уверен, что Люда показала тебе всю записку? Там не было описи?
– Нет, они забыли ее сделать! – огрызнулся Дима. – Ты знаешь об этом столько же, сколько я и она!
– А где именно зарыт клад? Где копать? В записке нет никаких указаний!
– Понятия не имею!
– А Люда знала? – Марфа говорила так оживленно и напористо, будто отлично выспалась и была полна сил. – Думаю, не знала, иначе зачем бы ей покупать весь участок?! Могла бы просто выкопать клад как-нибудь ночью, втихую. Хозяин бы все равно не услышал – он же пьет! Стало быть, у нас вообще никаких указаний нет?
– Успокойся! – попросил он, тщетно пытаясь не слушать ее назойливых вопросов. – Ты знаешь все, что знаю я! Об остальном спроси у своей подруги, когда она вернется!
– Очень любезно! Я забочусь о нашем деле, а он даже не ценит!
– О чьем это деле? – Он не выдержал и сел, сбросив на пол одеяло, повернулся к женщине, с вызовом смотревшей на него. – Ты не имеешь к нему отношения!
– Уже имею! Я знаю о нем, и этого достаточно!
Дима даже не нашелся с ответом. Он смотрел в сверкающие, упрямо суженные глаза Марфы и понимал – она говорит всерьез. «Что я натворил! – Он первым отвел взгляд, не в силах выдержать напряжения. – Кой черт меня дернул за язык?! Но я же все равно пойду и все расскажу в милиции. Так, вставать, завтракать – и в Александров! В одном Марфа права – надо найти того, третьего, кто знал о кладе. А сам клад… Пусть попробует его выкопать своими холеными ноготками!» В этот миг в нем не было и капли влечения к этой яркой, изящной женщине, которая так играючи соблазнила его. Он смотрел на нее почти с опаской.
– Нельзя быть таким жадным! – внушительно произнесла Марфа, не дождавшись от него никаких замечаний. – Когда мы найдем клад и продадим, тебе все равно не потратить таких денег одному. Фантазии не хватит.
– А у тебя хватит? – Язвительно поинтересовался он.
– И фантазии, и ума у меня достаточно! Деньги не пропадут, – успокоила его женщина. – Их первым делом надо как следует обезопасить – и от воров, и от государства, которое красть умеет лучше любого домушника! Не случалось тебе терять банковских вкладов? Не обесценивались твои сбережения? В дураках часто оставался?
– Кажется, я на митинге, – заметил Дима. – А ты его санкционировала?
– Я его провожу на своей частной территории! – отрезала Марфа. Ее тонкие ноздри раздувались от нервного возбуждения, голос чуть вздрагивал. – Ты посмотри на себя! Ты даже спрятать деньги не сумеешь! Ты и продать ничего не сможешь – тебя же убьют!
– Что за дичь?!
– А ты думал?! – агрессивно выкрикнула она. – Убивают и за меньшее! Все надо сделать тихо!
– А для начала перестать орать! – Он встал и набросил купальный халат. – Так, душ я принимаю первым и уезжаю на весь день. Делай что хочешь. Можешь даже начать раскопки.
Марфа проводила его настороженным взглядом, но стычки продолжать не стала. За то время, пока Дима плескался под душем, она успела приготовить завтрак – несколько бутербродов, яйца всмятку, разрезанное пополам яблоко. Холодильник был пуст, и хозяйка не высказала пожеланий его наполнить.
– Я готовить не буду, – предупредила она. – Ешь, где хочешь, или покупай еду и приноси домой готовую. Так и быть, разогрею. У нас слишком мало времени, и я не хочу его тратить. Сколько соток в участке? Четыре? Значит, четыреста квадратных метров… Я все обдумала ночью. Нужно будет пробить отверстия в земле примерно метра по полтора-два глубиной каждое, из расчета одна дырка на два квадратных метра. Я думаю, там сундук, и немаленький. Если будем бить дырки с такой частотой, точно в него попадем. Итого, максимум получится двести дырок.
– А если кто спросит, зачем мы дырявим землю, скажем, что хотим насадить фруктовый сад! – иронически подхватил Дима, доедая последний бутерброд. Марфа к завтраку не прикоснулась, ограничившись кофе со сливками. – Ты соображаешь, что земля, на которой стоит дом, тоже учитывается? Его придется снести.
Марфа побледнела и уронила кофейную ложечку. Та со звоном подпрыгнула на кафельном полу.
– Я не подумала… Сколько он занимает места?
– Да немало. Где-то четверть участка. Все эти гнилые пристроечки, навесы для дров, сараюшки, верандочки… Нелепый дом. Такой только в пьяном виде можно построить.
– Не будем об этом думать. – Марфа подняла с пола ложечку и рассеянно, даже не вытерев, помешала свой кофе. – Три четверти участка свободны. Будем разрабатывать их, а сносить дом – это значит привлечь к себе внимание. Проблема другая – где взять рабочих? Нанять с улицы, с шоссе – страшно, там бог знает кто. Взять бригаду – тоже как-то… Вдруг они всем разболтают, когда найдут клад? Или вообще украдут его, а нам не скажут, что нашли? Придется стоять у них над душой.
– Так стой! Ты же у нас торгуешь стройматериалами, значит, и с рабочими общий язык найдешь!
