355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Анна Малышева » Потерявшая имя » Текст книги (страница 9)
Потерявшая имя
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 22:24

Текст книги "Потерявшая имя"


Автор книги: Анна Малышева


Соавторы: Анатолий Ковалев
сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 22 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]

Глава шестая

Юная героиня узнает цену старым клятвам

Графиня Прасковья Игнатьевна так бы и провела всю зиму в своем дальнем вятском имении, если бы не одно неожиданное обстоятельство. Второй гонец, посланный из Москвы с письмом от Макара Силыча, пожаловался барыне, что дворецкий все чаще стал прикладываться к бутылочке и потихоньку распродавать трофейное добро, оставленное французским генералом. А между тем московский губернатор граф Ростопчин издал указ, по которому все добро, брошенное французами, остается за домовладельцами. Выходит, что дворецкий пропивает ее барское, шуваловское добро.

– Вот окаянный! – в сердцах воскликнула графиня и, разведя руками, добавила: – Ведь не водилось раньше за ним такого греха! Никак лягушатники его сглазили!

Кроме того, гонец сообщил, что дворовых людей Макар Силыч держит в черном теле и, если кто попадется под пьяную руку, бьет смертным боем. Особенно досталось недавно Вилимке, мальчуган даже слег от побоев. Графиню прямо-таки затрясло. Вилимка был сыном ее любимой девки Улитушки, соблазненной некогда учителем-немцем. Тогда Прасковья Игнатьевна в гневе прогнала не в меру любвеобильного учителя, а рыдающую Улитушку с ребенком велела было услать в дальнее имение и отдать в черную работу. Однако сын ее Евгений, еще совсем юный, упросил маменьку простить несчастную женщину и отдать крохотного Вилимку (то бишь Вильгельма, названного так в честь отца) ему в услужение. Мальчишку вскоре полюбила вся дворня, да и графиня постепенно простила ребенку его невольное прегрешение, которое тот умудрился совершить своим незаконным рождением. Он рос смышленым, проворным, имел живой, веселый нрав и славился среди дворни необыкновенной честностью и преданностью хозяевам. Это именно Вилимка отыскал скончавшегося от ран графа Мещерского, Вилимка спас от огня библиотеку Мещерских и особняк Шуваловых, в то время как Макар Силыч спал праведным сном.

– Уж я задам Макарке, старому паскуднику! – трясла кулаками графиня.

В тот же день она велела закладывать сани и поутру отправилась в путь, чтобы поспеть в Москву к рождественским праздникам.

Несмотря на свои сорок восемь лет, Прасковья Игнатьевна была все еще стройна, как девушка, и так же бела и свежа лицом, тонкие черты которого ничуть не оплыли и не исказились, как у большинства ее менее счастливых ровесниц. Только морщинки вокруг живых, красивых глаз медово-карего цвета выдавали истинный возраст графини. Так что на расстоянии всякий мог обмануться, пытаясь угадать ее лета. Деревенский воздух и простая, почти аскетическая жизнь шли ей на пользу. Иной год она вовсе не выезжала из деревни, ничуть не скучая по Москве с ее блестящими балами и шумными гуляньями. До балов ли ей, до гуляний, безутешной вдове! Уже восьмой год не было рядом с ней любимого мужа Владимира Ардальоновича, ненасытного театрала и заядлого патриота. Когда в конце октября 1805 года сгорел Петровский театр и обе труппы, русская и немецкая, принуждены были искать себе новое пристанище, он так расстроился, что слег в горячке. «Эх, матушка Прасковья-та Игнатьевна, не увижу-та я больше „Эдипа в Афинах“, не услышу-та „Волшебной флейты“, – жаловался он жене и прибавлял с горькой усмешкой: – Вот отправлюсь-та скоро в царство Люциферово, посмотрю-та представление! Небось не за рубь двадцать пиеса-та!» Графиня начинала опасаться за его рассудок и даже жизнь – так сильно было ранено чувствительное сердце театрала.

