Текст книги "Книга Блаженств"
Автор книги: Анна Ривелотэ
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 10 страниц) [доступный отрывок для чтения: 4 страниц]
– Так ты не знаешь, кто были твои настоящие родители?
– Я начала свой путь в одиночестве, если ты это имеешь в виду.
– А кто в таком случае дал тебе имя?
– Добрые люди, которые нашли и подобрали меня у завода Михельсона. Того самого, где Фанни Каплан в Ленина стреляла. А Ольгой назвали по святцам, потому что сама я, сколько они ни выпытывали, свое имя сказать не могла. Я тогда говорить еще не умела. Всё это я потом от них узнала. Ты вот, к примеру, много помнишь из того, что с тобой было в первые три года твоей жизни?
– Да практически ничего.
– Вот и я – ничего, – вздохнула Михельсон, – года до тысяча девятьсот двадцать третьего.
– Ни фига себе! – присвистнула Матильда. – Так ты уже такая старая?!
Лёка усмехнулась:
– Не очень-то учтиво с твоей стороны.
– Прости, пожалуйста, я больше не буду! А что было в двадцать третьем? – От любопытства Матильда едва из тапочек не выпрыгивала. Но Лёка схватила ее за руку и посмотрела на часы с львенком.
– Мне пора. Альбина будет волноваться. Я тебе потом всё расскажу.
На следующий день в классе Михельсон демонстративно пересела к Матильде за последнюю парту. Одноклассники предваряли бойкотшепотками: никто не ожидал, что Лёка возьмет сторону Мати, и теперь не могли решить, как с ней себя вести. Лёка поправила на плечах подаренный Ниной платок и громко сказала, ни к кому особенно не обращаясь:
– Зря вы вчера к нам на день рождения не пришли. Классно было. Мы даже видео смотрели.
– Да ладно? – не выдержал один из мальчишек. – А какой фильм?
– «Полицейскую академию», – храбро соврала Лёка. Идейно нестойкие завистливо загудели. Им расхотелось бойкотировать Матильду, в чьем распоряжении был видеомагнитофон.
На самом деле никакого видеомагнитофона, конечно, не было. Но уличить Матильду во лжи никто из одноклассников так и не смог. Больше она не звала их в гости.
На время их недолгой дружбы секрет Лёки потеснил в сердце Матильды все секреты Павликиной мастерской. Она, затаив дыхание, слушала рассказы подруги о прошлом, о тех временах, когда не было на свете ни Мати, ни ее родителей, но многие вещи просто не укладывались у нее в голове. Однажды она спросила:
– Лёка, тебя можно убить?
– Нет, Матюша, нельзя. Как ты это себе представляешь? Прервать мою жизнь – значит изменить дату смерти. Но ее нельзя изменить. Там, в будущем, она уже существует. Мы ведь не можем изменить дату твоего рождения?
– Не можем.
– То-то и оно.
– Но что-то не сходится! Как так?! Вот если я сейчас возьму камень и дам тебе по башке, тебе что, ничего не будет?
– А ты попробуй.
Теперь Матильда может вспоминать все это с улыбкой. Но тогда ей было не до смеха. Конечно же она не могла и не собиралась убивать Лёку Михельсон, но не попытаться убить ее означало отказаться от возможности поставить величайший естественнонаучный эксперимент. Матильда даже пробовала внушать себе, что Лёка – всего лишь странная девочка с больной фантазией, прочитавшая слишком много книг, и если, скажем, задушить ее, она просто так и умрет, как самая обычная странная девочка, а Мати отправится в тюрьму, как самая обычная девочка-убийца. Это отрезвляло. Но ненадолго.
Если Лёка говорила правду, выходило, что всё, куда ни плюнь, предопределено, окончательно и неизменно. На камеру временной тюрьмы сверху падал потолок, и она становилась совершенно плоской. Матильда извивалась под этим потолком, задавая себе все новые и новые вопросы: может ли убить Лёку другой контрамот, отняв у нее не конец, а начало жизни? Куда в этом случае исчезнут воспоминания о Лёке других людей, знавших ее совсем старой?.. Разумеется, ответов на них она так и не получила, а величайший эксперимент не состоялся. Просто Матильде пришлось смириться с существованием непостижимых вещей.
Мне думается, смириться с непостижимостью – это не значит признать бессилие своего разума. Это акт доверия Богу, Которому одному ведомы все причины и следствия.
Как-то раз, выйдя после занятий из школы, Лёка и Мати остановились на крылечке поболтать. Неподалеку затормозил автомобиль; из автомобиля вышел высокий молодой мужчина в вельветовом пиджаке. Мужчина наклонился и протянул руки навстречу сбегающей по ступенькам первоклашке с огромным бантом. Лёка, застыв, секунду смотрела на него, потом резко повернулась спиной и нахмурилась.
– Не хочешь, чтобы он тебя видел? – спросила Матильда. – Ты знаешь его?
– Мой бывший любовник. Встречалась с ним, когда мне было семнадцать. Всё удивлялся, какая я опытная, – фыркнула Михельсон. Мати остолбенела. До этого ей как-то не приходило в голову, что у Лёки были любовники.
Однажды Костя притащил во двор порнографические карты, всего несколько штук. Собственно, это были черно-белые фотографии очень плохого качества, мятые и замусоленные. Он сказал, что нашел их у старшего брата. Рассматривая нелепые переплетения голых некрасивых тел, Мати поинтересовалась, чем заняты эти люди.
– Как чем?! Они делают это самое. —Костя для наглядности сомкнул в кольцо пальцы левой руки и потыкал в него указательным правой. По тому, как рассеянно кивнула Матильда, он догадался, что она вообще не представляет, о чем речь. – Понимаешь, когда делают это самое,мужчина ложится на женщину и засовывает свое кое-что в ее кое-что. Потом у них от этого бывают дети.
– Подожди, ты что, хочешь сказать, что наши родители, чтобы нас завести, делали это самое?
– Ну нет! – замахал руками Костя. – Родители – это же совсем другое дело. Приличные люди такими глупостями не занимаются. Приличные люди женятся и потом спят в одной постели. От этого у них дети. А это самое…В общем, нельзя это делать. Плохие люди это делают. И называются они плохими словами, которые нельзя вслух произносить. Особенно при взрослых.
Матильда отложила карты. Ей стало противно, как будто она увидела жирного белого паука.
– Что за слова-то? – недоверчиво спросила она.
– Женщина, которая делает это самое,называется проститутка.
– А мужчина?
Костя неуверенно помолчал, а затем важно изрек:
– Пидарас!
И добавил:
– Только никому не говори, что от меня узнала.
К тому времени, когда Матильда познакомилась с Лёкой, ей уже было известно, как жестоко ее надул Костя Храмцов. Но каким образом всё прояснилось, она бы предпочла не вспоминать.
В те дни Павлик совсем не появлялся дома. После того как Нина погубила Мистера Папагосту, он переселился в бытовку на стройке. Его недомогание, к счастью, не обернулось ничем серьезным. Уходя, Павлик грустно потрепал Матильду по волосам и даже не стал запирать мастерскую: ему уже было все равно, разгромит ее Нина, как обещала, или нет. Нина боялась, что он запьет и его прогонят с работы, но и к спиртному он охладел.
Теперь Мати, оставаясь дома одна, могла проводить время в комнате Павлика. Напуганная поведением мужа, Нина не решилась привести угрозу в исполнение, и в мастерской всё оставалось на своих местах. Перед Матильдой она тоже как будто робела и притворялась, что не замечает визитов дочери в бывшую спальню. Еще бы ей не робеть: вид собственного ребенка в состоянии, зловеще именуемом «grand mal» [3]3
Большой судорожный припадок; букв.: великий недуг (фр.).
[Закрыть], надолго и прочно впечатывается в память. Мати наслаждалась нежданной свободой; не приближаясь к матери, она чувствовала себя гораздо лучше.
Стоял славный февральский денек. Матильда возвращалась из школы, предвкушая часы уединения с книжкой на Павликиной тахте. Последний урок отменили: учительница узнала, что у нее только что ощенилась собака, и помчалась домой. По этому поводу Костя с другими мальчишками отправился играть в футбол, и теперь Маги шла через рощу одна, лениво пиная пакет с физкультурной формой. Подойдя к подъезду, она увидела машину Луговых и радостно взлетела на второй этаж.
Если бы Леонида Лугового спросили, за каким лешим в тот день он отправился в Сьенфуэгос, пожалуй, он не смог бы ответить хоть сколько-нибудь вразумительно. Еще накануне он сказался на службе больным, а своей жене Елене наврал что-то про очень важное интервью. Изначально он планировал провести время где-нибудь поближе к Варадеро, в одиночестве валяясь на пляже, как делал всегда, когда чувствовал себя смертельно уставшим от семьи и работы. Но вместо этого рванул за триста километров от Гаваны, проклиная собственное любопытство, и к полудню прибавил к списку третью ложь, заявив Нине Палс, что случайно оказался в Сьенфуэгосе по делам и зашел на минутку засвидетельствовать свое почтение. На самом деле ему хотелось проверить, действительно ли то, что он уловил в их предыдущую встречу, было огоньком обоюдного желания, или ему просто показалось.
Увидев на пороге Лугового, Нина зарделась. Она как раз собиралась травить обосновавшихся на кухне муравьев, и на ней были клеенчатый передник поверх домашнего платья и желтые резиновые перчатки. Налив нежданному гостю лимонада, Нина удалилась, чтобы привести себя в порядок, а когда вернулась, в кухне Леонида не было. Она нашла его в комнате Павлика, задумчиво рассматривающим выделанную шкурку хутии. Заметив Нину, Луговой отставил стакан и перевел на нее рассеянный взгляд, не меняя выражения лица, так, словно оценивал качество меха. Видимо, состояние шкурки Нины его вполне удовлетворило, потому что в следующую секунду он протянул к ней обе руки.
Недреманный призрак седьмого блаженства,как это не раз случалось с нею раньше, явился Нине в виде яркого аромата спелых яблок. В короткой схватке между живущими в ней волевой женщиной и бешеным огурцом победил бешеный огурец. Через две минуты Нина уже лежала на тахте, придавленная сверху могучим телом Лугового. Запах яблок мешался с запахом едкого мужского йота и всеми бесчисленными запахами мастерской чучельника.
Когда Мати вошла в квартиру, ее обволокла подозрительная тишина. Она прислушалась, надеясь различить в глубине дома хрустальный голос тети Лены и обеденный перестук тарелок, но вместо этого услышала странный скрип и похрюкиванье. Матильда осторожно опустила на пол ранец и пакет и пошла на звук. То, что она увидела за приоткрытой дверью мастерской, снова заставило вспомнить ее о жирном белом пауке. У паука, как полагается, было восемь конечностей, четыре из которых принадлежали ее матери. Мати тихо попятилась, зажав рот ладошкой. Сомнений не было: мама Нина и Луговой делали это самое.
Матильда ушла в свою комнату и горько разрыдалась. Единственным утешением в этой ситуации было то, что пидарасом оказался не Павлик, а мерзкий усатый Луговой. Немного успокоившись, она пришла к выводу, что именно он во всем и виноват, а Нина стала проституткой по неведению и с его подачи. Волны жгучего стыда окатывали Матильду, так что под форменной белой рубашкой она взмокла как мышь. Острая жалость к матери, павшей жертвой пидараса Лугового, мешалась в ней со страхом перед неминуемым появлением ребенка. Мати представляла надменное усатое дитя, которое наивный Павлик наверняка признает своим, и мысленно клялась унести постыдную тайну с собой в могилу.
Тайна чуть было не стала явью, когда Луговые прислали Палсам приглашение отпраздновать годовщину их свадьбы в отеле Фокса. В семье к тому времени уже установилось прочное перемирие, и Павлик вернулся домой. Нина заискивала перед мужем и дочерью, позабыв свои прежние командирские замашки. Если бы она знала, что Матильда была свидетельницей ее грехопадения, ей наверняка пришлось бы еще солонее: все-таки надо признать, что от природы бессовестной она не была.
Подарок уже был куплен, и наряды выбраны, как вдруг Мати заартачилась. Такого поведения Нина от дочери никак не ожидала. На всякий случай она напомнила Матильде, какой доброй была к ней тетя Лена и с каким удовольствием раньше она ездила в гости к Луговым. Мати только упрямилась и дула губы, сверля Нину фирменным Павликиным взглядом. Нина на время отступилась: оставить десятилетнюю девочку на два дня все равно было не с кем, и она надеялась, что Мати рано или поздно сама осознает всю безвыходность положения. Но и в день отъезда дочь наотрез отказалась спускаться к машине. Мать препоручила миссию Павлику; каково же было его удивление, когда одетая в выходное платье Матильда расплакалась и заявила, что нипочем не поедет в Гавану, потому что Луговой – пидарас. Впрочем, Мати вовремя прикусила язык и от дальнейших объяснений отказалась. Справедливо получив от Павлика по губам, она все-таки позволила усадить себя в машину и за всю дорогу до отеля Фокса не проронила ни слова.
Только там, укрывшись от родительских глаз наедине с Сашей Луговой, она получила все необходимые разъяснения. Предварительно насмеявшись до слез, Саша, которой уже сравнялось четырнадцать, рассказала Мати, кто такие на самом деле проститутки и пидарасы. Рассказала также, что это самоеделают все взрослые, а не только злодеи, и называется это «заниматься любовью», и что все пары зачинают детей одинаково, независимо от того, состоят они в браке или нет. Слово «любовники», такое приятное на слух, почти полностью примирило Матильду с тем, что открылось ей в тот день в мастерской отца. И все же, вспоминая эту историю двадцать два года спустя, она не находит в себе и десятой доли того истинно детского великодушия.
Что-то кончается, в точности не знаю что. Но оно кончается, потому что в воздухе разлита сиюминутность; мой город непрочен, мой мир непрочен, и там, где сегодня в реке отражаются фонари, завтра только дрожащая чернота; и вот сейчас одиночный выстрел, не такой уж и громкий, чуть громче шампанской пробки, разом оборвет все аккордеоны во всех кафешантанах. Может, это мой сладкий двадцатый век навсегда уплывает от меня вон на той барже и вместе с ним – все прекрасные невстреченные мужчины с усталыми глазами, мужчины, которые не улыбаются, произнося «люблю тебя», потому что в любви нет ничего веселого и смешного, это очень серьезное дело, это как хирургическое вмешательство, тут нужна молитва и легкая рука, чтобы история была совершенной. А двадцать первый мне узок, он мелок мне, в нем так мало романтики, так мало тайн, он какой-то нервный, какой-то неискренний, всё прослушивается, уберите вспышку, и не надо так надо мной ржать, я вам не клоун.
«Умирать приходится так часто, а жить так редко». Наверное, что-то уходит, раз на мой номер пришло такое сообщение, незамысловатый привет из приемной Вечности, раз каждое мое утро начинается с мысли о неоконченных делах. Надо закончить, обязательно все закончить, надо быть внимательной ко всем и ничего не перепутать, потому что внутри какая-то пружина, готовая со звоном лопнуть, ну ладно, не у меня, у кого угодно, это не меняет сути, потому что вот сейчас я опущу глаза, и, Боже, Боже, мне кажется, я больше никогда ничего не увижу, кроме стелющейся под ветром травы. Кому в этом веке понятны мои шелковые чулки, мои вуалетки, жемчуга и перья; у меня ведь не бывает стрессов и ПМС, а лишь «высокая тоска, не объяснимая словами». Я чувствую, на той барже уплывают от меня целые аллеи пирамидальных тополей, старые неуклюжие автомобили, бесфильтровые сигареты в пахучих мундштуках, военные мундиры, чековые книжки, флаконы с пенициллином под серыми резиновыми крышками, эбонитовые уличные таксофоны, а самое главное – предчувствие великолепных, волнующих перемен. Я и не думала, что однажды моя жизнь покажется мне такой необозримо долгой, такой исполненной смысла и чувства, такой печально, но неизбежно конечной, такой внезапно желанной и призрачно ускользающей. Как будто близится к финалу последний акт генеральной репетиции, и ты играешь, словно на раскаленной проволоке танцуешь, не сбиваясь с дыхания: паузы, реплики, мизансцены, отточенно, вдохновенно, а все потому, что знаешь, уже знаешь – премьеры не будет, не будет зрителей с изумленными и влажными глазами, цветов, поклонов и поклонников, ничего. Всё только сейчас, а потом – встречные пожары, пожирающие Лос-Анджелес, и черная саранча, на бреющем полете срезающая Москву. Мнится, еще немного, и зеркальные вавилонские башни перестанут отражаться в моих зрачках, и манекены в платьях от Готье возденут к небу гладкие белые ноги, и я поймаю всем сердцем Господень взгляд, полный бескрайней, испепеляющей нежности.