– А тебя все это не касается?! – взвилась она, резко отодвигая чашку. – Или ты хочешь дождаться Люды? Скажи, в конце концов, почему ты считаешь, что у нее больше прав на этот клад, чем у меня? Потому, что какой-то тип отдал ей ту средневековую записку, а она ее первая прочла? Ну так и что? И я бы прочла! Я бы и санскрит выучила, если надо, не то что старославянский! Или она купила эту записку? Я отдам ей эти деньги! Да ей не нужен этот клад, она же не сможет им распорядиться!
– Тебя послушать, так ты одна можешь им распорядиться! – заметил Дима. – Люда, между прочим, строила планы на будущее.
– Какие это?
– Знаешь, смотрю я на то, как ты стала к ней относиться, и мне совсем не хочется рассказывать тебе о ее планах.
– Я сама тебе расскажу. – Марфа откинулась на спинку стула и издевательски улыбнулась. – Шикарный круиз, правда? Все высочайшего класса, для миллиардеров, суперзвездное. Такой круиз, чтоб даже противно становилось от роскоши. Угадала? По глазам вижу – да. Ну, а дальше-то что? Уверяю тебя, дальше она как-то не промечтала!
Дима не отвечал. Марфа попала в цель с такой точностью, что он почти испытал боль. Она не просто издевалась над подругой – она критически ее анализировала. Фантазия у Люды в самом деле была небогатая, и она никогда не говорила с Димой о том, что будет после их замечательного кругосветного путешествия. Это было больше похоже на хеппи-энд в конце красивого многоцветного фильма, чем на реальное будущее. «Не хватает только слащавой музыки и титров «Конец»!» – подумал Дима, избегая пытливого взгляда новой подруги.
– Ты дашь мне ключи от дома? – спросила она. Голос звучал не вкрадчиво, а просто, по-деловому.
– Возьми в куртке, – устало отмахнулся Дима. После бессонной ночи у него горели глаза и путались мысли, а сон, приснившийся на рассвете, никак не освежил, а напротив – взвинтил нервы. «Впору подать в суд на Ивана Грозного за причинение морального ущерба! Или за вмешательство в частную жизнь? Я бы отдал свою часть этого клада за то, чтобы он перестал мне сниться! С моими нервами нельзя искать клады! Вот Марфа – идеальный кандидат! Какая воля к победе!»
– Я полагаю так, – продолжала женщина, беря с телефонной полки блокнот и ручку. – Мы, как компаньоны, должны нести расходы вместе. Ты потратился, купил дом. А я…
– Часть дома! – напомнил он. – Половину!
– Но в документах значишься ты один! – отрезала она. – Расписку она с тебя брала? Нет? Вот еще одно доказательство того, что доверять нельзя никому! Надо было брать!
– Да ты на что намекаешь?! – задохнулся Дима. – По-твоему, я способен ее ограбить?!
– Я не предлагаю ее грабить! Просто если она начнет возражать против моего участия, ее можно поставить на место, немножко припугнуть, – уже мягче заговорила Марфа. – Кем ты меня считаешь, милый? Воровкой-гастролершей? Проездом из Мюнхена в Краков, единственные гастроли в Москве? Я человек уважаемый, серьезный, в свои двадцать восемь занимаю хороший пост, расту по карьерной лестнице и по карманам не шарю! Просто считаю, что каждый должен знать свое место. Этот клад столько же ее, сколько мой. Пока ее нет. Я вхожу в долю с твоего согласия и беру на себя все расходы по работам на участке! Логично?
Он пожал плечами, и Марфа, воодушевленная его непротивлением, пояснила, что согласна вкладывать в работы свои деньги до тех пор, пока стоимость работ не достигнет двадцати пяти тысяч долларов – то есть не сравняется с долями старых компаньонов. После они произведут перерассчет – кто согласен вкладывать деньги и дальше (скажем, Дима), и в будущем получит больше, а кто нет (Люда) – начнет терять свою долю процент за процентом.
– Изначально у каждого тридцать три процента, – высчитывала она, – но расходы могут оказаться какими угодно. Почему же те, кто будет доплачивать, должны страдать? Пусть все получат по справедливости.
– Делай, как знаешь! – У него всерьез разболелась голова, и половину слов своей спутницы он пропускал мимо ушей. – Бери ключи и действуй.
– А что будешь делать ты? – вдруг переменила тон Марфа. Ее голос зазвучал тепло, по-домашнему, с заботливыми нотками. – Лучше всего тебе лечь и доспать. На себя не похож – весь серый!
Он отмахнулся:
– Успею. Значит, ты наймешь рабочих прямо сегодня?
– А чего ждать?
– Ты собиралась уехать одиннадцатого. Думаешь успеть к Эрику вовремя? – Дима не удержался от иронии. – А он как – тоже считается компаньоном? Из какого же процента? Надеюсь, мне не придется делить с ним еще и деньги?
Он язвительно выделил слова «еще и». Марфа поняла намек и судорожно вздернула подбородок:
– Еще раз пройдешься на его счет, и я решу, что ты в меня влюбился. Повторяю – не пытайся оскорбить человека, которого не знаешь. Это всегда получается нелепо и бьет мимо цели. Так я беру ключи. Вечером отчитаюсь.
Она подошла и поцеловала его – без всякой страсти, почти по-дружески. Дима недовольно отвернул лицо, но Марфа, рассмеявшись, звонко чмокнула его в ухо: