Текст книги "Механизмы в голове"
Автор книги: Анна Каван
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 7 страниц)
НЕПРИЯТНОЕ НАПОМИНАНИЕ
перев. Д. Волчека
Прошлым летом (а, может, это было вчера – мне теперь нелегко следить за временем) со мною случилось нечто весьма неприятное.
День с самого начала предвещал недоброе – один из тех несчастливых дней, когда все идет наперекосяк и кажется, что вступаешь в бесконечную тягостную борьбу с неодушевленными предметами. Каким же зловредным бывает этот бесчеловечный мир в такие минуты! Каждый атом, каждая клетка, каждая молекула вступают в сводящий с ума заговор против бедного существа, навлекшего на себя их скрытое недовольство! На этот раз, как назло, сама погода решила примкнуть к раздору. Небо было затянуто тусклой серой пеленой, горы стали иссиня-черными, полчища комаров заполонили берега озера. Был один из тех бессолнечных летних дней, что наводят тоску больше, чем самая мрачная зимняя погода, дней, когда воздух кажется затхлым, а мир похож на мусорный ящик, набитый расплющенными консервными банками, рыбьей чешуей и разлагающимися кочерыжками.
Конечно, с самого утра я ничего не успевала. Пришлось впопыхах переодеваться, чтобы пойти на теннис: мы договорились днем поиграть, и я опаздывала на десять минут. Другие игроки уже собрались и разминались, ожидая меня. Меня огорчило, что из трех кортов, которыми мы могли пользоваться, выбрали средний – я его недолюбливала. Я спросила, почему не взяли верхний, самый лучший, и оказалось, что он уже был забронирован какими-то важными людьми. Я предложила перейти на нижний корт, но мне недовольно сказали, что там слишком сыро из-за нависающих деревьев. Поскольку было пасмурно, я не могла выдвинуть главное возражение против среднего корта – что днем там бьет в глаза солнце. Пришлось начать игру.
Следующим неприятным обстоятельством оказалось то, что по каким-то причинам моего обычного партнера, Дэвида Поста, заменили неким Мюллером, которого я едва знала. Он оказался неважным игроком. Проигрывать он тоже не умел: когда стало ясно, что наши противники сильнее, он потерял всякий интерес к игре и стал вести себя совсем не по-спортивному. Он постоянно отвлекался на людей, которые останавливались посмотреть на нас, улыбался им, уделял зевакам гораздо больше внимания, чем самой игре. Порой, когда остальные собирали мячи или я принимала подачу, он отходил к дороге и смотрел на машины, словно ожидая приезда знакомых. Под конец вообще стало невозможно удержать его на корте, он постоянно уходил, и приходилось кричать и подзывать его. Продолжать такую игру было бесполезно, и, закончив первый сет, мы по всеобщему согласию разошлись.
Нетрудно представить, что, вернувшись в свою комнату, я была не в лучшем настроении. Меня все раздражало; кроме того, я вспотела, устала и больше всего хотела как можно скорее принять ванну и переодеться. Так то я вовсе не обрадовалась, когда обнаружила, что меня ожидает совершенно незнакомый человек, которого придется выслушать.
Это была молодая женщина, примерно моего возраста, с привлекательными, хотя и жесткими чертами, тщательно одетая: желтоватый льняной костюм, белые туфли и шляпка с пером. Говорила она правильно, но с легким акцентом, который было трудно определить; чуть позже я пришла к выводу, что она из колоний.
Стараясь быть вежливой, я предложила ей сесть и спросила, что ее привело ко мне. Она отказалась от стула и, вместо того, чтобы дать ясный ответ, заговорила уклончиво, упомянула ракетку, которую я все еще держала в руке, и стала расспрашивать о струнах. Было довольно нелепо в моем состоянии втягиваться в спор с незнакомой женщиной о достоинствах различных моделей ракеток и – боюсь, довольно резко – я оборвала разговор и в упор спросила, чего она от меня хочет.
Она посмотрела на меня очень странно и совсем другим тоном произнесла: «Мне жаль, что приходится передать вам это», и я увидела, что она протягивает коробочку – самую обычную маленькую, круглую черную коробочку с таблетками, обычную коробочку из аптеки. Я тут же испугалась и рада была бы вернуться к разговору о ракетках. Но вернуться было нельзя.
Теперь уже не знаю, сказала мне это она или я сама поняла, что приговор, которого я так долго ждала, вынесен, и это уже конец. Помню – только это и помню – чувство легкого огорчения от того, что приговор передали мне таким затрапезным, неярким способом, точно это самое обычное дело. Я открыла коробочку и увидела четыре белые таблетки.
– Прямо сейчас? – спросила я. Я поняла, что смотрю на посетительницу по-новому – вижу в ней официального посланца, слова которого имеют роковое значение.
Она молча кивнула. Возникла пауза.
– Чем скорее, тем лучше, – сказала она.
Я чувствовала, что капельки пота, все еще остававшиеся после игры, стали холодными как лед.
– Но мне нужно сперва принять ванну! – возмущенно закричала я, вцепившись в липкий воротничок своей тенниски. – Я не могу оставаться в таком виде – это неприлично… недостойно!
Она сказала, что это будет позволено, как особое одолжение.
Я обреченно вошла в ванную и отвернула краны. Не помню, как я принимала ванну: должно быть, мылась и вытиралась механически, а потом надела розоватое шелковое платье с голубым кушаком. Возможно, я даже причесалась и напудрила лицо. Помню только черную коробочку, которая все время бросала мне вызов с полки над раковиной.
Наконец я заставила себя открыть ее, таблетки оказались на ладони, и я поднесла их ко рту. И тут возникло на редкость нелепое препятствие – в ванной не оказалось стакана. Должно быть, он разбился, или горничная унесла его и позабыла вернуть. Что было делать? Без воды я не могла проглотить даже такие маленькие таблетки, но и откладывать было нельзя. В отчаянии я наполнила водой мыльницу и как-то смогла их запить. Я так торопилась, что не смыла склизкий слой на дне, и от привкуса меня чуть не стошнило. Несколько минут я стояла, вцепившись в край раковины, борясь с тошнотой и задыхаясь. Потом села на табуретку. Я ждала, а мое сердце колотилось, точно молот в горле. Я ждала, но ничего не случилось, вообще ничего. Меня не клонило в сон, я не чувствовала слабости.
Только когда я вернулась в соседнюю комнату и увидела, что моя посетительница ушла, я поняла, что вся эта история была жестокой шуткой – просто напоминанием о том, что меня ожидает.
МЕХАНИЗМЫ В ГОЛОВЕ
перев. Д. Волчека
Какой-то ничтожный, далекий шум; звук, в сущности не имеющий отношения ко мне, обращать на него внимание у меня нет ни малейшей нужды, и все же он умудрился меня разбудить, и не ласково, а дико, безжалостно, ошеломляюще, точно сигнал воздушной тревоги. Часы пробили семь. Возможно, я спала час, быть может – два. Пробужденная столь грубым образом, я подскакиваю как раз вовремя, чтобы разглядеть, как исчезает шлейф сна, точно темный шарф, который зловредно уволакивают прочь: он скользнул возле ножек кровати и мгновенно пропал под закрытой дверью. Бесполезно, нет никакого смысла бежать за ним: я теперь великолепно проснулась или, вернее сказать, проснулась ужасно; шестерни, мои повелители, уже дрожат от зарождающегося движения, весь механизм готов начать монотонное, ненавистное функционирование, безвольной рабыней которого являюсь я.
– Остановись! Обожди… еще слишком рано… дай мне чуть отдохнуть! – кричу я, хотя знаю, что все напрасно. – Дай мне немножко поспать… час… полчаса… только об этом прошу.
Но какой смысл взывать к бесчувственным механизмам? Шестерни крутятся, моторы медленно набирают ход, доносится все тот же низкий гул. Я превосходно знаю каждый звук, каждое содрогание трудного старта. Наверное, худшее в этом-тошнотворная обыденность, одновременно невыносимая и неизбежная, точно болезнь, проникшая в кровь. Этим утром она доводит меня до взрыва, до безумия, я хочу биться головой о стены, пробить голову пулями, разнести механизмы в кашу, в порошок вместе с самим черепом.
– Это ужасно несправедливо! – слышу я свой призыв к чему, к кому, одному небу это известно. – Невозможно работать столько часов и почти не спать. Ведает ли кто-нибудь, тревожится ли, что я погибаю среди этих рычагов и шестеренок? Может ли кто-то меня спасти? Я ничего дурного не сделала… я совсем больна – едва могу открыть глаза…
И в самом деле голова болит невыносимо, и я чувствую, что вот-вот свалюсь.
Внезапно замечаю, что свет, который так режет глаза, исходит от солнца. Да, снаружи действительно сияет солнце, вместо снега – роса на траве, крокусы вспыхнули ясными огоньками под кустами роз. Зима прошла; наступила весна. Озадаченно спешу к окну и выглядываю. Что случилось? Я обескуражена, сбита с толку. Возможно ли, что я по-прежнему обитаю в мире, где светит солнце и весной появляются цветы? Думала, что меня выслали из него давным-давно. Тру измученные глаза: да, это солнце, грачи шумят у своих гнезд на старых вязах, и теперь я слышу дивные песни маленьких птичек. Но пока я стою у окна, все эти счастливые вещи начинают съеживаться, становятся призрачными, прозрачными, точно ткань сновидения, и их замещают жуткие механические очертания шкивов, колес, осей, а методичное, безжалостное, слишком хорошо знакомое движение все настойчивей требует моего внимания.
На заднем плане я еще, напрягая зрение, могу различить, точно исчезающий мираж, залитую солнцем траву и синеву небосвода, по которому летит далекой параболой зеленый силуэт, тень призрачного изумрудного кинжала.
– Остановись, постой! Дай мне еще минуту – одну минуту посмотреть на зеленого дятла! – умоляю я, а тем временем мои руки с автоматическим послушанием начинают выполнять свою отвратительную задачу.
Но разве машине есть дело до зеленого дятла? Колеса крутятся быстрее, поршни мягко скользят в своих цилиндрах, шум механизмов заполняет весь мир. Давно погруженная в рабское подчинение, я по-прежнему черпаю силы из какого-то безжалостного источника, чтобы продолжать свой труд, хотя едва способна стоять на ногах.
В полированном металле мне удается разглядеть свое отражение: бледное, измученное лицо, глаза глядят в никуда, испуганные, затравленные, одинокие в кошмарном мире. Порой – не знаю отчего – я думаю о своем детстве; помню, как была школьницей, сидела за тяжелой деревянной партой, а потом маленькой девочкой с густыми, белокурыми, растрепанными ветром волосами – кормила лебедей в пруду. И мне кажется удивительным и печальным, что мои юные годы прошли в подготовке к тому, что, всеми позабытая, измученная, я поневоле обслуживаю машины тут, столь далеко от солнечного света.
В ЛЕЧЕБНИЦЕ
перев. А. Асланян
I
Картина в точности напоминает сцену, на которой вот-вот начнут играть легкомысленную комедию, что-нибудь беззаботное, веселое. На заднем плане видна часть первого этажа особняка, двери справа и слева выходят на широкую галерею, где расставлены столы и стулья. Перед ними – лестница, узкие каменные ступени ведут в сад. Крышу галереи поддерживают массивные колонны светлого камня. За крайними колоннами с обоих концов видны стены дома, заросшие вьющимися побегами – ворох ярко-оранжевых и багряных цветов. Несколько пышных цветков-трубок ветром унесло на ступени, где они лежат, словно разбросанные под ноги свадебной процессии. Передний план – в театре он был бы зрительным залом – включает в себя огромную панораму: убегающая вниз земля, пейзаж с озером в отдалении и горами позади. Весь этот вид залит слепящим летним солнцем.
Поначалу картина безлюдна. Стайка голубей дважды облетает вокруг, мелькая крыльями, и исчезает в синеве неба.
Распахивается дверь на правой оконечности галереи, взгляду открывается сборище людей. Это хорошо одетые мужчины и женщины разных возрастов: одни стоят, другие группами сидят за столами. Они только что пообедали. Кто-то курит, кто-то держит кофейную чашку. Самое поразительное здесь – молчание. Лишь несколько человек беседуют между собой; у остальных вид отсутствующий или такой, будто они приостановлены, будто ждут, когда им скажут, что делать. Вскоре они начинают медленно перемещаться по галерее и один за другим исчезают в дверях слева. Видно, как их направляет туда седовласая женщина – судя по всему, обладающая некой властью. Она устраивает группу из четырех человек за крайним столом слева и вручает им колоду карт; один сдает в небрежной манере.