Я не хочу, не хочу, мне рано, я еще успею догнать ту баржу вплавь, дайте мне петь блюз в Мемфисе, шансон в Париже, нюхать кокаин в Нью-Йорке Баскии и Уорхола, дайте мне студенческую революцию, дайте родить ребенка в двадцать два года, не спать за рулем до самого океана; двадцатый век должен быть моим, а вот это «одна нога здесь, другая там» меня раздражает. Да, разумеется, а вы как думали, даже кликушествуя, я не перестаю думать о блаженствах, и мне, конечно же, хочется еще вина и еще секса, нелепого, отчаянного и беспощадного, как это бывает у живых, хочется людских радостей и иллюзий, но меня не покидает ощущение, что водички в верхней части клепсидры осталось куда как меньше, чем стекло вниз, а переворачивать ее никто не собирается. И значит, нужно пригасить свою истерику, сцедить одним аккуратным плевком и просто заняться неоконченными делами.
Агния сидит, запершись в своей комнате, и слушает музыку Кропотливо скачивая из сети файл за файлом, она слушает фаду и танго, «Джамайку» и «Гимн чилийских патриотов», и ее сердце наполняется бессильной злобой. Агния чувствует себя обманутой, она чувствует себя преданной. Где все эти славные красотки, гуантанамеры и девочки из Ипанимы, где их жаркие локоны, пронизанные солнцем, где персиковые бедра под крахмальными слоистыми облаками нижних юбок? Где парни, знавшие толк в обращении с опасной бритвой? Все мертвы, все истлели, только их сумрачные голоса звучат из динамиков пополам с аналоговым шумом. Сухой треск винила, патина и кракелюр, плесень и моль. Куда ни кинь ищущий взгляд – они повсюду, прекрасные покойники Агнии. Книжные полки, полка с дисками, видеотека, даже ее собственное сердце – все сплошь пыльные камеры склепа, имя которому Двадцатый Век.
Как обычно по вечерам, Агния пьяна, да какое там, всего-то пара пива, и она тянется, чтобы открыть четвертую. Самое главное – доползти до подушки и успеть заснуть прежде, чем еще один призрачный голос, голос Жени, позовет ее: Агнешка, Агнеся моя,и золотой его смех зазвучит откуда-то с неба или из преисподней. Вот кто ее главный предатель, это по его вине изнемогает она под бессмысленной тяжестью одиночества. Это он забрал с собой все ее праздники и оставил ей только будни, неотличимые друг от друга, как серая речная галька. «Ты будешь гореть в аду», – шепчет Агния, и сама себе не верит: нет для нее ни ада, ни рая, ни Стикса, ни Леты. Есть сырая земля, бесстрастная и жирная, жадная и холодная – чтобы согреть ее и насытить, не хватит сотни тысяч таких, как Женя, а у Агнии он был один.
О нетрудная и сладкая любовь, такая долгая, почти вечная, когда плывешь между ее кисельных берегов. В памяти Агнии Женя всегда одинаков – высокий и тонкий юноша с косым крылом каштановых волос, с надменным и острым профилем, осанкой белогвардейского офицера и сигаретой в углу бледного рта. Таким однажды он ждал ее у школы, в ранней декабрьской темноте, и его ореховые глаза обещали ей одно: пойдем со мной, детка, не пожалеешь; там, где я, всегда умопомрачительная вечеринка, просто веселись и ни о чем не беспокойся. И она пошла, и веселилась от души, все отпущенные им тринадцать лет, пока вечеринка не кончилась ударом под дых, разом выбившим из легких весь воздух. Странное дело, но тот удар длится по сей день, не оставляя ей места для нового вдоха.
