Текст книги "Алтайские сказки (другое издание)"
Автор книги: Анна Гарф
Соавторы: Павел Кучияк
Жанр:
Сказки
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 4 страниц)
Хан Сары-каан
Жил на Алтае хан Сары-каан. Скота у него – как муравьев в муравейнике. Богатства его, подобно высокому берегу, окаймляли аил. А сам хан Сары-каан горькое от сладкого различить не мог, черное с бурым путал.
Вот раз хан Сары-каан посылает своего раба:
– Узнай, кто у моей жены родился.
Пошел раб, видит – девочка. Испугался он, идет домой и думает: "Как быть? Скажу: «Сын» – хан Сары-каан поверил бы, да ему люди объяснят, тогда мне за ложь голову долой. Скажу: «Дочь—за дурную весть все равно шею под топор».
Пришел домой.
– Ну, – кричит хан Сары-каан, – кто родился? Говори скорее! Пусть мои уши порадуются.
Раб не может рта раскрыть. Подол старой– овчиной шубы по коленкам хлопает. Шапка в руках дрожит. Коса на левое ухо свесилась. Зубы стучат, как в большой мороз.
– Де-евочка...
– А я говорю – сын, значит сын. Где мои палачи? Прибежали палачи, раба ремнем скрутили. Тут вдруг перепелка прилетела, хану на голову села.
– Эй, раб, взвыл хан Сары-каан, – сейчас же перепелку поймай!
Развязали ремни палачи. Раб протянул руку к перешелке.
– Глупый ты. глупый! – засмеялся хан Сары-каан. – Кто же птицу руками ловит? Возьми железную кувалду и ударь.
Хан Сары-каан строго приказал. Раб не смеет ослушаться. Кряхтя, обеими руками кувалду поднял. Размахнулся. Перепелка свистнула и улетела, а железная кувалда всей своей тяжестью опустилась на голую башку хана Сары-каана.
Про сороку
Выбрали птицы павлина в зайсаны. Павлин широко раскрыл сияющий хвост. На шапке золотые кисти. Настоящий зайсан! Стали птицы жену ему искать. От куропатки, от кедровки, от синицы, ото всех отказался павлин: синица мала, куропатка плохо летает, кедровка худа, кукушка печально кукует... Понравилась ему только сорока: она веселая.
После свадьбы павлин выщипал из своей груди темно-зеленые перья и положил их сороке на спину и на хвост. Заважничала сорока. Ничего не делает. Сидит – перебирает новые перья. Летит – новыми перьями блещет. Утром чуть свет выскочит из гнезда, и нет ее до ночи.
– Куда ты спешишь, сорока? – спрашивает ее павлин.
—Куда хочу.
– Где ты была, сорока?
– Где хотела.
Рассердился павлин. Еще затемно, пока сорока спала, он тихо слетел с гнезда и спрятался за кустом акации. Утром сорока распахнула свою крытую черным шелком шубу и полетела, сверкая белой оторочкой.
Павлин – за ней. Они прилетели к жилью человека. Сорока тут же спустилась на помойку и стала клевать отбросы.
– Как тебе не стыдно?! – крикнул павлин. – Сейчас же лети домой!
А сорока даже не оборачивается: клюет да клюет. Подлетел к ней павлин, стукнул ее клювом по голове.
– Больше, – говорит, – ты мне не жена! С тех пор, роясь в отбросах, сорока все головой вертит и детей своих учит:
– Один раз клюнь, а пять раз оглянись – не то павлин прилетит, по голове стукнет.
Крепко помнят это сорочьи дети. Клюнут раз – и обернутся. Клюнут – и вокруг поглядят.
Летучая мышь
Теперь летучая мышь летает только по ночам. А было время, летала и днём.
Однажды ясным утром догнал мышь ястреб:
– Добрый день, уважаемая! Наконец-то мы встретились, три года тебя ищу.
– Меня? По какому делу? – удивилась летучая мышь.
– Все птицы своих сыновей в птичье войско посылают. Одна ты их под крыльями прячешь.
– Я? Да разве я птица? – мышь сложила крылья, опустилась на землю и побежала.
«Пожалуй, это зверь», – подумал ястреб и улетел. Бежала-бежала летучая мышь, как вдруг из-под куста выскочила лиса:
– А-а, голубушка, вот ты и попалась! Седьмой год тебя ищу.
– Меня? Для чего?
– А ты будто и не знаешь! Все звери посылают детей в звериное войско, одна ты своих деток от себя никуда не отпускаешь.
– Да разве я зверь? – расправила мышь крылья и улетела. «Пожалуй, это птица», – решила лиса и побежала своей дорогой. С
того времени летучая мышь бегать вовсе перестала – лису повстречать боится. И днём летать не смеет – ястреба опасается.