Вскоре спектакли возобновились в доме князя Волконского, и Владимир Ардальонович, услышав об этом, быстро пошел на поправку. Он даже успел посмотреть свою любимую трагедию Озерова, имевшую в тот год ошеломительный успех в обеих столицах. И когда царь Эдип на ободряющие слова дочери: «Еще ты жизнь вести возможешь многи годы» – с пафосом отвечал: «Нет, нет, не льстись: пора исполнить круг природы!», граф заливался слезами так, словно предвидел свой близкий конец. Сидевшей рядом и вежливо скучавшей Прасковье Игнатьевне оставалось лишь надеяться, что ночью граф не сляжет с новым приступом горячки. «Пора исполнить круг природы! – повторял он после разъезда, трясясь в карете. – Ах, как верно, матушка-та, как верно!» И снова плакал, хватаясь за сердце, в то время как жена, хмурясь, обмахивала его веером.

Второго декабря произошло событие, куда более значительное, чем пожар в театре. Русская армия, полвека не знавшая поражений, придя на помощь союзникам при Аустерлице, была наголову разбита французами. Если бы не мужество князя Багратиона, спасшего арьергард армии, то исход битвы был бы и вовсе ужасен. Завсегдатаи Английского клуба, первыми узнавшие о трагедии, заговорили прежде всего о нелепой случайности. И тут из своего привычного кресла неожиданно восстал граф Шувалов, никогда прежде не замеченный в дебатах подобного рода. Грозя пальцем, он припомнил присутствующим слова мудрейшего князя Суворова о талантливом французском генерале Буанапарте. Сам не ведая, что на него нашло, косноязычный граф вещал, как пифия: «Корсиканец еще-та покажет себя! Еще-та задаст нам! Еще-та будет по Тверской-Ямской сапожищами топать!» На оратора замахали руками и зашикали, а кто-то со смешком воскликнул: «Владимир Ардальоныч опытен лишь в баталиях сценических, а в политических – шалишь, заврался!» – «Ему бы на сцену, с этаким куражом, – добавил другой, – подвинул бы Тальма!» Сравнение косноязычного, неловкого графа, который вечно умудрялся за что-нибудь запнуться, что-то уронить, с любимым наполеоновским красавцем-артистом было нелепо и вызвало всеобщий смех.

Осмеянный, непонятый, напуганный собственным пророчеством, Владимир Ардальонович уже в карете почувствовал сильное недомогание. В дом его ввели под локотки, а к ночи он «исполнил круг природы», в беспамятстве сжимая руку окаменевшей от страшного предчувствия жены.

По дороге в Москву графиня часто вспоминала покойного мужа и радовалась, что сын Евгений ничуть не похож на отца. Боясь, что тот унаследовал восторженную, чувствительную и крайне неуравновешенную натуру своего родителя, Прасковья Игнатьевна решила поспорить с природой и с младенчества закаливала характер сына. Она нарочно скупилась на материнскую ласку, чтобы не изнежить, не избаловать дитя, на которое возлагала все свои честолюбивые надежды. «Я хочу, чтобы он был мужчиной, а не тепличным цветком, у которого, чуть дунет холодный ветер, опадают лепестки, – писала она в своем дневнике. – Что бы сталось нынче с моим дорогим покойным Владимиром Ардальоновичем, будь он жив и узнай о нашем трусливом отступлении до самой Москвы, о битве под Бородином, о пожаре столицы? Он умер бы снова, умер тотчас, узнав, что его страшное пророчество сбылось. Нет, с такой ранимой душой не жилец он был на этом жестоком свете! Евгений не таков, иначе я бы каждую минуту страшилась потерять и его».

Из писем своего дворецкого графиня уже знала о трагедии, приключившейся с ее добрыми соседями, и о том, что в ее доме гостит родственник и наследник Мещерских, у которого сгорел собственный дом на Пречистенке. Всеобщее горе сплотило людей. В уцелевших домах получали приют не только родственники и соседи, но и вовсе незнакомые люди, поэтому Прасковья Игнатьевна отнеслась с пониманием к поступку Макара Силыча и не слишком занималась мыслями о гостившем у нее князе. Она даже не рассчитывала коротко с ним знакомиться, но вышло иначе.