Самое удобное кресло посередине галереи занимает крупный мужчина в черном костюме. Около сорока, лысоват, лицо круглое, красное, жизнерадостное. Развернув газету, он начинает читать. Он чем-то – трудно сказать, чем именно – отличается от недавно прошедших мимо людей. Возможно, дело попросту в том, что он не подчиняется седовласой женщине. Профессор – вот его роль.
Спустя минуту-другую дверь слева открывается, и входят еще три персонажа; вид у них несколько скрытный – создается явное впечатление, что они ускользнули из-под чужой власти. При виде профессора, которого они не ожидали тут застать, их охватывает замешательство, но он улыбается им поверх газеты и снисходительным взмахом подзывает ближе. Они с облегчением проходят вперед, минуя картежников, поглядывающих на них с легким любопытством, и рассаживаются на верхнем уступе галереи, прямо напротив профессора.
Здесь они некоторое время сидят, не разговаривая, всматриваясь в слепящее полыхание сквозь темные очки. Центральная фигура этого трио – молодая особа с соломенными волосами, нарядно одетая, в бледно-розовом. Справа от нее – молодой человек с заостренными ушами и полузадумчивым, полузлодейским лицом фавна. Мужчина по другую руку от нее постарше, у него грустное еврейское лицо. Между всеми тремя заметно любопытное сходство, и объясняется оно не только тем, что каждый из них строен, элегантен и носит черные очки.
Картежники, один раз вяло полюбопытствовав, больше не проявляют интереса к тому, что происходит вокруг, и продолжают игру, как во сне, сдавая и принимая карты жестами автоматическими, словно их руки – стрелки часов. Профессор шелестит страницей газеты. Трое на ступенях сидят неподвижно, обретая какое-то невыразимое успокоение в близости друг к другу и в недолговечном ощущении побега.
Внезапно со стороны озера подлетает стая голубей, кружит перед галереей, мелькая яркими крыльями. И в то же мгновение, словно придя в чувство, как от удара, при виде этих бьющихся крыльев, трое поднимаются со ступеней, одновременно издавая единый скорбный крик.
Теперь яснее ясного видно, в чем заключается их общее, жуткое сходство. То, что представлялось элегантной стройностью, оказывается истощением, сквозь одежды пугающе выпирают тазобедренные кости, скулы того и гляди прорвут неподатливую плоть.
Длинные, костлявые, тонкие, как спички, конечности с увеличенными суставными шарнирами рывком переходят в полное, не оставляющее надежд подчинение к профессору – тот, подобно улыбающемуся кукловоду, берет управление в свои руки. А из-под трех пар черных очков появляются огромные слезы, скатываются по раскрашенным марионеточным щекам и медленно падают на каменный уступ.
II
У меня был друг, любовник. Или мне это приснилось? Нынче меня окружает такая толпа снов, что едва удается отличить подлинные от ненастоящих: сны, подобные свету, заточенному в пещерах, где сияют минералы; сны жаркие, тяжелые; сны ледникового периода; сны, подобные механизмам в голове. Я лежу между голой стеной и лекарством в крохотном стаканчике с горьким осадком на дне и пытаюсь вспомнить свой сон.
Вижу, как иду рука об руку с другим, с человеком, чьи сердце и разум вросли в мои. Мы ходили вместе по многим дорогам, в солнечном свете среди древних олив, по холмам, окропленным, словно из фонтанов, пением жаворонков, по дорожкам, где с прохладных листьев падали дождевые капли. Нас связывали безоговорочное понимание и нерушимый покой. Прежде одинокая и ущербная, тут я нашла себя. Наши мысли бежали рядом, словно гончие, не уступающие друг дружке в резвости. В единении наших мыслей была гармония, подобная музыке.
Помню трактир в какой-то южной стране. В нашей жизни возникла драма, с тех пор давно забытая. Помню лишь черные всполохи кипарисов на ветру, небо, твердое, как голубая тарелка, и собственную уверенность, спокойную, непоколебимую, абсолютно твердую. «Что бы ни случилось, все – пустяки, пока мы вместе. Мы ни при каких обстоятельствах не подведем друг друга, не раним друг друга, не причиним друг другу зла».
Как описать медленное и печальное охлаждение сердца? В какой день становится впервые заметна бесконечно малая трещина, что, в конце концов, превращается в бездну глубже ада?
Годы, словно ступени лестницы, ведущей все ниже и ниже, остались позади. Я больше не ходила в солнечном свете, не слышала песен жаворонков, подобно хрустальным фонтанам игравших на фоне неба. Ничья рука не накрывала мою в теплом любовном пожатии. Мысли мои снова были одиноки, разрознены, лишены гармонии; музыка смолкла. Я жила одна, занимала несколько удобных комнат, чувствуя, как моя жизнь бесцельно вытекает, час за тягомотным часом, – жизнь старой девы вытекала из кончиков моих пальцев. Я расставляла по вазам цветы.
И все-таки время от времени я видела его, спутника, чьи сердце и мозг некогда словно объединились с моими. Я видела его, не видя его, такого же и все же не такого. И все равно не могла поверить, что все потеряно, надежды на спасение нет. И все равно верила, что придет день, мир изменит цвет, занавес будет сорван и все сделается, как было когда-то.
Но теперь я одиноко лежу в постели. Я слаба и ничего не понимаю. Мышцы мне не подчиняются, мысли движутся хаотично, словно загнанные в угол зверьки. Я забыта, потеряна.
Это он привел меня сюда. Он взял меня за руку. Я чуть было не услышала, как рвется занавес. Впервые за много месяцев мы были вместе, окруженные покоем.
Потом мне сказали, что он ушел. Я долго не верила в это. Но время идет, а от него никаких вестей. Дальше обманывать себя я не могу. Он ушел, покинул меня и не вернется. Я навсегда одна в этой комнате, где всю ночь горит свет и обученные лица незнакомцев, лишенные тепла и жалости, бросают на меня взгляды в полуоткрытую дверь. Между стеной и горьким лекарством в стакане я жду, я жду. Чего я жду? Окно забрано чугунной решеткой; дом заперт, хотя дверь моей комнаты открыта. Свет наблюдает за мной всю ночь беспристрастным взором. В ночи раздаются странные звуки. Я жду, я жду – наверное, снов, что нынче подходят ко мне так близко.
У меня был друг, любовник. Это мне приснилось.
III
Ханс выходит из лифта и пересекает вестибюль клиники. Оказавшись у стоящей на столике большой вазы с гладиолусами цвета розовой семги, он вспоминает, что оставил дверь лифта открытой. Он возвращается и очень аккуратно закрывает ее, потом снова медленно пересекает широкий вестибюль. Это невысокий, худощавый человек, довольно молодой, с заостренными ушами и черными волосами, растущими мысом у него на лбу. Его карие глаза, по замыслу природы добрые и шаловливые, теперь глядят печально. На его лице скрытая озабоченность, она проявляется даже в нерешительной поступи его сияющих черных ботинок. Одет он в щеголеватый, пусть не слишком уместный здесь, черный городской костюм.
Женщина в белой форме за конторкой у главного входа желает ему доброго утра. Он отвечает машинально, не видя ее. У двери он несколько секунд мешкает – ему трудно пройти, хотя дверь открыта. Наконец ему удается преодолеть скованность, и он выходит наружу. На лестнице он снова мешкает, не в состоянии решить, в каком направлении двинуться.
Ослепительно сияет солнце. Перед ним – похожая на парк местность, поросшая травой, там и сям разбросаны купы деревьев, попадаются одинокие стройные секвойи. Вокруг никого не видно. Одиннадцать часов, и все пациенты, кому позволяет здоровье, работают в мастерских или на участках приусадебного парка.
Ханс нервно озирается. Это входит и в его распорядок дня – работать в этот час в мастерских. Еще несколько дней назад кто-нибудь наверняка пришел бы выяснить причины его отсутствия – теперь же к нему никто не подходит; кажется, никому нет дела до того, как он проводит время. Это представляется ему до крайности зловещим признаком. «Должно быть, брат написал им, что ему больше не по карману меня тут содержать. Скоро меня выставят из клиники – и что со мною станется?»
Он вздыхает и достает из кармана смятое письмо, которое носит с собой несколько дней. Присланное его братом из Центральной Европы, оно не содержит ничего, кроме плохих новостей о фабрике, от которой зависит состояние их семейства: забастовки, безработица, подорожание сырья. Вся деревня тоже зависит от фабрики; вся деревня бедствует.
Ханс снова глубоко вздыхает и кладет письмо обратно в карман, не развернув. Он вынимает черные очки и надевает их, прячась от яркого света дня, который вселяет в него смутные тревоги.
Внезапно он меняется в лице. К нему приближается на велосипеде девушка лет двадцати. Это преподавательница гимнастики, с которой Ханс еще несколько дней назад позволял себе удовольствие слегка флиртовать. Теперь он слишком озабочен, чтобы думать о флирте, но все-таки автоматически восхищается прелестным золотым загаром, покрывающим ее голые руки и ноги. На руль ее велосипеда наброшен черный купальник.
«Вот бы она позвала меня с собой плавать!» – думает он, и на лице его появляется улыбка нетерпеливого ожидания. Не то чтобы ему на самом деле хотелось плавать в озере – больше всего в этот момент он мечтает о смехе, общении, дружеском голосе.
Вот девушка поравнялась с ним; ее густые, кудрявые волосы развеваются на солнце, словно руно. Хрустит гравий, шины подбрасывают мелкие частички песка; приветствие, вспыхнувшие зубы, шум колес. Уехала.
Минуту Ханс стоит, наблюдая за удаляющейся фигурой преподавательницы гимнастики. Улыбка медленно гаснет на его лице, и он отправляется дальше. Шагая без цели, ноги несут его в направлении мастерских. На пути ему попадается огород, где работают несколько пациентов. Двое в синих комбинезонах тяпками рыхлят ссохшуюся землю рядом с дорожкой, по которой он идет. Человек поблизости, похожий на садовника, на самом деле – медбрат, присматривающий за ними. Ханс останавливается понаблюдать за работающими, те не отвечают на его взгляд. Земля запеклась досуха, им приходится трудно, по лицам струится пот. Двое мужчин не разговаривают друг с другом, да и вид их довольным не назовешь; и все-таки Ханс, которому претит тяжелый труд, им завидует: они – часть установленного порядка жизни учреждения, в которой сам он теперь чувствует себя посторонним. Он бредет дальше, мимо другого человека, который собирает ежевику. Ежевичные кусты пустили по натянутой проволоке, и пациент стоит к Хансу спиной, сосредоточившись на своей щепетильной задаче, аккуратно выбирая ягоды и складывая их в корзину. Ханс был бы не прочь поговорить с ним, но безразличное лицо человека прогоняет это желание, и он молча шагает дальше, рассеянно глядя на дорожку.
Мысли его возвращаются в обычное невеселое русло: денежные проблемы, слабое здоровье, нестабильность положения. Он снова теребит письмо в кармане. Да, дела несчастной старой фабрики определенно плохи – возможно, долго она не протянет. Каким ударом это было бы для отца! Хорошо, что старик не дожил до этих страшных времен. Но что же собственное предприятие Ханса, небольшое частное дело, которое он создал своим трудом? Он в сотый раз пытается придумать какое-нибудь объяснение столь долгому молчанию своего партнера. Тот не пишет уже больше месяца. «Может, он болен? Не хитрит ли он со мной? Или он все-таки писал, а они скрывают от меня письма, желая оградить от новых плохих вестей? Непременно надо поехать и выяснить, что происходит. Сейчас же поехать; завтра же. Если откладывать, может оказаться поздно». Но мысль о том, чтобы отправиться в долгое путешествие на поезде в одиночку, разговаривать с незнакомыми людьми и сосредотачиваться на деловых вопросах, слишком тяжела для бедного Ханса. «Я не могу. Какой от этого прок? Чего от меня можно ждать в таком состоянии? Я болен: не могу спать, не могу есть, не могу принимать решения. Я даже думать как следует больше не могу…» Жестом отчаяния он проводит рукой по своим темным волосам, на миг снимает очки и тут же, ослепленный, поспешно снова надевает их.
Вот и мастерские. Изнутри доносится шум работы. В плотницкой кто-то стучит молотком. В другом помещении тонко гудит, словно оса, какой-то механизм. Двери различных мастерских выходят на веранду, расположенную несколькими ступеньками выше, чем дорожка, по которой шагает Ханс, но, поднимая глаза, в окнах и дверях он видит людей. С некоторыми он обменивается кивками. Они заняты переплетными работами, кожевенными, изготовлением корзин. На веранду выходит управляющий мастерскими пожелать Хансу доброго дня. Он держится так, будто это в порядке вещей – то, что Ханс прогуливается тут, когда все остальные обитатели клиники трудятся, не покладая рук. Такое отношение со стороны надзирателя подтверждает худшие страхи молодого человека, и он тотчас уходит.
У последней открытой двери сидит в одиночестве девушка, занятая эскизом на мольберте. Она дружелюбно окликает его: «Здравствуйте, Ханс!»
Остановившись, он прислоняется к каменной стене веранды. Ему хотелось бы посмотреть, что она рисует, но на то, чтобы подняться по ступенькам, потребовалось бы слишком много усилий, и он остается стоять, тоскливо глядя на нее.
– Почему вы всегда ходите в этом темном костюме? – спрашивает она. – Вам, наверное, жарко, у вас такой несчастный вид – как будто собрались на похороны или на какую-нибудь скучную деловую встречу.
– Видите ли, дело вот в чем, – начинает он объяснять, ощупывая камень, теплый под его ладонями, – я все никак не могу решить, что надеть. Раньше я каждое утро, начиная одеваться, обычно выкладывал все свои костюмы рядком, и у меня уходило, наверное, полчаса, а то и дольше на то, чтобы решиться. То же самое происходило и с туфлями, с галстуками – просто ужасно. Вы представить себе не можете, как я нервничал из-за этой чепухи. И вот наконец я придумал такой план, чтобы не надо было делать выбор. Надеваю каждый день один и тот же костюм, и дело с концом. Вот этот я надел, когда нас возили в Женеву, на тот концерт; так и хожу в нем с тех пор.
Девушка больше ничего не говорит. Она не видит отчаяния на его лице. Может, ей все равно; может, как раз в этот момент она поглощена картиной; а может, просто погрузилась в мечтания.
Ханс отходит. Внезапно его охватывает зависть, горечь. «Она здорова – по крайней мере, не так больна, как я. И все-таки может оставаться тут, сколько захочет, меня же через день-другой выгонят, бросят на произвол судьбы».
До этого момента он бесцельно волочил ноги, но тут, приняв решение, переходит на быстрый шаг. Он пошлет партнеру новую телеграмму и на этот раз составит ее так, чтобы непременно добиться ответа. Он выходит на проселочную дорогу, ведущую к деревне. Ходить тут ему не положено, но какая разница? Он и прежде часто так поступал, да и вообще, нынче никому, похоже, нет дела до того, чем он занимается.
Скоро он подходит к улице, где стоят невзрачные, довольно убогие дома с закрытыми от жары ставнями. Большинство жилищ построены так, что образуют единое целое с хлевом или конюшней. Перед одним из них огромная куча навоза, на солнце от нее медленно поднимается пар. Невыносимый запах навоза, жара, быстрая ходьба – от этого сочетания Ханса на несколько секунд охватывает головокружение. Он стоит неподвижно, склонив голову, и смотрит на свои туфли, успевшие побелеть от пыли, словно у бродяги. Неловкими пальцами расстегивает пиджак. На глаза ему попадается едва заметная прореха спереди на рубашке. «Да ведь я хожу в лохмотьях – в настоящих лохмотьях! Дальше мне дорога в канаву», – бормочет он себе под нос с неким удивлением, кротко, обиженно.
Вот он на почте. Взяв себя в руки, он заходит внутрь. В пустом помещении стоит затхлый запах высохших чернил, перед самым окном, в загоне из проволочной сетки, заросшей вьюнком, поклевывают землю какие-то жалкие, тощие куры. Ханс с неприязнью рассматривает обстановку, успевшую ему примелькаться. Выходит почтальон. Это немолодой, пузатый крестьянин с седеющими волосами. Ханс аккуратно, обдумывая каждое слово, выводит свое послание и протягивает телеграфный бланк через прилавок.
После ухода молодого человека почтальон некоторое время стоит, прижимая телеграмму к огромному животу, и наблюдает за дверью, словно ожидая, что отправитель вернется. Потом он принимается методически рвать бланк на мелкие кусочки, пока от него не остается лишь горстка бумажек, которые он небрежно выбрасывает в открытое окно. Куры с жадными глазами подбегают на сильных, чешуйчатых ногах, накидываются на обрывки. Немедленно обнаружив, что бумажки несъедобны, они с отвращением бросают их и снова принимаются безо всякого проку клевать твердую землю.