Так и живёт в вечном страхе – летает только по ночам.
Жадный глухарь
Роняет береза золотистую листву, золотые иглы теряет лиственница. Дуют злые ветры, падают холодные дожди. Лето ушло, осень пришла. Птицам время в теплые края лететь.
Семь дней на опушке леса в стаи собирались, семь дней друг с другом перекликались:
– Все ли тут? Тут ли все? Все иль нет?
Только глухаря не слышно, глухаря не видно.
Стукнул беркут своим горбатым клювом по сухой ветке, стукнул еще раз и приказал молодой кукушке позвать глухаря.
Свистя крыльями, полетела кукушка в лесную чащобу.
Глухарь, оказывается, здесь – на кедре сидит, орешки из шишек лущит.
– Уважаемый глухарь, – сказала кукушка, – птицы в теплые края собрались. Уже семь суток вас дожидаются.
– Ну-ну, всполошились! – проскрипел глухарь. – В теплые земли лететь не к спеху. Сколько здесь в лесу орехов, ягод… Неужто это все мышам и белкам оставить?
Вернулась кукушка:
– Глухарь орехи щелкает, лететь на юг, говорит он, не к спеху.
Послал тогда беркут проворную трясогузку.
Прилетела она к кедру, вокруг ствола десять раз обежала:
– Скорее, глухарь, скорее!
– Уж очень ты скорая. Перед дальней дорогой надо маленько подкрепиться.
Трясогузка хвостиком потрясла, побегала-побегала вокруг кедра, да и улетела.
– Великий беркут, глухарь перед дальней дорогой хочет подкрепиться, сил набрать.
Разгневался беркут и повелел всем птицам немедля в теплые края лететь.
А глухарь еще семь дней орехи из шишек выбирал, на восьмой вздохнул, клюв о перья почистил.
– Ох, не хватает у меня сил все это съесть. Жалко такое добро покидать, а приходится…
И, тяжело хлопая крыльями, полетел на лесную опушку. Но птиц здесь уже не видно, голосов их не слышно.
«Что такое?» – глазам своим глухарь не верит: опустела поляна, даже вечнозеленые кедры оголились. Это птицы, когда глухаря ждали, всю хвою склевали; земля вокруг кедров от птичьего помета побелела.
Горько заплакал, заскрипел глухарь:
– Без меня, без меня птицы в теплые края улетели… Как теперь буду я здесь зимова-а-ать?
От слез покраснели у глухаря его темные брови. С той поры и до наших дней дети, и внуки, и правнуки глухаря, эту историю вспоминая, горько плачут. И у всех глухарей брови, как рябина, красные.
Кабарга-лакомка
У опушки черного леса, на берегу быстрой реки, возле богатых лиственниц жили дед и бабушка. Они под старость, точно зайцы к зиме, совсем побелели.
Никого, ничего у них не было, только синяя корова. Старик ночами сказки сказывал, песни свистал. Старуха шкуры звериные разминала, слушала. И так эти сказки гладко текли, что из полусонного черного леса, с высоких камней чуткая кабарга прибегала слушать. Свет костра белел на ее длинных клыках. Всю ночь слушала.
Но вот раз и днем кабарга не утерпела. Осторожно, тонкими ногами перебирая, спустилась к шалашу. У шалаша стоял полный казан молока. Кабарга опустила морду в казан, половину молока выпила.
Вернулась старуха домой.
– Шестьдесят лет под этим шалашом живем – воров не было. Кто молоко выпил?
От стыда убежала кабарга на горные уступы, поднялась на ускользающие от глаз скалы. Здесь крылатой
птице негде сесть. Сюда когтистым зверям не вскарабкаться.
А утром кабарга, соскучившись по молоку, пришла
легким шагом к шалашу. Опять молоко выпила и унеслась.
Рассердились старики, воткнули в землю три высоких кола и подняли тяжелый казан. Наутро прибежала кабарга, губами пожевала.
– Бшшш… – головой повела. – Пшш! Меня испугались—молоко повыше подняли.
Стукнула передними копытами – казан качнулся и выплеснул молоко кабарге на спину.
Покрылась серая спина молочными пятнами. Сколько по земле ни каталась кабарга, сколько о камни ни терлась, белые пятна стереть нельзя.
Стыдясь этой отметины, кабарга теперь к серым камням жмется, в непроходимой чаше леса прячется. Чтоб пугливую кабаргу настичь, должен охотник сказку спеть, песню засвистать. Не вытерпит чуткая кабарга, выйдет, поставит уши и слушает:
Вот тут-то и стреляют ее.
Мактанчик-таш.