Стоило саням подкатить к крыльцу ее московского особняка, как Илья Романович выскочил из дома, в чем был, налегке, и по русскому обычаю поклонился в пояс. Так крестьяне кланялись ему в Тихих Заводях, когда он приезжал из Москвы, и при этом подносили хлеб-соль, со словами: «Заждались мы тебя, батюшка. Будь к нам милостив, к своим детям…» Правда, каравая у Ильи Романовича не было, но случись он под рукой, князь непременно прихватил бы и его, чтобы встретить хозяйку.

– Здравствуй, матушка Прасковья Игнатьевна! – воскликнул он так горячо и сердечно, что сам почувствовал фальшь. – Заждались мы тебя нынче с Макар Силычем, а ты все не едешь да не едешь…

– Разве мы с вами знакомы? – озадачилась графиня.

– Почитай, что знакомы, – не моргнув глазом, заверил князь. – Владимир Ардальонович был мне добрым приятелем.

– Вы знали моего мужа? – еще больше удивилась Прасковья Игнатьевна, роясь в воспоминаниях и никак не узнавая этого кривляющегося человека.

– Кто же его не знал, сердечного? – Князь скривил рот скорбной подковкой. – В молодые годы вместе покучивали. Да что это мы с тобой стоим, матушка? В ногах правды нет, изволь в дом пожаловать. В честь тебя фейерверки зажжем!

Насчет фейерверков Белозерский врал, впрочем, как и насчет всего остального. Никогда он не был знаком с графом Шуваловым и, будучи младше его лет на пятнадцать, никак не мог вместе с ним покучивать в молодости. Все, что князь знал о покойном супруге графини, он подробно выспросил у дворецкого. Считая себя достаточно вооруженным для долгой и пространной лжи, Илья Романович даже рассказал за столом анекдот о том, как они с Владимиром Ардальоновичем на петушиных боях поставили на разных петухов, Гектора и Ахилла, и что из этого вышло.

– Победил-то Ахилл, да мы с графом в ту пору так упились, что поутру проснулись в каком-то хлеву, – со вкусом рассказывал князь, щедрой рукой наливая себе очередной бокал токайского. – И я никак не мог вспомнить, на кого ставил. Я и в мифе-то, матушка, не помню, кто кого одолел, Гектор Ахилла или Ахилл Гектора? – При этом князь игриво подмигнул графине, словно предлагая ей разделить его веселье. – Супруг твой Владимир Ардальонович заверил меня, что я ставил на Гектора, и попросил расчет. Я поверил ему, как благородному человеку. Ну, значит, рассчитались. А после слуга мой Архип и говорит: «Ты, батюшка князь, на Ахилла ставил, а оне слукавили». Так-то, матушка, – заключил Белозерский, погрозив графине пальцем, – надул меня твой супруг! Должок, значит, за покойничком!

Вероятно, он ожидал, что Прасковья Игнатьевна бросится за кошельком и расплатится с ним серебряными рублями, чтобы отмыть честное имя супруга, или по крайней мере смутится и начнет оправдывать покойного мужа. Но графиня повела себя иначе. Она уже поняла, с кем имеет дело, а с людьми подобного рода у нее был разговор короткий.

– Извольте извиниться, милостивый государь, – процедила Прасковья Игнатьевна сквозь зубы, отшвыривая прочь салфетку. К обеду она едва прикоснулась.

– В чем извиниться-то? – пожал плечами князь. – Разве только в прямодушии своем да в простоте?

– В том, что оклеветали честного человека, трижды солгав!

– Ну, знаешь ли… – начал было Илья Романович, но Прасковья Игнатьевна не дала ему договорить.

– Во-первых, мой муж никогда не напивался пьян, и тому свидетелей – вся Москва, – начала она ледяным голосом, меряя князя таким жутким взглядом, что тот слегка протрезвел. – Во-вторых, он не выносил петушиных боев из-за своей сердечной ранимости, которая также известна всем. Ну и в-третьих, он никогда не бился об заклад и осуждал тех, кто этим грешит!

– Да ладно, будет тебе, матушка, к чему так кипятиться! – попытался смягчить ее Белозерский. – Шуток, что ли, не понимаешь? Хотел развеселить тебя анекдотцем, а ты сразу на дыбы! Выпьем мировую?

Графиня уже встала из-за стола и, пронзив князя взглядом василиска, отчеканила:

– Впредь попрошу анекдотов при мне не рассказывать! – И вышла из гостиной, даже спиной выражая крайнее возмущение.

Вскоре Прасковья Игнатьевна убедилась, что французы вовсе не были повинны в безобразном пьянстве Макара Силыча. Дворецкого спаивал князь, он же науськивал его, пьяного, на дворовых людей, приговаривая: «Скотов надо держать в узде, а ты с ними запанибрата, дурень! Смотри, коли их не бить, то если не зарежут, так ограбят!» Она быстро прибрала дом к рукам, показав, что не зря всю жизнь слыла рачительной хозяйкой. Дворецкого посадила под замок на хлеб и воду, велела читать Евангелие и вызывала к себе каждое утро, требуя пересказа прочитанного. Искалеченного Вилимку показала лучшим докторам, которых только нашла в погорелой столице, и мальчик скоро пошел на поправку. От гостя своего, князя Белозерского и его молодого слуги, сильно смахивающего на разбойника, Прасковья Игнатьевна избавилась довольно просто. Убедившись, что гостевой флигель Мещерских полностью восстановлен, графиня, не терпевшая намеков и преамбул, прямо спросила:

– Не пора ли вам, князюшка, и честь знать? Погостили у меня вы достаточно, пустословием вашим я вполне насытилась. Переезжайте с богом и постарайтесь не надоедать мне глупыми визитами!

– Эх, зря ты со мной эдаким манером! – то ли укорил, то ли пригрозил на прощание Белозерский. – А ведь я к тебе с чистой душой и добрым сердцем… Обидно слышать, как ты меня трактуешь!

Однако в тот же день съехал.

Графиня могла только сетовать на провидение, вырвавшее с корнем добрый род Мещерских и посеявшее на их месте за соседским забором неистребимый сорняк, бесцеремонный и наглый, способный задушить все живое и полезное.

Многие в ту пору завидовали Шуваловым, не только не потерявшим своего добра, но еще и нажившим кое-что от постоя французского генерала. Прасковья Игнатьевна, с одной стороны, радовалась такому повороту фортуны, а с другой – была сильно насторожена, потому что ничего просто так, задаром, ей в жизни не давалось. У нее было предчувствие, что все это везение неспроста и обязательно настанет час расплаты, а предчувствия редко ее обманывали. И вот в крещенские морозы она получила письмо от Евгения. Вернее не письмо, а так, записочку, писанную по-французски, сдержанно и коротко, так же, как сдержанно и коротко она дарила его своими ласками. «Маман, —говорилось в записке, – я ранен. Нахожусь в госпитале, в Смоленске. Скоро буду домой. Ваш сын Евгений».

Получив весточку от сына, графиня Шувалова сказала себе: «Вот и наступил мой час покаянный!» Она не плакала со дня похорон мужа, а тут слезы вдруг сами полились.

Молодого графа привезли поздно ночью, когда на дворе мела метель и собака жалобно выла в своей будке, не решаясь высунуть носа. Евгения внесли в дом на руках, потому что сам он идти не мог, и положили на кушетку в гостиной. Его изжелта-бледное лицо напоминало восковую маску, крупный породистый нос сильно заострился и теперь казался слишком большим для этого худого лица. Резко очерченные, точно такие же, как у матери, губы сжались в нитку, словно сдерживая стоны, а некогда живой, пылкий взгляд черных отцовских глаз сделался так неподвижен, словно душа уже покинула тело. Прасковья Игнатьевна в первую секунду даже не признала в этом полумертвеце своего сына, а когда поняла, что это он, сдавленно ахнула и снова заплакала.

– Матушка, вы уже приехали? – прошептал Евгений. – А я-то думал, не застану вас… – Он прикрыл воспаленные веки и на мгновение впал в забытье.

Мать быстро взяла себя в руки, вытерла платочком слезы и сказала по-французски, как всегда, строго:

– Эжен, тебе надо выспаться, а завтра я позову лучших докторов, соберем консилиум…

– Не надо никого звать, – ответил он, не открывая глаз, – это бессмысленно…

Прасковья Игнатьевна еще не знала, что ее сына два месяца выхаживали лучшие военные доктора, но даже они были бессильны и вынесли жестокий приговор. Молодой граф будет навсегда прикован к постели вследствие полученной им контузии.

Это случилось при взятии города Вильно. Евгений должен был передать срочную депешу атаману Платову с приказом выбить французов из города и вернуться обратно в расположение штаба Барклая. Адъютант Шувалов выпросил у атамана разрешение войти вместе с его казаками в город. Это была первая настоящая военная операция, в которой он участвовал, и граф, переполненный патриотическими чувствами и юной отвагой, ринулся в бой. Взятие Вильно мало походило на те сражения, которые после воспевают в балладах и былинах. Изголодавшаяся, озверевшая Великая армия, впервые за время отступления попав в сытый, благополучный город, набросилась на него, как саранча. После бегства Наполеона в Париж был подорван последний нравственный ресурс. Жалкие остатки некогда доблестного шестисоттысячного войска, пять месяцев назад предпринявшего небывалый марш-бросок на Москву, достигли крайней степени дезорганизации и деморализации. Исполняющий обязанности главнокомандующего Мюрат бессилен был наладить хоть какой-то порядок. «Их можно ловить легче раков», – писал о французах в эти дни Федор Глинка.

Казаки атамана Платова, ворвавшись в город, устроили в нем настоящую резню. Граф Евгений рубил направо и налево, не остерегаясь сам и не щадя других, нисколько не смущаясь тем, что впервые убивает не вальдшнепов в подмосковном лесу, а живых людей. Он был в этот миг освободителем, бесстрашным воином-мстителем, солдатом самого русского Бога, который встает на сторону правых и не допустит несправедливости. «Как же в таком случае он допустил сдачу Москвы и пожар? – спорил с ним накануне приятель, подпоручик Рыкалов. – А гибель твоей невесты? Разве это справедливо? Нет, братец, врешь! Русский Бог жесток и немилосерден!» – «Иди к чертовой матери! – закричал на него Евгений, но не разозлился по-настоящему, а, напротив, откупорив бутылку рейнвейна, провозгласил: – Выпьем за доброго русского Бога, который приведет нас к победе. А без жертв, как известно, не обходится ни одна война…»

Евгений часто потом вспоминал этот свой последний тост под Вильно за несколько часов до того, как он стал калекой, и все никак не мог постичь смысла произошедшего с ним, а только спрашивал себя, переезжая из госпиталя в госпиталь: «За что?» Он ведь уговаривал атамана Платова взять его в Вильно в нарушение приказа не из пустого тщеславия, не из показного геройства. Он хотел отомстить за Елену, за родной, любимый город с трупами, повешенными на столбах. Потому и рубил французские головы, не испытывая жалости к врагу, не чувствуя омерзения от пролитой крови.

И вот в этом кровавом бреду, сквозь хаос сливавшихся в единый рев звуков Евгению вдруг послышался девичий голос, ярко напомнивший ему Елену. Какая-то очень молодая девушка истошно кричала, звала на помощь по-французски. Они всегда говорили с Элен на этом чужом языке, изредка разбавляя его немецкими стихами и латинскими поговорками, как и все их ровесники-аристократы. У него мелькнула мысль: если бы Елена звала на помощь, ее голос звучал бы точно так же, как у той, что попала сейчас в беду. Крики слышались из темного узкого переулка. Там едва мог проехать один всадник, а уж двум ни за что было не разминуться.

Не раздумывая, Евгений бросился в мрачный переулок, который мог стать для него ловушкой. «Эй, шальной, куда?!» – окликнул его кто-то из казаков, но Евгений слышал только голос девушки. Дальнейшее заняло меньше минуты. В его воспоминаниях эти сцены всегда были залиты потусторонним лиловатым светом, словно над проклятым переулком светило иное солнце, чем над всем остальным городом. Он сразу все понял, когда разглядел в конце этого темного ущелья пушку, французского офицерика, такого же юного, как он сам, и ту, что кричала. Это билась в истерике молодая женщина в форме маркитантки, и теперь ее голос вовсе не напоминал Евгению Елену. По-видимому, обезумевший офицерик уже заложил ядро, в руке у него горел фитиль, а девушка, кидаясь ему на шею, вольно или невольно мешала произвести залп. Евгений не мог развернуть коня в таком узком месте, оставалось одно – попробовать доскакать до француза, прежде чем тот подожжет порох. Он ударил своего Верного шпорами, но умный конь, оценив обстановку, не бросился, очертя голову, на врага, а встал на дыбы. В тот же миг прогремел выстрел. Ядро ударило в стену дома, не долетев до графа каких-то пяти саженей. Сброшенный на землю взрывной волной, Евгений рухнул под копыта коня, и в наступившей вдруг необъятной, неслыханной прежде тишине увидел, как грива вздыбленного над ним Верного загорелась. «Не может быть, – зазвенело у него в голове на разные лады, словно кто-то пытался передать человеческие голоса, наигрывая на колокольчиках. – Это все не со мной, не со мной. Вот горит мой конь, а я лежу и смотрю, и это все не со мной, не со мной». Пламя, охватившее черную пышную гриву, на миг вдруг погасло, будто передумав гореть, и тут же взорвалось ослепительно-белыми прядями огня, рассыпая искры и дым, сводя обезумевшую лошадь с ума. Захрапев от ужаса, Верный дико изогнул шею, стремясь стряхнуть эту адскую огненную гриву, и в тот же миг его разорвало на части…

Евгения долго не могли найти после взятия Вильно. Платов рвал и метал, посылая своих людей во все концы города на поиски адъютанта фельдмаршала Барклая де-Толли. «Сыскать живого или мертвого! – свирепо орал на казаков атаман, наводивший ужас отнюдь не только на врагов, а потом добавлял про себя: – Не то достанется мне на орехи от князя Михаила Богдановича…» Наконец поиски увенчались успехом, графа привезли на крестьянской телеге – ни живого, ни мертвого. Казаки разводили руками, осматривая этот полутруп. На теле не оказалось ни царапины, он не был обморожен, несмотря на двадцатиградусный мороз, но при этом адъютант ни шевельнуться, ни сказать ничего не мог. Даже пальцы, сжимавшие саблю, пришлось разгибать силой.

Через несколько недель положение контуженного стало поправляться. Речь и память постепенно возвращались к нему, руки и пальцы снова начали двигаться. Однако ноги остались мертвы. «Не буду обманывать, друг мой, – откровенно признался известный доктор Роджерсон, осматривавший Евгения в смоленском госпитале, – вряд ли когда-нибудь вы встанете на ноги. Впрочем, – замешкался англичанин, увидев отчаяние в глазах юного офицера, – человек способен творить чудеса. Надо только верить…»

Нельзя сказать, что Роджерсон вселил надежду в молодого графа, ставшего калекой в двадцать лет. Жизнь теперь представлялась Евгению сплошным недоразумением, а свое увечье он воспринимал как насмешку судьбы. Он шел на правое дело, но Господь покарал его. Где же справедливость?! Подпоручик Рыкалов навестил его еще в Вильно, когда Евгений был полностью парализован, и подлил масла в огонь, прошептав на прощание в самое ухо: «Я же говорил, ОН – жесток и немилосерден…»

Свой московский дом Шувалов обожал с детства, но родные стены ему не помогали. Невыносимо было чувствовать себя здесь беспомощным и ущербным. Матушка готовила его к серьезной, значительной жизни, надеялась, что он сделает блестящую карьеру, дослужится до высоких чинов. А там – выйдет в отставку, станет настоящим барином с пятью тысячами крестьян, рачительным и бережливым, как она сама. Но зря старалась Прасковья Игнатьевна, напрасно нанимала лучших учителей, ходатайствовала через знакомых о получении хорошего места для сына в военном корпусе. Карьера Евгения рухнула, не успев еще толком начаться.

