Текст книги "Павел Третьяков"
Автор книги: Анна Федорец
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 29 страниц) [доступный отрывок для чтения: 11 страниц]
Более всего Павел Михайлович не любил похвал в свой адрес. Не зря тот же Горавский, замечая в одном из писем Третьякову: «... Вы мне кроме добра больше ничего не делали, и ни с Вашим сердцем кому-нибудь противное сделать. Все Ваши деяния заслуживают внимания и пример для слабых людей », делает в конце приписку: «Говорю Вам без лести»236. В этом смысле весьма характерно отношение мецената к наградам.
В формулярном списке о службе коммерции советника П.М. Третьякова (составлен 15 октября 1892 года) в графе о знаках отличия сказано: «Знаков отличия не имеет»237. Однако подобные списки не всегда точно отражали действительность. Из других источников известно, что различные награды Третьяков получал, причем в немалом количестве. Так, в архиве Третьяковской галереи сохранились документы о присуждении Павлу Михайловичу бронзовой медали в память войны 1853– 1856 годов (23 июня 1858 года), серебряной медали в память коронации императора Николая II (31 декабря 1896 года), о присвоении ему звания действительного члена Епархиальной общины (1 марта 1875 года), также о множестве других наград и отличий238.
Н.А. Мудрогель вспоминает: «... медали ему, конечно, давали, и мундиры также, однако ни медалей он не носил и никогда никакого мундира не надевал. Лишь фрак, когда необходимо нужно было»239. Здесь же он приводит любопытный эпизод, который неизменно привлекает внимание исследователей: «... в 1893 году после посещения галереи царь Александр III решил сделать Третьякова дворянином. Какой-то важный чиновник сообщил Третьякову об этом, а Павел Михайлович ответил:
– Очень благодарю его величество за великую честь, но от высокого звания дворянина отказываюсь. Я родился купцом и купцом умру»240.
Этот диалог многое говорит о Третьякове. Немногие, очутившись на его месте, отказались бы от подобной чести. Так, его брат Сергей Михайлович дворянское звание получил. Обретали его и многие другие купцы, в том числе собиратели крупных коллекций. Купец и общественный деятель П.А. Бурышкин, говоря о различных способах перехода во дворянство, пишет следующее: «Самым элегантным считалось получить генеральский чин, пожертвовав свои коллекции или музей Академии наук. На моей памяти таким путем стал генералом П.И. Щукин»241. Петр Иванович в 1905 году подарил свое собрание «российских древностей» Историческому музею Москвы. В награду за столь щедрый дар Петр Иванович был произведен в IV класс – в действительные статские советники – по ведомству Министерства народного просвещения и, как вспоминает тот же Бурышкин, «любил ходить в форменной шинели ведомства народного просвещения », при этом «напоминая видом почтенного директора какой-нибудь гимназии»242. Петр Иванович в погоне за чинами был не одинок. Многие предприниматели второй половины XIX столетия стремились покинуть купеческое сословие и перейти в более престижное дворянское...
А вот Павел Михайлович от дворянства отказался. Он был христианином больше, чем следующие поколения меценатов, в том числе и П.И. Щукин. Кроме того, имелось еще две дополнительные причины его отказа. Одна из них – уже неоднократно упоминавшееся нежелание находиться в центре публичного внимания, о второй будет сказано чуть позже.
Третьяков, как мог, избегал получения наград и в особенности разговоров об уже полученных медалях и почетных званиях. А.П. Боткина пишет: «Пожалование званий тоже стесняло Павла Михайловича». И далее: «... какое, полное возмущения и обиды, письмо писал Павел Михайлович Вере Николаевне в 1880 году, когда за “полезную деятельность на поприще торговли и промышленности” был пожалован званием коммерции советника. “Я был бы в самом хорошем настроении, если бы не неприятное для меня производство в коммерции советника, от которого я несколько лет отделывался и не мог отделаться, теперь меня уже все, кто прочел в газетах, поздравляют и это меня злит, я, разумеется, никогда не буду употреблять это звание, но кто поверит, что я говорю искренно? Ф.Ф. Резанов243 меня более знал и по просьбе моей не представил меня, а Найденов244, несмотря на мои такие же просьбы, все-таки представил. Видно, думал угодить, воображая, что я отказываюсь неискренно. Очень глупо и смешно”»245.
Тем не менее было два пожалования, которые Третьяков принял с удовольствием. Оба они отмечали те его заслуги, которые он считал действительно существенными, оба были присуждены в связи с делом его жизни. Та же Боткина сообщает: «... одно, я думаю, его искренне порадовало – это когда Академия Художеств написала 23 сентября 1868 года: “Покровительство, которое Вы постоянно оказываете нашим художникам приобретением их произведений, доказывая Вашу искреннюю любовь к художеству и желание дать средства к дальнейшему совершенствованию нашим отечественным талантам, побудило Совет императорской Академии Художеств и Общее собрание постановлением... признать Вас, милостивый государь, почетным вольным общником. Препровождая при сем диплом..., я от лица всей Академической семьи приношу Вам, милостивый государь, искреннюю благодарность за Ваше участие к молодым художникам, оставаясь убежденным, что оно не ослабнет и в будущем”». Письмо было подписано: «Кн. Гр. Гагарин»246.
Н.А. Мудрогель говорит о другом приятном Третьякову награждении: «... одно только звание он принял: звание почетного гражданина города Москвы. Москву он очень любил, и надо полагать, присуждение звания ему доставило удовольствие, потому что он его принял без всяких разговоров»247. Третьяков был первым купцом, удостоившимся подобного пожалования.
А.П. Боткина замечает на этот счет: «... последнее пожалование в связи с передачей собрания городу Москве – присвоение Павлу Михайловичу звания почетного гражданина города Москвы в марте 1897 года – было, конечно, почетно и лестно, но шум, поднявшийся вокруг этого, бесконечные благодарности и адреса угнетали всегда скромного и застенчивого Павла
Михайловича»248. На основании этого Александра Павловна делает вывод, что само звание было Третьякову неприятно. Думается, что здесь прав, скорее, Мудрогель. Пожалованием в почетные гражданине Москвы Третьяков гордился – даже несмотря на поднявшийся уже позже «шум», создававший помехи его основной деятельности.
У Павла Михайловича никогда не было того, что сегодня назвали бы «звездной болезнью ». Имя его было на устах у многих, он мог бы возгордиться успехами, но... такое впечатление, будто Третьяков был напрочь лишен тщеславия. Честолюбие было ему присуще, особенно в первой половине жизни, когда он только начинал воплощать свой собирательский замысел, но тщеславия, стремления воспользоваться теми благами, которые он не заслужил, за ним не водилось никогда. Третьяков, как человек с огромным христианским чувством, старательно избегал всего, что привело бы его к гордыне. Бороться с гордыней ему помогала привычка неизменно отдавать себе отчет, насколько велика его заслуга в том, что он сумел осуществить. Что он сделал хорошо, а что недоделал? Что из сделанного им важно, а что не очень? Что, наконец, следует выносить на суд людской, а что должно скрываться плотной завесой безмолвия?
Отторжение фальши и стремление воспринимать действительность такой, какая она есть, любопытным образом сказывалось на другой стороне личности П.М. Третьякова, о которой очень любят говорить в книгах и статьях о нем: на патриотизме. Будучи в полной мере патриотом, Третьяков крайне отрицательно относился к любым проявлениям официоза. Эта ценностная установка отражалась и в собирательской деятельности мецената: «... такие картины, как царские парады, разные патриотические празднества, – Третьяков не брал». И там же: «Простую русскую жизнь любил он во всех ее проявлениях»249. Полное неприятие П.М. Третьяковым официоза было сознательной позицией мецената, и ее надо учитывать, говоря о его патриотических воззрениях.
Патриотизм Третьякова любят отмечать как его современники, так и авторы посвященных ему исследований, причем последние отнюдь не стремятся разобраться, в чем именно это свойство выражалось. Говоря об одном письме Третьякова, где нашли отражение общественные предпочтения мецената, критик В.В. Стасов восклицает: «Таких, мне кажется, не много встретишь, не только у нас, но где угодно. Благородство, джентльменство, патриотизм, любовь к отечественному искусству и к искусству вообще – все тут встретилось!! »250 Художник
А.К. Саврасов рассуждает: «... Павел Михайлович Третьяков – большой человек... Кто собрание сделал? Третьяков, фабрикант. Это не просто. Это – гражданин. Это – человек. Он мыслил, любил, Россию любил»251. В.Д; Поленов называет Третьякова «истинным гражданином в высоком смысле этого слова »252. Подобных примеров можно привести немало. Но гораздо полнее, чем эти высокие оценки, меру патриотизма Третьякова выражают его собственные слова и дела.
Вершиной патриотической деятельности Павла Михайловича стала передача им в 1892 году художественной галереи в дар Москве253. Но на пути к этой вершине в его биографии можно найти немало интересных моментов.
П.М. Третьяков был сыном богатого отца и получил воспитание, соответствующее традициям того времени. Так, в дореволюционную эпоху для богатого предпринимателя, не утратившего связи с Церковью, было естественно ощущать особую «ответственность богатства перед обществом». Благодаря этой ответственности беднейшая часть общества получала в виде пожертвований громадные суммы, часто сочетавшиеся с личными усилиями жертвователя в сфере медицинских услуг, образования или общественного призрения. Ответственность перед обществом в полной мере сознавалась П.М. Третьяковым. В деятельности Павла Михайловича эта черта находила воплощение как в виде традиционной благотворительности254, так и в виде... заботы купца о культурном просвещении народа.
М.В. Нестеров пишет, что П.М. Третьяков «... выполнял в те времена огромную миссию собирателя русской живописи не ради своей утехи, а на пользу общую, на разумное просвещение русского общества, русского народа»255. Служение на благо общества постоянно манифестировал сам меценат. Так, в марте 1893 года Павел Михайлович пишет дочери Александре: «... моя идея была с самых юных лет наживать для того, чтобы нажитое от общества вернулось бы также обществу (народу) в каких-либо полезных учреждениях; мысль эта не покидала меня никогда во всю жизнь»256. А в одном из писем Верещагину Третьяков отказывается дать художнику на длительную выставку в Америке некоторые картины из своего собрания, мотивируя отказ тем, что «... они нужны не мне, а публике, то это не каприз, а та же цель: служения моим собранием обществу»257.
Когда Третьяков говорит об «обществе», под этим словом следует подразумевать прежде всего «русский народ», на благо которого он трудился. Для мецената было важно, чтобы его галерею посещали люди разных сословий. Н.А. Мудрогель пишет: «... тогда в галерею приходила главным образов интеллигенция, студенты, ученики средних школ. Рабочих было очень мало, и Павел Михайлович очень радовался, когда видел, что идут рабочие. И вечером очень подробно расспрашивал меня, как вели себя рабочие, что говорили, перед какими картинами особенно долго стояли, мимо каких прошли, мало обратив внимания.
– Я собираю это для народа, мне надо знать мнение народа, – говорил он нам нередко».
Нужно, разумеется, учитывать, что Николай Андреевич писал мемуары в советское время и использовал любую возможность оправдать горячо любимого и уважаемого им Павла Михайловича. Мол, хоть и представитель буржуазного класса, а об интересах рабочих заботился! Трудно сказать, насколько в действительности Третьякова волновало мнение рабочего люда. В одном можно быть уверенным: Павел Михайлович действительно старался составить такую коллекцию, чтобы ее не стыдно было оставить потомкам.
Патриотом русского народа Третьякова заставляет считать и другое соображение. Он, безусловно, переживал за будущее страны, болел за нее душой в периоды войн. В одном из писем
В.В. Стасову по поводу серии картин В.В. Верещагина, посвященных Русско-турецкой войне 1877—1878 годов, Третьяков пишет: «... война эта – событие мировое! Только, может быть, в далеком будущем оценена будет жертва, принесенная русским народом. И за изображение этакого-то события берется такой художник, да еще очевидец!!» Далее Павел Михайлович выражает уверенность, что Верещагин преуспеет в выполнении своей задачи и что «... помещая в частные руки, он не будет связан выбором сюжетов и наверное будет проникнут духом принесенной народной жертвы и блестящих подвигов русских солдат и некоторых отдельных личностей, благодаря которым дело наше выгорело, несмотря на неумелость руководителей и глупость и подлость многих личностей »258. За военными успехами своего народа Третьяков следил и, как мог, в них участвовал. Известно, что он оказывал щедрую финансовую помощь и во время Русско-турецкой войны и ранее, во время войны Крымской (1854—1856).
Тем не менее, как уже было показано, Третьяков крайне отрицательно относился к торжественным мероприятиям держав– нического толка. Автор монографии о Третьякове Л.М. Анисов уверенным тоном пишет: «... 1855 год был тревожным. Все в России следили за событиями в Севастополе... По словам С.Т. Аксакова, оборонительная война вызвала “оскорбление, негодование всей Москвы, следовательно, всей России”. Надо ли говорить, с каким восторгом встречали москвитяне 16 февраля 1856 года русских матросов, героически оборонявших Севастополь. Вся Москва, казалось, собралась в тот день у Серпуховских ворот, чтобы увидеть их лица. Нет документов, подтверждающих, что Третьяковы присутствовали на этой встрече, но, зная их характеры, трудно представить, чтобы они остались в стороне от столь важного события. Можно предположить, что всей семьей, стоя в возбужденной толпе, наблюдали они, как уполномоченные от Москвы Кокорев и Мамонтов на серебряном блюде поднесли огромный каравай матросам и офицерам». Думается, исследователь здесь вряд ли прав. Патриотизм Третьякова выражался в строго определенных формах, далеких от бравурных выступлений и маршей. Он старательно избегал всего того, что нарушало заведенный график и мешало ему работать, не любил он и шумных толп. В силу этих причин Павел Михайлович вряд ли стал бы участвовать в многолюдных процессиях, пусть даже и встречающих русских воинов.
То, что П.М. Третьяков был патриотом русского народа, не подлежит сомнению. Но патриотом Российского государства он не был. Во всяком случае, того государства, которое он знал с молодых лет. Период царствования Александра II не внушил ему теплого чувства к правительству. Третьяков никогда не являлся бунтарем или ниспровергателем основ. Тем не менее он справедливо негодовал, когда поведение государства не оправдывало чаяний общества.
Так, началу Русско-турецкой войны 1877—1878 годов предшествовали волнения русского общества, обеспокоенного тем, что государство не поддерживает братские славянские народы. Исследователь И.С. Ненарокомова так описывает это время: «... во всех общественных местах только и говорили, что о помощи братьям-славянам и о бездействии правительства. Волнения в русском обществе начались с 1875 года – момента восстания против турецкого ига в Боснии и Герцеговине, значительно усилились в апреле 1876 – восстания в Болгарии, подавленного турками с ужасающей жестокостью, затем с новой силой вспыхнули в июне в связи с войной Сербии и Черногории с Турцией. Начался всенародный сбор средств в помощь восставшим. Люди несли деньги, несли вещи. Сбор средств шел через Славянские Комитеты... На эти деньги закупались медикаменты, оружие, одежда для борющихся славян и русских добровольцев... В Сербию направилось около пяти тысяч добровольцев из России »259. И далее: «Третьяков принимал во всех этих событиях самое активное и непосредственное участие... Павел Михайлович являлся одним из шести самых активных членов Славянского Комитета (судя по сумме взносов...) и членом правления кредитного общества»260.
Судя по переписке Павла Михайловича, его, как и многих его знакомых, возмущало бездействие властей. «Правительство нисколько и ничем не поощряет народного движения »261. Та же мысль звучит в письме Крамскому 1876 года: «Не знаю, читаете ли Вы русские газеты? Из них Вы... бы увидали, какое здесь движение в пользу восставших славян: сбор денег повсеместный и довольно крупный... Отряд за отрядом отправляются врачи и походные лазареты... Но это ли нужно? Во время пожара нужно прежде всего гасить огонь, а потом уже помогать погоревшим! Ужасно скверное время»262.
Итак, в первую очередь Третьяков был патриотом русского народа, русского общества, русской культуры. Чувства «государственника» в его многогранной деятельности не проявлялись.
Патриотизм предпринимателя обретал и иные формы. К примеру, на протяжении всей своей жизни Павел Михайлович являлся деятельным патриотом Москвы. Родной город Третьяков любил, и именно с Первопрестольной связана основная часть его биографии. Здесь он появился на свет, женился и умер. Здесь он собирал картины, занимался благотворительностью и воспитывал детей.
О том, что П.М. Третьяков с радостью принял звание почетного гражданина Москвы, уже было сказано. При помощи лучших архитекторов он заботится о внешнем облике любимого города, жертвует ему любимое детище – галерею картин русских художников, в беседах с деятелями культуры защищает Москву от нападок. В одном из писем В.В. Верещагину Павел Михайлович восклицает: «... Чем же Петербург лучше Москвы! Разве не из Петербурга начало интриги против Вас? Разве не там погибли три Ваших произведения? В будущем Москва будет иметь большое, громадное значение (разумеется, мы не доживем до этого), и не следует сожалеть, что коллекция Ваша сюда попала: в России – здесь ей самое приличное место »263. Третьякову было во многом близко присущее славянофилам чувствование Москвы как центра русской нации.
Еще в первые годы составления галереи Павел Михайлович твердо намеревался составить коллекцию, которая располагалась бы не в Петербурге и не где бы то ни было еще, а именно в Москве. В завещании, составленном 17 мая 1860 года, он пишет: «... капитал... в сто пятьдесят тысяч рублей серебром я завещеваю на устройство в Москве художественного музеу– ма или общественной картинной галереи »264. Идея своего рода художественного первенства Москвы не оставила Третьякова и впоследствии.
Патриотизм Третьякова имел еще одну градацию: принадлежности к купеческому сословию. Будучи купцом по рождению, Третьяков отнюдь не стремился перестать им быть. Напротив, со слов Стасова известно, будто Третьяков говорил, «... что он, конечно, купец и этим гордится (и даже не принимает никаких титулов и званий или орденов) »265. Так, от дворянского звания Павел Михайлович отказался среди прочего потому, что он был патриотом купеческого сословия. Эта черта патриотизма, очевидно, была воспитана в сыне Михаилом Захаровичем: чего стоит одна формулировка в его завещательном письме 1847 года: «... сыновей не отстронять от торговли и от своего сословия»266! Павел Михайлович не только дорожил своей причастностью к русскому купечеству, но и заботился о нуждах русской экономики. Так, принадлежащая Третьяковым фабрика производила лен – исконно русский товар, соперничавший на отечественном рынке с американским хлопком. А дочери Александре в 1893 году Павел Михайлович писал: «мне... ужасно не понравилось у вас желание иметь американский инструмент, хотя я не жалел расходов на вашу омеблировку и не буду жалеть, если у вас что-нибудь недоделано; можно желать иностранную вещь, совсем у нас не производимую, но когда сотни тысяч богатых людей ездят в русских экипажах, и когда даже такие виртуозы, как Рубинштейн, играют на русских инструментах, то одинаково неразумно иметь как парижские кареты, так и американские инструменты»267.
И наконец, Третьяков являлся безусловным патриотом отечественного искусства. В 1865 году Павел Михайлович писал художнику А.А. Риццони: «... многие положительно не хотят верить в хорошую будущность русского искусства... Вы знаете, я иного мнения, иначе я и не собирал бы коллекцию русских картин»268. В.В. Стасову, которого В.В. Верещагин просил раздобыть у Третьякова кредит, Павел Михайлович отвечал: «Что мне за утешение было бы, сказал он, чтоб мои деньги послужили бы на то, чтоб картины отличного русского художника пошли бы в Англию! Я всю жизнь хлопотал и заботился о русском искусстве... »269 Наконец, И.Е. Репин именовал Третьякова «печальником о русском искусстве»270.
Патриотизм Третьякова, таким образом, относился к русскому народу и обществу, к Москве, купеческому сословию и отечественному искусству, но отнюдь не к Российскому государству. Ошибок правительства Третьяков не оправдывал, «квасным патриотом» не был. Патриотизм его был сознательным. Он ратовал за развитие не только русского искусства, но и отечественной промышленности, торговли. Он действительно, как отмечают современники, был гражданином в полном смысле этого слова, то есть занимал четкую гражданскую позицию и держался ее до конца. Эту сознательную гражданственность Павел Михайлович прививал и своим детям.
В начале этой главы говорилось, что существует совершенно определенный, хорошо знакомый массовому сознанию образ П.М. Третьякова. Созданный десятками фотокарточек, множеством воспоминаний самых разных авторов, а в конечном итоге – тиражируемый самими исследователями. Тот самый образ, который рисует Третьякова как своего рода подвижника: серьезного, сосредоточенного, с мягкой грустью во взоре. Глядя на такого Павла Михайловича, кажется, всецело поглощенного великою своею задачей, исследователи его судьбы и трудов один за другим попадаются в ловушку «устойчивого образа». Modus vivendi мецената, хорошо известные поступки его и манеры нередко заставляют исследователей думать о нем как о человеке неизменно серьезном, если не прямо суровом. Даже некоторые примеры из воспоминаний, доказывающие обратное, не заставляют авторов многочисленных статей усомниться в правильности подобного образа Третьякова. Исключение лишь подтверждает правило, не так ли? Но когда исключений набирается слишком много, естественно сделать другие, совершенно противоположные выводы.
Павлу Михайловичу было присуще тонкое чувство юмора. Эта черта особенно важна для понимания личности Третьякова. Если бы он был человеком сухим, лишенным чутья к хорошей шутке, как мог бы он проникать в самую суть картин, понимать их глубинную взаимосвязь с миром художника? У того, что исследователи упорно игнорируют любовь Павла Михайловича от души повеселиться вместе с немногими друзьями и членами семьи, есть только одна причина: при жизни мецената о ней догадывались лишь самые близкие люди.
Уже приводилась цитата Н.А. Мудрогеля, сообщавшего, что в его семье Павла Михайловича называли «неулыбой », «... потому что он никогда не только не смеялся, но даже не улыбался »271. Однако... возможно, увидеть улыбку на лице Третьякова Николаю Андреевичу мешала пролегавшая между ними социальная дистанция. Источниками, позволяющими сократить эту дистанцию до минимума, являются воспоминания дочерей Павла Михайловича, а также его собственные письма.
Так, А.П. Боткина, рассказывая о друзьях отца, пишет: «... Павел Михайлович, не экспансивный, но ценивший дружбу и понимавший юмор и шутку, был искренно любим всеми окружающими»272. В.П. Зилоти, повествуя об отце, все время пишет: «... рассказывал с большим юмором», «... рассказывал, смеясь до слез», «... рассказывал, заливаясь тихим смехом». Она же постоянно говорит о его улыбке: «милой, лукавой», «ласковой и часто лукавой »273. Вера Павловна сообщает: «... наш отец ценил и любил беседы с Николаем Николаевичем Ге, но иногда мило подшучивал над ним»274. Самоирония сквозит в письме Павла Михайловича матери, написанном в 1852 году, во время его первой поездки в Петербург: «... я знаю, Вы имеете хотя небольшое, но все-таки сомнение: не испортился бы я в П.-Бурге. Не беспокойтесь. Здесь так холодно, что не только я, но и никакие съестные продукты не могут испортиться»275. С той же самоиронией Третьяков описывает супруге в одном из писем, как, будучи в Женеве, он в поисках русской церкви случайно попал в синагогу: «... увидал вдали пятиглавую церковь... Приближаясь, вижу: народ идет из церкви, и так много! Что за праздник сегодня, соображаю? И тороплюсь скорее застать священника в церкви. Взойдя, очень изумился и рассмотрел, что на алтаре (вроде католическом) нет ни распятия, ни какого иного изображения. Догадался только, что попал в еврейскую синагогу. Спеша взойти, я не рассмотрел на пяти главах шпили вместо крестов и над дверями еврейскую надпись »276. А с каким юмором Третьяков описывал домашним заставшую его врасплох болезнь! «... Искусно скрыв свою тайну, свое намерение напасть на меня врасплох, препожаловала ко мне Лихорадка, бесцеремонно познакомила меня с собой, да и заквартировала себе. Напрасно старался я не поддаться ей, хотел переломить или выгнать своими средствами, но не удалось... И то, что составляет ее особое качество – чрезвычайно бесит: то здоров, то вдруг ни с того ни с сего опять болен, отвертишься как-нибудь, отделаешься наконец, а все должен стеречь себя, как после воровского посещения, как бы не забралась опять»277.
Павел Михайлович мог при случае и съязвить. Так, когда музыкант получил от Третьякова согласие на брак с его старшей дочерью Верой, «... мамочка спросила Зилоти, слышал ли он, как ужасно “бедная Вера Павловна кашляет?” – “Про кого это вы говорите?” – с недоумением в голосе в свою очередь спросил Зилоти. Отец мой его поддразнил: “Хорош, не знает, на ком женится”. – “Ах, это вы про Веру говорите. Она ни разу даже не поперхнулась”»278.
Любил Павел Михайлович посмеяться и над чужой шуткой.
В.П. Зилоти рассказывает о частых посещениях живописца
В.Г. Перова, друга семьи Третьяковых: «... помню с детских лет, как он часто приходил к нам завтракать или обедать; его остротам, которых мы не могли понимать, и рассказам, из которых мы некоторые понимали, – не было конца; говорил он мягким голосом, серьезно, а все взрослые за столом заливались смехом, в особенности наш отец»279.
Подобных примеров можно привести немало. Может, исследователям стоит почаще сомневаться в неоспоримости когда-то сделанных выводов? Почаще задаваться вопросом: следует ли воспринимать тот или иной эпизод из воспоминаний современника о Павле Михайловиче как хронику жизни истинно великого мужа? Или... это просто была его удачная шутка?
Прекрасный пример – небольшая зарисовка из воспоминаний художника Я.Д. Минченкова, которую пересказывают все сколько-нибудь серьезные знатоки Третьякова, чтобы подчеркнуть его особо трепетное отношение к картинам.
Я.Д. Минченков передает рассказ И.П. Свешникова, чудаковатого и прижимистого купца-коллекционера, одного из тех, кто вслед за Третьяковым увлекся составлением галерей и галереек самого разного качества. Художники подобных коллекционеров не уважали: толку в картине не видит, а торгуется почем зря. Вот слова Свешникова: «... захожу раз по делу к Павлу Михайловичу в понедельник, а он по этим дням, когда публику не пускают в его галерею, сам ее обходит. Иду и я в галерею, вижу: стоит Третьяков, скрестив руки, и от картины взора не отрывает. “Что ты, – спрашиваю, – Павел Михайлович, здесь делаешь?” – “Молюсь”, – говорит. – “Как так? Без образов и крестного знамения?” – “Художник, – отвечает Третьяков, – открыл мне великую тайну природы и души человеческой, и я благоговею перед созданием гения”. Вот как сейчас слышу эти слова. И стал он мне разъяснять и указывать на суть дела. Умный человек был и с умными дружбу вел». Заключает свой рассказ Свешников следующим образом: «... и вот стала спадать пелена с глаз моих, и то, о чем я смутно догадывался, теперь в картинах яснее увидел. Все стало родственно и дорого мне. Поверите ли: с портретами сдружился и с ними беседовал. Посмотрю в глаза иного портрета и уже понимаю то, о чем думает этот человек. Прихожу в другой раз, киваю ему головой, как знакомому, он мне глазами улыбается. С великими мужами молча беседовал. Хотел свою галерею строить, да передумал»280.
Чем тоньше присущее человеку чувство юмора, тем лучше оно маскируется под маской монументальной серьезности. Павел Михайлович, так хорошо «разбиравший» людей, так не любивший, когда ему лезут в душу – неужто он стал бы признаваться в сокровенных вещах малознакомому, не разделяющему его увлечений человеку, с которым его связывают исключительно деловые отношения? Звучит неправдоподобно. Особенно если не забывать, что Третьяков, добрый христианин, придерживался заповеди «Не сотвори себе кумира», а значит, не мог молиться полотнам. Третьяков пошутил, и шутка эта оказалась столь удачна, что ввела в заблуждение не только его простоватого современника, но и образованных потомков.
Итак, «архимандрит» или «папаша»? Какой из этих образов полнее отражает настоящую личность мецената? Какой являлся в ней преобладающим? Думается, второй.
Люди, которые живут рядом с вулканом и наделены от природы наблюдательностью, по малейшим признакам могут заметить момент его пробуждения. Достаточно струйки пара из жерла, странного поведения животных, подрагивания почвы. Так же и внимательный наблюдатель, оказавшись рядом с Третьяковым, мог заметить на лице его легкие тени от душевных страстей. Иной же не замечал. Павел Михайлович был человеком страстей – но страстей скрытых, подобно вулканической лаве бушующих под несколькими слоями почвы. Слоями этими были: чувство долга, вежливость, тактичность, мягкая обходительность, замкнутость... нежелание тратить время на пустые обсуждения эмоций. Архимандрит, серьезный, сосредоточенный, являлся лишь защитной маской, надевавшейся Третьяковым для удобств делового общения с людьми. Ведь страсти, случайно прорвавшись наружу, могут обжечь тех, кто находится рядом с ним и даже его самого.
Но у Третьякова выработались пути, по которым эти страсти, эту неиссякающую жажду совершенства можно было пускать, не опасаясь, что они кого-то заденут. Таких путей было два: семья и дело жизни Павла Михайловича – его галерея. Находясь в кругу семьи или в мире художества, Павел Михайлович вел себя совершенно иначе, нежели когда занимался делами или сталкивался с людьми малознакомыми.
В кругу семьи или друзей, а также некоторых особо близких семье художников Павел Михайлович бывал весел, расслаблен, даже общителен. «... Сам всегда серьезный, малоразговорчивый, Павел Михайлович вдруг оживлялся, он особенно любезно говорил с художником, как никогда и ни с кем»281. Кроме того, Третьяков был прекрасный, любящий семьянин. Здесь прекрасной иллюстрацией может служить наблюдение А.П. Боткиной. Павел Михайлович заботился о детях, иной раз дразнил их: «... когда никого не было чужих, отец шутил и дразнил детей. Я помню от времени до времени повторяющуюся шутку, которая неизменно имела успех. Он вынимал из кармана платок, свертывал его долго в продолговатый комочек, начинал вытирать нос, водя платком из стороны в сторону, и хитро поглядывал на детей. Мы сразу настораживались – это означало, что последует нападение. Тогда он приступал: “Взять Веру под сомнение давно бы уж пора!” – “Не-ет”, – обиженно отвечала старшая. “Взять Сашу под сомнение давно бы уж пора!” – “Не– е-ет”, – умоляюще тянула вторая. “Взять Любу под сомнение давно бы уж пора!” – “Не-е-ет!” – заранее приготовляясь плакать, басила третья. Почему-то это казалось очень обидным и страшным»282.