Жила девушка Кыпту-Торко. На ней семь шелковых халатов: желтый до земли, голубой до пят, розовый до щиколотки, а еще белый , лиловый, зеленый, красный. Короче. Короче. Короче.
Она зимой шубу не носит – скажут: неуклюжая.
Она в сапогах не ходит: скажут – косолапая.
Она замуж не идет: никто ей не нравится.
Прошел год. Прошло два. Идет зима, проходит лето.
Семь лет, как семь дней прошло.
Старый сыр лучше молодого, старое седло удобней нового.
А сарая злюка никому не нужна.
Заплакала Кыпту-Торко – стала доброй ласковой.
Пришла к дураку Тенеку:
– Тенек – Кижи, женись на мне.
Согласился дурак.
Обрадовался отец. Зарезал тысячу овец.
Едут на свадьбу нарядные гости: шапки из собольих лапок, шубы крыты черным шелком, воротники из бобровых шкур.
Только отец Тенека сидит в ободранной овчине.
Обиделась Кыпту-Торко.
Эй, – говорит, – свекор, не замерз ли ты в своей худой шубе?
Ха, – отвечает свекор, – мне в одной худой шубе теплее, чем тебе в семи шелковых халатах.
Засмеялась Кыпту-Торко.
– Один шелковый халат стоит сорок баранов. За семь шелковых халатов отец двести восемьдесят баранов дал.
А твоей шубе овечий хвост цена.
– Все -таки шуба теплей.
Рассердилась Кыпту-Торко. Поднялась с земли.Руки раскинула. Желтый рукав до колен, голубой до пальцев, розовый до кисти. А еще белый , лиловый, зеленый, красный.
Вот как тепло!
– Ладно, – сказал свекор. – Сядем на коней, поедем к вечно белой горе Белухе. Кто первый коня хлестнет, тому холодней. Чей конь тише пойдет, тому теплей.
Согласилась Кыпту-Торко. Сели на коней. Едут к берегу Катуни к горе Белухе. А с горы вере им навстречу. С ледяной горы ледяной ветер. Свекор свою овчину запахнул.
– Сколько за шубу дашь, уважаемая?
–Овечий хвост.
Приехали к Белухе. Повернули обратно. Свекор поводья бросил. А Кыпту-Торко еще тише едет. На целую лошадь сзади. А ветер, ах! Ой дует! В кровь треснул губы.
Свекор спрятал бороду в ворот.
– Сколько за шубу дашь?
Молчит Кыпту-Торко.
Подъехали кони к дому. Вышла мать навстречу.
– Где Кыпту-Торко?
Оглянулся свекор, а Кыпту-Торко нет
Поехали гости по следу, увидали в каменной россыпи Кыпту-Торко. Лежит она в семи шелковых халатах холодным камнем.
Назвали люди этот камень Мактанчик-Таш – Хвастливый.
Ну, вот стило мучиться, чтобы стать камнем. Ай-яй-яй, всего только камнем, только камнем Мактанчик-Таш.
Алып-Манаш
Вместе с небом и землей был сотворен Байбарак-богатырь, ездящий на пятнистом, как барс, коне.
Луна и звезды засияли, когда родилась Ермен-Чечен. Она быстрей травы, как камыш, росла. Словно мальчик, диких коней объезжала Ермен-Чечен.
Рядом с ней один раз богатырь Байбарак встал; пал на правое колено и, крепко ухватив ее руку, сказал сквозь стиснутые зубы:
– Отныне мы вовек неразлучны.
– Всегда вместе будем, – ответила Ермен-Чечен. Крепко, злобно ударил своего серого, как железо, коня старик отец, но молодых догнать не мог.
Через год пришел богатырь Байбарак на старое стойбище. Сбросил с плеч мертвого барса.
– Если хочешь, старик, убей меня, как я барса убил. Твою дочь Ермен-Чечен я украл.
Разгневался отец.
– За это целый год пусть проспит твой сын Алып-Манаш, когда станет мужчиной!
Возмужал Алып-Манаш. Он никогда своего деда не видал, угроз его не слыхал. Байбарак-отец и Ермен-Чечен-мать нашли сыну добрую жену. Взяли они в дом девицу. Чистую Жемчужину – Кумужек-Ару.
Алып-Манаш узнал, что за большой рекой живет злой хан, у него есть дочь Ерке-Карачкы. Многие богатыри к ней сватались, домой ни один не вернулся: всех злой хан умертвил.
Алып-Манаш поехал к большой реке, чтобы с ханом сразиться, за смерть богатырей отомстить. Ночами богатырь не спал, днем не дневал. Сколько рек перебродил – сосчитать нельзя. Какие горы перевалил – невозможно упомнить. Белый конь вытянулся, как сыромятный ремень. Кружась, мелькали месяцы. Годы, как змеи, ползли. Подъехал Алып-Манаш к бурной реке, вверх и вниз прошел он по берегу. Тихого брода нет. На берегу лежит вверх дном берестяная лодка шириной в две сажени, длиной в девяносто сажен. Алып-Манаш спешился, перевернул лодку и увидел под ней белого, как лебедь, старика.
– Е-ей, балам, Алып-Манаш! Красивые глаза, умную голову ты дома оставил. Чего тебе там не хватало? Что поехал искать?
[Балам – дитя.]
Алып-Манаш не стал спорить. Он пожал своей твердой рукой сморщенную руку старика, поцеловал его.
– Дедушка, переправьте меня!
Старик в ответ слов не нашел. Молча столкнул лодку, сел на нос. Алып-Манаш, не выпуская повода, прыгнул на корму. Фыркает конь, удила грызет, не хочет плыть. Но крепко держит повод Алып-Манаш. Так выехали на середину реки.
– О чем плачете? – спросил старика Алып-Манаш.
– Мне тебя, балам, жаль. Сколько богатырей я на тот берег переправил! Обратно ни один не пришел.
Алып-Манаш вынул из белой, как луна, сумки девятигранную стрелу:
– Жив я или мертв, по зтой стреле узнаете. Бело-серый конь на берег вышел, встряхнулся.
Алып-Манаш заседлал коня, прыгнул в седло и закричал, как сто богатырей кричат. Конь топнул, как сто громов гремят. Слеза, повисшая на реснице старика, не успела упасть – Алып-Манаша уже не видно.
Конь переступал по долине, и черные озера заполняли след его копыт. Низкие горки мягко отбрасывал конь. Высоким горам на грудь наступая, легко бежал. Едва Алып-Манаш восход солнца увидит, конь уже к закату домчит его. Вот уже виден дым со стойбища Ак-каана. На четыре копыта разом встал конь. С места не идет, будто ноги пустили в землю цепкие корни.
– Ей-ей! – крикнул Алып-Манаш.
– Алып-Манаш, поверни повод, – сказал конь. – Много к стойбищу следов идет, обратного следа не вижу.
– Ты снаружи – подстилка, внутри – потроха, – отвечает Алып-Манаш. – Умереть ли мне суждено, жив ли останусь – тебя не спрошу.
В гневе Алып-Манаш был всегда свиреп. Он нагайкой коня хлестнул. Как вихрь взвился бело-серый конь. Он в гору, под гору, как птица, летел, по долине, как вода, бежал. От слез бело-серый конь дорогу не видел. Алып-Манаш сам не помнит, как остановился, отстегнул подпруги, положил под голову седло и уснул. Бело-серый конь обернулся белой звездой и поднялся на небо.
Пастухи Ак-каана погнали табун коней на высокую гору. С высокой горы они увидели в долине две большие сопки. Посреди сопок круглый холм лежит. От холма вихрь-буря идет. Вихрь-ветерок рвет столетние деревья, гонит воду рек в обратную сторону. Пастухи чуть живы прискакали к своему хану.
– Посреди сопок, – говорят, – круглый холм встал. От холма, – говорят, – вихрь-буря идет.
– Лжете вы, лентяи, бездельники! – заорал Ак-каан.
Поднял меч, одним взмахом три головы отсек. Даже людоед Дельбеген сжалился над четвертым пастухом.
– Позвольте, – говорит, – великий хан, я сам посмотрю, что случилось?
Ак-каан поднятый меч не смог удержать. Меч на шею четвертому пал.
Темно-желтый Дельбеген заседлал своего синего быка.
Еще издали, почуяв недоброе, бык заупрямился. Грудь у синего быка покрылась мохнатой пеной. Что дальше было, не помнит темно-желтый Дельбеген. Вместе со столетними дубами и вечными скалами страшный вихрь затянул людоеда в темную пещеру. У семи-голового Дельбегена все четырнадцать глаз на лоб вылезли.
Синий бык, высунув язык, стремглав вылетел из пещеры. За быком полетели деревья, камни и скалы. На ледяную высоту, на вершину всех вершин взбежал бык – только тут посмел обернуться Дельбеген-лю-доед.
Он увидел: в большой долине спокойно спит Алып-Манаш. Его голова, словно холм между двух сопок, поперек седла лежит. Вдохнет Алып-Манаш – деревья и горы в ноздрю ему летят. Выдохнет – горы и деревья обратно стремятся. Алып-Манаш спокойно, ровно дышал, и вода в реках поднималась и опускалась от его дыхания.
Без памяти побежал Дельбеген к Ак-каану:
– Человек, сказать, – не человек. Гора, сказать, – не гора. Чудовище страшное в долине спит.
Звонко, пронзительно свистнул Ак-каан. Все свое войско собрал. Созвал далеких и близких богатырей. Сам, свирепо крича, поехал впереди всех. С вершины черной горы хорошо виден Алып-Манаш. Покрыв потником долину, он спит, раскинув руки, как дитя. Всем четырем ветрам открыта голая грудь. Меткие воины сощурили глаз и прицелились Алып-Манашу под левый сосок. Будто ударившись о вечный лед, стрелы скользнули вниз. Будто о камень стукнулись, погнулись медные наконечники. Еще ближе подъехали воины, с разбегу бросили тяжелые пики. Как пчелы, зазвенели острия пик и рассыпались, словно стекло.
Алып-Манаш прошептал во сне имя Ерке-Карачкы. От гнева солнца не взвидел Ак-каан. Из кожаных ножен он выхватил остро отточенный меч и рубанул Алып-Манаша по губе. Девять дней рубили богатыри твердое тело. Девять тысяч мечей в куски раскололись. На теле Алып-Манаша даже розовой царапины нет. Ак-каан приказал воинам спешиться. Вместо лука они мотыги в руки взяли. Выкопали яму в девяносто сажен и столкнули в нее Алып-Манаша.
Ак-каан хотел взять с собой оружие богатыря. Пику сдвинуть ни один воин не смог. Сабли поднять силача не нашлось.
Девять месяцев спал Алып-Манаш. Открыл глаза – неба не видно. Девятью тяжелыми цепями скручены руки. Девяносто цепей висит от колен до щиколоток. Тяжесть цепей легла на сердце.
Алып-Манаш первый раз в жизни запел. Отца и мать вспомнил. Помянул сестру Ерке-Коо, пожалел одинокую Кумужек-Ару. Не забыл Алып-Манаш в своей песне и бело-серого коня.
Но никто не пришел помочь.
Лето отцвело. Миновала осень. Зима растаяла. К весне на большом Алтае, на цветущем широком Алтае не осталось ни зверя, ни птицы. Толпясь, как у водопоя, они стояли у ямы, с жадностью слушая песню.
Высоко летели серые гуси. Всю дорогу они громко плакали об Алып-Манаше. Сложив крылья, один гусь упал на грудь богатыря. От радости Алып-Манаш глубоко вздохнул. Лопнули девять цепей. Алып-Манаш нежными руками тронул теплого гуся. Погладил рокие крылья и запел:
Гусь ты, славный мой гусь,
Верный мой ты друг!
Ты в воде не тони,
Ты по воздуху плыви.
На твоем крыле я пишу письмо.
Отнеси его Байбараку-отцу,
Про печаль мою расскажи
Доброй матери Ермен-Чечен.
Ерке-Коо поклонись, милый гусь,
Передай привет Кумужек-Ару.
Жарче солнца привет
Передай ей – Жемчужине.
Скажи всем друзьям, что Алып-Манаш
В черной яме лежит,
Он живой в земле похоронен.
Верный гусь, ты воздушный мой конь,
Иноходец ты мой водяной!
Полети, поплыви, распростерши крыло,
Дай письмо мое все прочитать.
Белый гусь вылетел из ямы и поплыл, как облако, к водопою Байбарака.
А над водой в ту ночь стояла тоненькая Ерке-Коо и, смеясь, ловила ладонями в воде отражение луны. Вдруг луна погасла. Ерке-Коо глянула вверх и увидела гуся. Он висел над ее головой, распростерши белые крылья.
Быстрая Ерке-Коо поймала птицу и принесла домой. При свете костра отец и мать прочитали горькую грамоту. Как помочь Алып-Манашу, они не знали.
Чистая Жемчужина раньше всех вспомнила. Был в детстве у Алып-Манаша верный друг Ак-Кобон. В юности Алып-Манаш вместе с Ак-Кобоном на медведя ходил. Кумужек-Ару послала своего брата Кан-Чу-рекея к Ак-Кобону-богатырю. Не выслушав до конца Кан-Чурекея, Ак-Кобон прискакал к аилу Байбарака. Он погладил гуся и прочел письмо. Ермен-Чечен-мать дала Ак-Кобону лучшую пищу. Когда для Алып-Манаша лепешки стала месить, палец свой до крови укусила:
– Моя кровь пусть поможет тебе, сынок. Ак-Кобон день и ночь мчался. В берестяной лодкепереплыл быструю реку. На краю черной ямы коня осадил.
– Ты! – крикнул он вниз. – Ты! Отцу с матерью поклонился. Младшую сестру вспомнил. Жену не забыл. Для меня одного не нашел ты привета. От меня теперь помощи ждешь?
Ак-Кобон схватил большую гору и придавил Алып-Манаша. Сам сел на лесистую вершину и съел ту лепешку, что Ермен-Чечен сготовила сыну. От этой еды Ак-Кобон в десять раз сильнее прежнего стал. Он сюда ехал героем – обратно настоящим богатырем поскакал. У берега его ждал в берестяной лодке белый старик. Ак-Кобон прыгнул в лодку и горько заплакал.
– Алып-Манаш, друг мой, почему я тебя в живых не застал? Бело-серый твой конь упал на гриву, мертвый лежит. Ты сам, Алып-Манаш-богатырь, опустив лицо на рукав, спишь вечным сном!
Седой, как лебедь, старик слез не сдержал. Сухой рукой он достал из сумки девятигранную стрелу. Позеленела стрела, проржавела.
– Да, видно, плохо тебе, Алып-Манаш, – прошептал старик.
Обливаясь слезами, взял Ак-Кобон из дряхлых рук в свои белые руки медную стрелу и, вскрикнув, уронил ее в черную воду.
Вот вышел Ак-Кобон на берег, легко прыгнул в седло и повернул повод к стойбищу Байбарака. Глаза Ак-Кобона опухли от слез. Сам он из седла то на один, то на другой бок валится. Еле-еле стоят ноги в стременах.
– На один день опоздал я милого друга Алып-Манаша спасти. Ой, больно! Ой, горько!
Байбарак-отец и Ермен-Чечен-мать свои слезы со слезами Ак-Кобона смешали. Ерке-Коо-сестра бросила горсть пепла в огонь. Тихо плакала Кумужек-Ару…
С высокого неба упала звезда и, стукнувшись оземь, стала конем. Громко заржал бело-серый конь, топнул копытом. Тяжелая гора пополам раскололась. Рыхлая земля от его ржания развеялась. Алып-Манаш со дна ямы увидел дно неба. Конь опустил в яму свой длинный, как Млечный Путь, хвост. Но Алып-Манаш-богатырь подняться не смог. Он рукой хвост коню оборвал.
Бело-серый конь замычал, как бык, как медведь, заревел, по камням сквозь леса, как олень, побежал. Он с разбегу ударил высокий тополь. Застонав, пало железное дерево. Бело-серый конь приволок тополь к яме и столкнул вниз.
От радости подпрыгнул Алып-Манаш. Девяносто цепей со звоном разорвались.
Алып-Манаш вылез по тополю из ямы. Он коня за шею обнял и горько-горько заплакал.
– Ты спас меня, верный конь…
От слез в десять раз лучше прежнего стал Алып-Манаш. Омытая слезами шерсть коня, как серебряная, тихо засияла. Верные слуги побежали к Ак-каану.
Ак-каан тут же созвал все свои войска. Сам на бело-чалом коне впереди всех летит. Рядом с отцом – Ерке-Карачкы на огненно-рыжем коне.
Свистят пики, гудят мечи, звенят стрелы – Алып-Манаш ничего не слыхал. Он видит одну Ерке-Карачкы. Она на Алып-Манаша глядит.
Богатырь из кожаных ножен достал саблю, железный тополь пополам рассек. В расщелину сунул он Ак-каана верхом на бело-чалом коне. Потом обе половинки руками сжал и дерево повернул. Железный тополь, как скала, стоит.
Тугую плеть Алып-Манаш поднял, к Ерке-Карачкы близко-близко подъехал. Восьмигранной плетью ударил ее между глаз. Теперь к смелым воинам лицо свое он обратил и тихо сказал:
– Не бойтесь меня: Алып-Манаш с народом не воюет, он только ханов бьет.
И, тронув коня, поскакал богатырь в свой родной край, в ту землю, по которой сердце болит, по которой кровь стучит.
Вот подъезжает к берегу бурной реки. Бело-серый конь обернулся паршивым жеребенком. Богатырь Алып-Манаш стал карликом Тас-Таракаем. Кадык впереди подбородка, косёнка свесилась на глаза. И все же седой перевозчик под этой косой разглядел глаза, узнал их огонь.
– Садись, Тас-Таракай, в мою лодку. Я тебя на ту сторону переправлю. Богатырь Алып-Манаш не сын ли тебе?
Усмехнулся Тас-Таракай:
– Я множество богатырей знаю, однако про Алып-Манаша не слыхал. Я много песен пою, о подвигах Алып-Манаша спеть нечего.
Белый старик брови высоко поднял, потом их вместе свел и сказал густым голосом:
– Теперь не поют, потом будут петь.
Он вынул из сумки девятигранную сияющую стрелу.
– Эту стрелу мне Алып-Манаш подарил. Эту стрелу его друг Ак-Кобон в реке потопил. Три года искал я стрелу. Как новую, из воды вчера выудил.
Тас-Таракай прыгнул с лодки на каменную россыпь и стал вновь Алып-Манашем. Рядом с ним стоит бело-серый счастливец конь. Старик перевозчик упал на дно берестяной лодки вниз лицом.
– Огонь моих глаз, свет моей груди, Алып-Манаш! Твой друг Ак-Кобон сегодня празднует свадьбу. Он Чистую Жемчужину в жены берет.
Услыхав зто, Алып-Манаш брови вниз опустил, его глаза кровью налились. Он снова стал карликом Тас-Таракаем. Верхом на паршивом жеребенке потрусил он к стойбищу Байбарака. Навстречу Тас-Таракаю едет молодой шурин Кан-Чурекей:
– Куда спешишь, Тас?
– К богатырю Ак-Кобону на великий той.
[Той – пир.]
– Эйт! – крикнул шурин, хлестнув коня. – После смерти Алып-Манаша для меня ничего великого нет. О чем ты плачешь, Тас-Таракай?
– Себя оплакиваю. Был бы я, как все люди, мог бы сейчас смотреть на сестру твою Кумужек-Ару.
– Не отставай, Тас: если вместе приедем, будем рядом сидеть.
Широкой легкой переступью побежал конь Кан-Чурекея. А Тас прутиком худого жеребенка стегает, короткими ножками его по ребрам бьет. Кан-Чурекей далеко вперед улетел. Его девятилетний конь легкой рысью бежит.
Вдруг видит Кан-Чурекей, что худой Тас-Таракай спокойным шагом далеко вперед уехал. Так, играя, один обгонял другого. Смеясь, подъехали оба к стойбищу старика Байбарака. Мясо там горой навалено. Арака озером стоит. Народу – как деревьев в лесу, как в долине трав. В белом шестигранном аиле сидит белая Кумужек-Ару. Ее волосы, как жемчуг, поседели. Ее светлые волосы шесть женщин плетут в парные косы. Тас-Таракай медленно дверь открыл, протяжно-жалобно запел:
[Аил – здесь: юрта.]
Жемчужные косы
В два ряда плетешь,
Кумужек-Ару!
Молодого друга
Неужто нашла,
Кумужек-Ару?
Со слезами отвечает Кумужек-Ару:
Жемчужные косы
Не я плету,
Старого друга
Не я бросила.
– Пошел вон, паршивый Тас! – заревел Ак-Кобон и вышвырнул Таса за дверь.
Но Тас снова дверь открыл, новую песню запел:
Из нарядного казана Ак-Кобон будет пить, На мягкой постели Ак-Кобону спать. Из любимого казана Алып-Манашу не пить, На мягкой постели Алып-Манащу места нет.
[Казан – кувшин.]
Кумужек-Ару отвечает:
Из нарядного казана Пусть кто хочет пьет, Мягкая постель Для Алып-Манаша.
Оттолкнув женщин, она встала во весь рост. Ее волосы вниз потекли, как жемчужные струи воды, как серебряный туман. Ак-Кобон погнался за Тас-Тарака-ем. Далеко в долину, высоко в гору убежал Тас. Пущенная стрела с тетивы не слетела, а Тас Таракай уже здесь и опять поет:
Если бело-серый конь жив, Что будет? Что случится?
Кумужек-Ару отвечает:
Бело-серому коню Золотую шерсть приглажу, Алып-Манаша милого Обниму и поцелую.
И вот рядом с Чистой Жемчужиной светлый богатырь Алып-Манаш встал.
Ак-Кобон обернулся журавлем и вылетел в дымоходное отверстие. Алып-Манаш пустил за ним вслед быструю стрелу. Стрела скользнула по темени журавля. С тех пор журавль живет с этой отметиной. Алтайцы журавлиного мяса не едят.
– Эта птица, – говорят они, – хоть и поганой, но все же человеческой крови.
Диль-Кель
Это было очень давно, когда все птицы жили в теплых землях. На Алтае щебетали только реки. Эту песню воды услышали южные птицы и захотели узнать, кто так громко звенит, так весело поет, какая радость случилась на Алтае.
Однако лететь в неизвестный край было очень страшно. Напрасно уговаривал беркут своих соколов и ястребов, сов и кукушек. Из всех птиц только синичка осмелилась пуститься на север.
– Слушай! – крикнул ей беркут. – Если там хорошо, сейчас же вернись и покажи веем птицам дорогу!
Синица, выпрямив крылья, улетела.
Вот увидела она холмистые горы. Алтай стоял розовый, как вечер. Синица спустилась с неба в цветущий куст маральника. Из туч падали хлопья снега, но маральник цвел и цвел так обильно, что из-за розовых лепестков не видно было ни листьев, ни веток.
Синица глянула вниз. Весь снег на Алтае был в цвету. Светло-желтые и синие цветы стояли мохнатые, как медвежата. Синице захотелось есть, и она тут же, в снегу, нашла прошлогоднее зернышко, а рядом валялась высохшая ягода, а еще дальше копошился червяк.
Ум заиграл у синицы на Алтае, голова легкая стала. Она забыла, зачем сюда летела, кто ее послал. Где родилась, и то не помнит. Вдруг почернело небо. Синица увидела птичье войско. Впереди всех летел грозный беркут.
– Диль-кель! Диль-кель! – крикнула синица. – Весна, приди! Весна, приди!
А беркут уже кружит над ней.
– Почему обратно не вернулась? Зачем нас в этот край не позвала?
– Кланяюсь вам до земли, великий беркут! В этом краю лед в семь рядов лежит. Снег из семидесяти туч падает. Я тут сижу, изо всех сил весну вызываю: «Диль-кель! Диль-кель! Весна, приди! Весна, приди! Это по моей просьбе теплый ветер подул. Диль-кель! Диль-кель!
Я только что за вами лететь собиралась. «Весна, приди! Весна, приди!
Беркут опустился на ветку, поднял вверх крыло и через крыло посмотрел на Алтай: занесенные снегом, стояли горы; снег лежал в долинах.
– Диль-кель! Диль-кель! – кричала синица.
И там, где слышалась эта песня, снег в самом деле съеживался и стекал ручьями.
– На этот раз я прощаю тебя, – сказал беркут синице. – В будущем году видно будет, правду ли ты говоришь.
С тех пор, чтобы обман не раскрылся, синица раньше всех птиц начинает весеннюю песнь:
«Диль-кель! Диль-кель! Весна, приди! Весна, приди!» А за ней запевают и другие птицы.
Горностай и заяц
Зимней ночью вышел горностай на охоту. Он под снег нырнул, вынырнул, на задние лапы встал, шею вытянул, прислушался, головой повертел, принюхался…
И вдруг словно гора свалилась ему на спину. А горностай хоть ростом мал, да отважен – обернулся, зубами вцепился – не мешай охоте!
– А-а-а-а! – раздался крик, плач, стон, и с горностаевой спины свалился заяц.
Задняя нога у зайца до кости прокушена, черная кровь на белый снег течет.
Плачет заяц, рыдает:
– О-о-о-о! Я от совы бежал, свою жизнь спасти хотел, я нечаянно тебе на спину свалился, а ты меня укуси-и-и-ил…
– Ой, заяц, простите, я тоже нечаянно…
– Слушать не хочу, а-а-а! Никогда не прощу, а-а-а-а! Пойду на тебя медведю пожалуюсь! О-о-о-о!
Еще солнце не взошло, а горностай уже получил от медведя строгий указ:
«В мой аил на суд сейчас же явитесь! Старейшина здешнего леса Темно-бурый медведь».
Круглое сердце горностаево стукнуло, тонкие косточки со страху гнутся… Ох, и рад бы горностай не идти, да медведя ослушаться никак нельзя…
Робко-робко вошел он в медвежье жилище.
Медведь на почетном месте сидит, трубку курит, а рядом с хозяином, по правую сторону, – заяц. Он на костыль опирается, хромую ногу вперед выставил.
Медведь пушистые ресницы поднял и красно-желтыми глазами на горностая смотрит:
– Ты как смеешь кусаться?
Горностай, будто немой, только губами шевелит, сердце в груди совсем не помещается.
– Я… я… охотился, – чуть слышно шепчет.
– На кого охотился?
– Хотел мышь поймать, ночную птицу подстеречь.
– Да, мыши и птицы – твоя пища. А зайца зачем укусил?
– Заяц первый меня обидел, он мне на спину свалился…
Обернулся медведь к зайцу, да как рявкнет:
– Ты для чего это горностаю на спину прыгнул?
Задрожал заяц, слезы из глаз водопадом хлещут:
– Кланяюсь вам до земли, великий медведь. У горностая зимой спина, как снег, белая… Я его со спины не узнал… ошибся…
– Я тоже ошибся, – крикнул горностай, – заяц зимой тоже весь белый!
Долго молчал мудрый медведь. Перед ним жарко трещал большой костер, над огнем на чугунных цепях висел золотой котел с семью бронзовыми ушками. Этот свой любимый котел медведь никогда не чистил, боялся, что вместе с грязью счастье уйдет, и золотой котел был всегда ста слоями сажи, как бархатом, покрыт.