Графиня Шувалова, привыкшая всеми повелевать и не терпевшая над собой ничьей власти, кроме божьей, в эти черные дни как-то присмирела и ни в чем не противоречила сыну.

– Матушка, велите мне приготовить другую комнату, – неожиданно заявил тот на следующий день по прибытии домой.

– Куда ты желаешь перебраться? – только и спросила мать. Прежде она бы обязательно выговорила ему за этот беспричинный каприз и уж во всяком случае доискалась бы, что у сына на уме.

– В комнату ключницы…

Жила когда-то, еще до рождения Евгения, в их доме старая подслеповатая ключница. Ей была отведена крохотная комнатенка без окон, с низким скошенным потолком, даже не комнатенка, а что-то вроде чулана. В детстве там часами просиживал юный граф, наказанный за шалости и неуместную резвость.

Просьба сына показалась Прасковье Игнатьевне довольно странной, и она отнесла это чудачество на счет контузии. Но если разобраться, то ничего не было странного в желании Евгения поселиться в комнате для наказаний, после того как он не оправдал надежд матери. Только на этот раз она не оставила его без свечей и еды, а устроила со всеми возможными удобствами и своей рукой положила ему на подушку мемуары миссис Мэри Робинсон, английской актрисы, проведшей шестнадцать лет в полной неподвижности. Однако Евгений не прикоснулся к этой книге и даже ни разу не зажег свечей. Он предпочитал лежать в темной каморке, будто в склепе, неподвижный, безмолвный, бездейственный, как настоящий мертвец. Прасковью Игнатьевну это чрезвычайно беспокоило, она боялась за его рассудок. Утратив веру во врачей, стала обращаться к знакомым за советами, расспрашивала о похожих случаях, надеялась на чудо. Однажды, пересилив неприязнь, пришла даже к князю Илье Романовичу, узнав стороной, что у того смертельно болен сын. Может, он что-то посоветует? Князь, выслушав визитершу, со смехом предложил:

– А ты, матушка, выпори его, дурь-то и выйдет!

– Как ты был шутом, так им и остался! – в сердцах воскликнула Прасковья Игнатьевна.

Однако выбросить из головы издевательский совет она не могла, хотя пороть сына, конечно, не собиралась. Мать никогда не коснулась его и пальцем и не позволила бы наказывать Евгения телесно никому другому. Некогда на впечатлительного и послушного мальчика сильнее всего действовала твердость. Это оружие графиня решила использовать и сейчас. Вернувшись от князя, Прасковья Игнатьевна вошла в темницу сына твердым шагом, сама зажгла все свечи и, поборов предательскую дрожь в голосе, обратилась к больному со следующими словами:

– Вижу, ты решил похоронить себя заживо. Что ж, помешать не могу, хочу лишь напомнить – ты не один такой! Многие твои сверстники искалечены войной, а иные лежат в земле.

Ей с трудом давалась эта отповедь. «Надо быть жесткой и забыть о жалости!» – уговаривала она себя.

– Многим, очень многим хуже приходится, чем тебе. У тебя по крайней мере есть руки здоровые и ясная голова, и безнравственно валяться целыми днями в постели, выть на луну, себя жалеючи! Разве о таком сыне я мечтала?

– Увы, ваши мечты разрушены, из меня уже ничего не получится… – начал было желчно Евгений, но тут разразилась буря, какой ему давно не приходилось испытывать.

– Я мечтала прежде всего о человеке, а не о кроте, ненавидящем белый свет! – закричала мать так пронзительно, что Евгений сжался под одеялом. Он почувствовал себя в этот миг маленьким мальчиком, застигнутым на месте страшного преступления, например, за кражей сластей из буфета. – Если военная карьера не удалась, это еще не значит, что жизнь кончена! Есть тьма других дел, коими можно послужить Отечеству!

– Я уже об этом думал, – неожиданно признался Евгений, переводя дух. – И завтра же, вот увидите, у меня начнется новая жизнь.