Агнеся бедна, как церковная мышь. Жалованья ей никогда не хватает на месяц. На работу и обратно она ходит пешком, покупая по пути в киоске пакетики с растворимым кофе, вермишелью и семечками. На любую вещь ей приходится копить. В больнице она донашивает халаты, привезенные матерью с Кубы.
– Почему ты не уволишься из своего дурдома?
– Не хочу. Мне там нравится. Когда я туда прихожу, все мои проблемы уже не кажутся мне значительными. Там я всегда знаю, что мне делать. И потом, я больше ничего не умею. Только лечить своих больных.
Женя не понимает, почему Агния не может позволить себе опоздать на работу.
– Послушай, еще только половина седьмого! Не будь жестокой, не выгоняй меня в такую рань. Давай позвоним тебе в отделение и скажем, что ты задерживаешься. В конце концов, у меня тоже бывает работа.
– Нет. У тебя работа, а у меня работа.
Голая по пояс Агния выставляет на табуретку завтрак для Жени: сладкий чай и жареный хлеб, густо посыпанный карри. У нее красивая пышная грудь, как две головки розового зефира. Или, прости, Господи, как позолоченные купола собора. Женя притягивает Агнию и зарывается в ее груди лицом, проводит носом снизу вверх по душистой цезуре, втягивая тонкий молочный запах, будто внюхивает дорожку. Валит ее на постель, сминает, словно шелковую бумагу. Ее милое округлое личико кривится от желания. Он любит ее вот такую расквашенную, податливую, слезливую, как губка. Любит свою радость узнавания. Агнеся самая верная, Агнеся одна такая, Агнеся будет всегда.
Конечно, потом она вскакивает и строжится, ищет его носки, причесывается наспех. Ей нельзя опоздать, ведь она сторожит границу между двумя мирами. Ее ждут те, кто на той стороне, их больные глаза, и выкипающие мозги, и порожденные ими страхи, и исторгнутые ими чудовища мечутся в шатких клетках в ожидании Агнии. Им тревожно, они слюнявят прутья, они вырвутся на волю и заполнят город, если Агния не придет. Может быть, это просто ее героическая выдумка, но ей так хорошо, так светло и покойно, когда она облачается в белый кубинский халат. Она хозяйка и фея здешних мест, она усыпит всех монстров, затворит раны и остудит боль, раздаст волшебные пилюли, и граница останется нерушимой.
А джанки получился из него отменный: бессовестный, худой и сонный. Небрежный; гитара болталась у самых колен. Жена наконец-то выгнала его из дома, и он мог бы прийти к Агнии, но в те времена ему было не до нее. Где его носило, по каким флэтам он прятался от солнечного света, она не знала. Просто смирно ждала, и когда ей уже начинало казаться, что Женя разлюбил ее и больше не появится, он возникал у нее на пороге. Влажно улыбался, и по сезону от него пахло снегом или перегретым асфальтом. Обнимая, он придерживал голову Агнии, точно она была младенцем, и тихо раскачивался.
– Знаешь, я прочел у одного шведа, что даже ангелы в раю время от времени обламываются. Так нужно, чтобы им не прискучила божественная любовь [4]4
Имеется в виду сочинение Эммануила Сведенборга «О небесах, о мире духов и об аде».
[Закрыть].
Но нет, что угодно, кроме скуки, чувствовала Агния в его присутствии. Даже молча сидеть на скамейке, когда нет ни денег, ни сигарет и некуда податься, было совсем не скучно. Что уж говорить о репетициях в заплеванных подвалах и на протекающих чердаках, о пьяных рок-шабашах в клубах, о встречах с барыгами в грязных парадняках! Они бродили по улицам, и Женя постоянно что-то говорил, как радио, в основном чтобы развлечься самому. Его речь стала невнятной и гнусавой, как у всех опиушников, Агния почти не следила за ходом его мыслей. В этом речевом потоке ее сознание вертелось как щепка. Женя видел внимательное выражение ее лица и думал, что она его слушает; на самом деле она лишь искала глазами любимые черты, испытывала радость узнавания и искала вновь. Будто играла в сквош. Радость узнавания была главной радостью их любви, самой стабильной и безопасной.
Она так скромно и трогательно не желала другого счастья, так охотно соглашалась на ожидание, что порой на ее фоне Женя выглядел настоящим мерзавцем. Будто дикий зверь, прикопавший добычу в лесу, он возвращался проверить, на месте ли Агния, и ликовал, находя ее прежней.
Лидия, мать Агнии, работала в той же больнице, в соседнем отделении. Седая, одышливая, отяжелевшая, оплывшая жиром прожитых лет. Агнии нравилось рассматривать ее старые фото, она показывала их друзьям: «Смотри, какая красавица, это что-то! У нее глаза удивительные, темно-зеленые, но тут не видно». На самом деле удивительные глаза были у самой Агнии, такую оптику редко встретишь. Так же, как в иссохшем от джанка Жене она видела героя своих девичьих грез, в облике матери ей удавалось разглядеть зеленоглазую красавицу былых времен. Лидия отчитывала ее:
– Агнеся, ты слишком много пьешь. Где ты болтаешься по ночам? Опять со своим наркоманом?
– Мама, успокойся, все в порядке. Кто сказал тебе, что он наркоман?
– Не пудри мне мозги, я весь его хабитус вижу!
Агния психовала, но виду не показывала. Не хуже, чем Лидии, ей было известно, что Женя болен. В ней преступно столкнулись желание принять Женю целиком и полностью – и очевидная медицинская необходимость вычесть из его жизни наркотик. Измотанная этой внутренней борьбой, Агния сделалась пассивна. Она придумывала вялые оправдания своему бездействию. На самом деле ей просто нравилось быть ведомой всеохватной волей мужчины.
Когда Агния впервые увидала клип на песню «Summer Son», из ее глаз сами собой хлынули слезы. Сын Лета на экране щетинисто сиял белым светом, «he burns my skin» [5]5
Он обжигает мою кожу (англ.).
[Закрыть], – свидетельствовала героиня. Многие сотни игл должны были пронизать это необыкновенное существо, чтобы свет вырвался наружу. И Женя, хотелось верить Агнесе, прокалывал раз за разом свое тело не для того, чтобы вогнать кайф, а для того, чтобы выпустить свет – не желая держать его внутри, а может, от невозможности терпеть его избыток.
В конце концов, что могла сделать Агния с его болезнью? Она не хозяйка была его телу. Гладкое, поджарое, щедро обсыпанное родинками, Женино тело оказалось живучим. Все, с кем он начинал, уже лежали в могиле, а его самого смерть оставляла на сладкое. Так же, как Йоши.
Некоторым образом Йоши для меня мертв уже давно. Роль покойника я примеряла на него с тех самых пор, когда меня впервые ужаснула мысль о том, что я могу его потерять. Помню, когда он уже жил со мной, я все прикидывала, позволят ли мне его родные похоронить его самой. Я с ума сходила, представляя, что мне придется отдать его тело жене и приходить с ним проститься в чужой дом. Обладать мертвым телом любимого казалось мне намного более почетным, чем обладать им живым. Я боялась, что смерть застигнет его на чужбине, во время гастролей, что некому будет сообщить мне и его похоронят без меня.
Я думала, мне придется извещать о его кончине его мать. Воображала, как она приедет ко мне, чтобы его оплакать, – сухая моложавая женщина с брезгливым усталым лицом, которую я видела только однажды. (Я хранила в памяти ее адрес: он всегда забывал поздравить ее с днем рождения и Новым годом, а я помнила и слала телеграммы от его имени. Пока однажды из тщеславия не приписала рядом и свое. Был скандал. Оказывается, несколько лет он скрывал от матери, что мы вместе.) Хотела возвыситься над ней, над ними всеми, потому что парадоксальным образом только в смерти он представлялся мне безраздельно моим. Милостиво впускать его женщин в свой дом, где он лежал бы в купленном мною гробу, чтобы они поняли, как опоздали со своей любовью, – вот о чем я мечтала. И знала – все они, каждая, примеряют на него его смерть.
Он словно был создан для смерти – желанная, идеальная добыча. После того как среди общих знакомых открылся сезон героиновых похорон, на него не уставали показывать пальцем: он будет следующим. А он всё жил и жил, ему не нравилась сама идея умирать молодым. Он любил жизнь, ненавидел нытиков и никогда, никогда не пытался покончить с собой даже в шутку. Когда умирали друзья, он злился на них за неосторожность.
Он поклялся, что наркотики не убьют его. Он занимался спортом, ел здоровую пищу и употреблял витамины все только для того, чтобы его тело было в состоянии принимать наркотики. Его зависимость можно было сравнить с паразитом, растущим в его нутре, паразитом, которого он обслуживал, поставив своей целью продлить его жизнь насколько возможно.
Я опять пишу о нем в прошедшем времени, потому что уже не хочу, чтобы он был жив здесь и сейчас. Я отплакала по нему, и мне приятнее чувствовать себя честной вдовой, чем раз за разом отрывать от сердца его цепкие кровососущие корешки. Наверное, это извращенно, но теперь, когда я утратила всяческие права на его мертвое тело и не могу владеть телом живым, я предпочла бы знать, что случилось то, чего я боялась раньше: что он умер и похоронен далеко отсюда, без моего участия. Прости меня, Йоши, читающий эти строки, живой и, надеюсь, благополучный. Я измучена этой бесконечной любовью.
Женя кололся в пах: вены ушли, и больше уже было некуда. Однажды он явился к Агнии в лихорадке, с огромным, как у Приапа, стоящим членом, и ей пришлось отправить его в больницу. У него начался сепсис; бактерия с нежным именем золотистый стафилококк завладела его кровотоком. Никто особенно не волновался но этому поводу, даже шутили: «Говорят, у Печерского хуй почернел. Извините за слово почернел».Все думали, раз Женю не убил героин, золотистый стафилококк не убьет и подавно. Агния навещала его – он лежал, желтушный, отекший, обсаженный капельницами, не в силах пошевелиться. Но его лицо не было страдальческим, оно было обиженным и гордым, как у подростка, что на ножах со всем миром. Когда-то в юности он полагал, что двадцати семи лет ему будет вполне достаточно для жизни, как его тогдашним рок-идолам. Тридцатник маячил где-то на убийственной высоте, как белоснежная памирская вершина. Теперь ему был тридцать один год, и он бы посмеялся над былым собой, если бы внезапно это не оказалось так болезненно. Женя не ожидал от своего организма такого подвоха. Он был обижен не на врачей и уж тем более не на Агнию. Он был обижен, и точка. Все это было слишком нелепо и несправедливо, слишком банально и неинтересно, чтобы случиться именно с ним.
Что-то пошло не так, говорила мне Агнеся. На дворе две тысячи первый год, заражение крови лечат, но что-то пошло не так, и Жене все хуже. Мы сидели с ней на площади у театра и глушили пиво. Агния старалась говорить будничным тоном, но в ее глазах болотом цвела тоска. Она все шарила взглядом где-то помимо моего лица, словно надеясь за что-то зацепиться, остановиться и отдохнуть от страдания. Она не плакала, а только часто сглатывала. Мне было жаль ее, жаль их обоих, однако от этой жалости мое сердце только ожесточалось. Казалось, невидимые всё тычут и тычут в меня пальцами: твой будет следующим, ты будешь следующей.
В последний раз я видела Женю живым в мой собственный день рождения, весной. Он выкрасил волосы в блонд и в целом выглядел неплохо. Они сердечно поздравляли меня, Женя и жмущаяся к нему покорная улыбчивая Агнеся. В начале лета он умер.
Я ехала на похороны по-офисному упакованная, в траурных темных очках, которые в те годы надевала часто. Потерянная Агнеся стояла у гроба с расплывшимся, бесцветным лицом, оттираемая в стороны родными и близкими. Женя казался незнакомым, непомерно взрослым. Прежде мне однажды доводилось видеть девушку, хоронившую возлюбленного. Она была молода и в горе своем не знала меры и удержу, беспрестанно падала в обморок и вскоре покончила с собой. Но Агния не могла себе ничего такого позволить – ни броситься, рыдая, к мертвому при вдове и дочери, ни даже помыслить о самоубийстве. Отягощенная медицинским дипломом, она равно жестоко сомневалась в существовании посмертия и в его отсутствии.