Назавтра Шувалов послал записку своему старому приятелю-литератору с просьбой дать ему для перевода какую-нибудь пьесу. Тот не замедлил прислать глупейший немецкий зингшпиль – шуточную оперу на тему неравного брака, с припиской, что его срочно хотят увидеть на русской сцене. Евгений с воодушевлением взялся за работу и перевел оперу в два дня. Она получилась веселой и довольно забавной, рассчитанной на самый невзыскательный вкус. В театре от его вдохновенного перевода пришли в восторг и сразу приступили к репетициям. Владимир Ардальонович, безусловно, гордился бы в эти дни сыном, а вот Прасковья Игнатьевна не знала, радоваться ли ей. С одной стороны, Евгений был хоть чем-то занят и больше не тратил времени попусту, а с другой, переводить глупые куплеты для легковесной публики – заслуга небольшая.

Как раз на этот нелегкий период жизни семейства Шуваловых и пришлось внезапное воскрешение Елены Мещерской. Макар Силыч сообщил Прасковье Игнатьевне о появлении юной графини, добавив от себя: «Вот ведь дурак! Принял обугленное тело няньки за тело барышни! Стану на старости лет посмешищем!» «Этот мерзавец Белозерский, этот шут гороховый не отдаст ей ни копейки из наследства отца!» – не слушая причитаний слуги, подумала Прасковья Игнатьевна, которая, как всегда, первым делом оценила практическую сторону вопроса. А потом графиню охватил страх. Как она скажет Евгению о воскрешении его невесты? Как подействует это на сына, едва начинающего обращаться к свету и жизни? Не растревожит ли его душевных ран эта тень, явившаяся из царства мертвых? Теперь он навеки калека, и невеста станет для него живым укором, лишним напоминанием о случившемся с ним несчастье…

– Вот что, Макар Силыч, – взволнованно обратилась она к дворецкому, – следи, чтобы графу никто об этом не сболтнул! Сам молчи и всей дворне прикажи, не то отведают они у меня березовой каши, слышишь?!

Час спустя графиня получила от князя Белозерского приглашение на званый вечер. Сосед просил ее пожаловать вместе с сыном, так что Прасковья Игнатьевна восприняла это как издевательство.

Весь следующий день она была неспокойна и часто находила предлог, чтобы оказаться рядом с комнатой ключницы и прислушаться к доносящимся оттуда звукам. Евгений был занят переводом очередного зингшпиля, и по тому воодушевлению, с каким он напевал немецкие куплеты, пытаясь подладиться под размер стиха, графиня поняла, что ее угроза насчет березовой каши даром не пропала. Дворня не проболталась, и сын пребывает в полном неведении.

Вечером Прасковья Игнатьевна по обыкновению сидела в своем кабинете, ведя хозяйственные счета. Это был один из немногих моментов долгого трудового дня, когда ей удавалось побыть одной, отдохнуть от приказаний и нотаций, забыть о своих горестях и даже немного помечтать о лучших временах. Графиня ценила этот краткий отдых и никому не позволяла нарушать своего уединения. О прибытии графини Елены Мещерской ей доложили, как о явлении исключительном – так доложили бы о внезапно начавшемся пожаре. Время было уже позднее, и Прасковья Игнатьевна, повинуясь первому порыву, велела слуге сказать, что господа уже легли, но тут же одумалась и приказала проводить визитершу в малую гостиную.

При виде Прасковьи Игнатьевны девушка поклонилась и сделала реверанс. Она всегда как будто побаивалась будущей свекрови, смотрела на нее украдкой, словно опасаясь выговора. Графиня по-матерински обняла ее, поцеловала в лоб, выразив соболезнования и посочувствовав сиротству Елены. Девушка, услышав ее ласковый голос, дала себе волю и расплакалась.

– Вы не представляете, какие сюрпризы уготовила мне судьба! – вырвалось у нее вместе со сдавленным рыданием.

– Даже очень хорошо представляю, – вздохнула графиня. – Только не судьба тут виной, а твой дядюшка. Это сущий дьявол!

– Он предложил мне выйти за него замуж, а когда я наотрез отказалась, объявил перед своими гостями самозванкой и авантюристкой!

– Худо, – насторожилась Прасковья Игнатьевна и, поразмыслив, уже иным, деловитым тоном спросила: – А твой дядюшка уже вступил в права наследства?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю