Текст книги "Из сгоревшего портфеля"
Автор книги: Анна Герасимова
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 6 страниц)
Все, что выше, так сказать, все-таки «доисторический» мой период, исторический, с причинами и следствиями, начинается с тридцать четвертого, когда я уже вовсю читал. Научился сперва читать вверх ногами и справа налево. Отец, приходя вечерами с работы, распластывал на столе газету, а я, устроившись напротив, тыкал пальцем и вопрошал: «А это какая буква? А эта?» Так и привык было. Правда, родители вскоре заметили, что все время верчу книжку – посмотрю картинку и переворачиваю, чтобы прочесть текст. Переучили. А писать начал латинскими буквами. Года два ходил зимами в немецкую группу – были тогда в Москве такие группы: какие-то старушки из «бывших» собирали десяток дошколят и возились с ними целый день, гуляли, кормили обедом, даже спать укладывали. Родители забрасывали нас к ним до работы, а вечерами разбирали. Этакий частный детский сад с языковым уклоном. Мне достались две старушки-немки. Годам к семи болтал я по-немецки на бытовом уровне и писал латинскими буквами. Даже русские слова, хотя читал по-русски. Немецкий впрок не пошел. К пятому классу, когда начали изучать немецкий в школе, кое-что еще помнил. Так и проехал всю среднюю школу на дошкольном багаже. Не учил, не читал, но исправно получал свои пятерки. Еще бы – кто другой в классе мог понять, что говорит учительница?! И даже – ответить по-немецки. Большой редкостью было такое тогда. Язык иностранный – в страшном забросе. Уж какую цель преследовало это лжеобучение? Верно, не хотели, чтобы кто-то умел калякать на чужом языке, – верная подмога шпионам?! Кое-что из грамматики да «эс лебе геноссе Сталин!» – и достаточно. Так что язык ушел. Напрочь. Иногда вдруг всплывают какие-то отдельные слова, фразы, или становится понятной прочитанная этикетка. И всё. Во всем этом есть еще и психологический нюанс. Тогда же, в раннем детстве, политически подкованный пацан заявил родителям: фашистский язык. Учить его не желаю! Категорически. И не стал ходить в группу. Несколько уроков пыталась дать нам давняя мамина приятельница тетя Тамара. Нам – это мне и приятелю моему Володе Соколову, известному ныне поэту, с которым выросли мы в одном доме и дружили с пеленок до юности. Помню, как в знак протеста стреляли из резинки, надетой на пальцы, «козюльками» – туго свернутыми бумажками – по черной тарелке радиорепродуктора, висевшего на стене над головой тети Тамары. Она вздрагивала от резких щелчков, не понимала, что происходит. Так и не удалось маме сделать из меня полиглота. В театральной студни изучал уже французский, правда, тоже несерьезно. Научился лишь шикарно грассировать и вообще произносить французские фразы с роскошным прононсом. Преподавательница Ада Владимировна млела от моего произношения и ставила пятерки. И в МГУ французский сдавал. К тому времени работал уже в редакции, бегал к нашим французам, даже «Юманите» почитывал. Они очень меня поощряли. Но, сдав положенные тысячи знаков и получив в зачетке нужную отметку, – забросил… Не было времени и стимула. А вот украинский – навсегда в сердце. И одна из любимейших книг, наряду с пушкинскими стихами, шевченковский Кобзарь. И Леся Украинка. И вот уже три десятка лет – томик литовского соловья – Саломеи Нерис. Но о своем по-роднении с литовским расскажу в ином месте. И вот ведь парадокс: три десятка лет занимаюсь переводами с литовского, говорю скверно, каждую фразу мысленно перевожу с русского, а при чтении – на русский. А вот украинский – самопонятен, но переводить с него органически не могу! Он во мне так же, как русский: читаю, Киев слушаю, с украинцем беседую – не перевожу на русский. Принимаю, как данность. А пробуешь перевести – слащаво, сентиментально, недостоверно. Сам по себе украинский такого впечатления не оставляет. Нежность, ласковость – его суть, не мешает, не претит, как слащавость в русском. Вот и не смею. Больно уж близки и такие разные эти мои родные языки. Кстати, благодаря украинскому, сербскому и церковнославянскому, которые пробовал учить в первые послевоенные годы, зачем, расскажу позже, я довольно быстро научился понимать на слух польский, когда пришел работать в «Советскую литературу» и несколько лет сидел в одной комнате с польской редакцией. По сие время могу слушать Варшаву. Очень богат мир славянских языков, разнообразен, разнозвучен, но стоит привыкнуть к огласовке, строю, ударениям одного из них, и из массы непонятного начинают выплывать, вылупляться общие корни, и уже значимые слова сами собой складываются во все более ясную тебе речь, обретают смысл. Чуждое становится близким. Жаль, что так и не выбрал времени основательнее заняться этими языками. Раньше все недосуг было, а теперь – поезд ушел. Не так восприимчив мозг, медленнее схватывает, труднее запасает. Ленивее передают информацию нервные волоконца. Всему свое время. Вон у младшей дочери литовский – как родной. С раннего детства слышала, в Литву с нами ездила, вместе с литовскими ребятишками играла. Теперь и говорит, и пишет, и переводит с него. И английский у нее с детства, и немецкий по собственной инициативе ухватила, начатки шведского, французского, латыни. Жена у меня по образованию германистка, одно время преподавала язык. Когда Анке стукнуло лет двенадцать (она в английской школе училась), стала заниматься с ней немецким и удивлялась: такое впечатление, что та не новый язык усваивает, а вспоминает нечто хорошо знакомое, позабытое… Способная девка! У нас в стране сегодня какая-то чертовщина с национальными языками. Объявляем государственными, требуем, чтобы изучали. А ведь сколько лет вольно или невольно русифицировали, загоняли национальные языки в быт, в семью. Шовинизм? Да нет, в массе – просто леность и убеждение, что тебя и по-русски везде поймут. Синдром большого народа. В Литве многие мои ровесники (меня это просто поразило, когда я впервые попал туда в начале шестидесятых) знали литовский, русский, польский, немецкий, еврейский. И не какие-то там интеллектуалы-полиглоты, – самые обыкновенные продавцы, официанты, горничные в гостиницах. А уж об интеллигенции литовской и говорить нечего, кто-то учился в Германии, Бельгии, Англии (в годы независимости Литвы). Маленькому народу, ценившему свой родной, необходимы были и чужие – для дела, для овладения культурой. Нам, высокомерным русским людям, все на блюдечке с голубой каемочкой подносят: переводчики в поте лица работают, а живой чужой язык не нужен – сквозь пресловутый железный занавес просачивались лишь единицы. Так зачем голову себе ломать, утруждаться? А литовцы не ленились, овладевали, пусть и на бытовом уровне. Это же позор, что тысячи и тысячи моих единоплеменников, четыре десятка лет прожившие в Вильнюсе, в литовской языковой стихии, – куска хлеба, стакана воды себе на языке литовца попросить не могут. Да еще обижаются, что ныне от них это требуют. Ну разве не стыдно?
Ладно, читай!
Дальнейшее возникает в памяти все последовательнее и большими блоками. Надо ужесточить отбор, чтобы не погрязнуть в тысячах мелочей, теснящихся в голове. Вот, скажем, газета. Читал уже и о челюскинской эпопее, и об убийстве Кирова, и о войне в Абиссинии. Для меня все это не история – факты моей жизни. Перед глазами до сих пор некоторые иллюстрации из тогдашних газет: бородатый Шмидт, которому на льдине, чтобы он умылся, сливают из ковшика, абиссинский воин, в перерыве межу боями отдыхающий, сидя на древке копья, как мальчишка верхом на палочке, большой, во всю ширину листа, утопающий в цветах гроб на наклонном возвышении… И горе домашних: «Киров… Киров…» Вот так, через этот трагический гроб, через книжку «Мальчик из Уржума», фильм «Великий гражданин», через обещание Хрущева съезду партии расследовать обстоятельства убийства Кирова, действительные его причины, до недавно прочитанных «Детей Арбата» – пятьдесят пять лет длится в душе горькая судьба Сергея Мироновича. Французы говорят – шерше ля фам – ищи женщину, ищи, кому выгодно. Что уж тут таинственного? Еще тогда, в конце тридцать четвертого, ни у кого не было сомнений, кому нужна была его смерть. А мы до сего времени шипим: доказательств нет, не пойман – не вор. Полноте! У нас еще тогда в доме говорили: настоящий революционер, настоящий коммунист. И как теперь выясняется – апологет своего убийцы – Сталина… Первая в жизни понятная трагедия. Сколько еще таких трагедий ляжет на душу, рассечет сердце…
Боль Испании. Тоже навсегда с тех, детских лет. Сьерра де Гвадаррама, Теру-эль, Гвадалахара, Мадрид, интербригадовцы, испанские дети… А Димитров? Разве забудешь? Разве забудешь, как на твоих глазах – мальчишки, забравшегося под рояль – два далеко уже не молодых человека (отец и дядя Афанасий) жаловались со слезами на свои райкомы. Ругаются и плачут – просились в Испанию, а их не пустили. Стары. «Да как же это? Там же дети гибнут! Там же фашисты…» Не забудешь. И тоже – на всю жизнь рана. Много спустя – в «Советской литературе» – там есть и испанская редакция. В пятидесятые годы в ней еще работали эмигранты-республиканцы. А возглавлял редакцию известный поэт-коммунист Сесар Арконада, друг и сподвижник Гарсия Лорки, Рафаэля Альберти. Борцы Испании, первыми попавшие в мясорубку фашизма: Мария Кановас, Хосе Сантакреу, Висенто Эстебан Санчес… Господи, какими же восторженными, обожающими глазами смотрел я на этих легендарных людей, как любил их, как верил им! А ведь уже не молоденький – тридцатилетний, прошедший через горнило XX съезда, разоблачение нашего фюрера… Сесар, Хосе Сантакреу, Эстебан – много старше меня, а вот Хосе Наварра – едва лет на пять. Офицер Голубой дивизии, перешедший фронт, воевавший с гитлеровцами в рядах нашей армии. Франкисты заочно приговорили его к смертной казни, как дезертира и изменника. А он страстно любил родину и при первой же возможности, еще при жизни каудильо, поехал туда, не страшась возможного ареста и даже смерти. Горжусь тем, что он считал меня другом, много рассказывал и о войне, и об Испании. Хосе Наварра. Чернявый, небольшого росточка, с горящими глазами. Веселый и честный. Всей редакцией провожали его, когда он, один из первых, собрался в Испанию. Там была объявлена амнистия, и эмигранты-республиканцы потянулись на родину, которую многие покинули два десятка лет назад. Поначалу Хосе на родину не пустили, не разрешили сойти на испанский берег – приговор суда оставался в силе, он ведь формально был «предателем», а не участником гражданской войны. Но Хосе не смирился, поселился во Франции и чуть ли не нелегально пробрался домой. Еще были живы мать и сестры. Его арестовали. И только после смерти Франко получил он права испанского гражданина. Не приняла Испания и журналиста – многолетнего сотрудника «Советской литературы», а прежде – испанских республиканских газет, коммуниста Санчеса Винсенте Эстебана. Красавец, любимец наших женщин – большой, седовласый, громогласный жизнелюб, прекрасный переводчик. Ему тоже не дали сойти на берег. Жил во Франции, ждал разрешения. Не только этих людей я знал, но и их семьи, их детей. Вот к примеру – Кармен Сантакреу, девочка-пионерка в том лагере, где мне довелось какое-то время быть старшим пионервожатым. Она – дочь Хосе Сантакреу, руководившего после смерти Арконады испанской редакцией журнала. Умница, с ярким общественным темпераментом, родившаяся и выросшая в нашей стране. Как говорится, заводная – любое поручение по плечу, безотказная: газету выпускать, самодеятельность готовить, поход организовывать. Помню ее и комсомолкой. Великолепно владела эта девчушка и русским, и своим родным испанским. В начале шестидесятых уехала с отцом на родину. Когда по нашему телевидению показывают репортажи из Испании, все смотрю – не появится ли на экране знакомое лицо. И то, что сегодняшняя Испания нам друг, считаю следствием многих нашедших у нас в стране вторую родину республиканцев и их детей. Они не могут быть врагами СССР, хотя им, как и нам, частенько приходилось несладко, и многие мерзости сталинщины они ощущали на себе.
Не могу забыть седую, всю в черном старую женщину, которая сидела сгорбившись на стуле в малом зале Центрального дома литераторов в Москве, когда мы хоронили Сесара Арконаду. Легендарная Пассионария. Долорес Ибаррури – одна из героинь моего отрочества, да и всей последующей жизни.
Думаю, что до смерти будет жить в сердце тот юношеский, пусть наивный, но искренний вопрос, которым определялась сущность человека, его верность идеалам революции и интернационализма: готов ли ты отдать жизнь ради спасения испанского ребенка? – это до войны. После нее – греческого. И ответ самому себе, восторженному и не нюхавшему пороха – ДА! Что ж, яблоко от яблони недалеко падает. И нечего цинизмом и неверием, грехами и преступлениями подлецов, определявших жизнь страны, зачеркивать то великое и гуманное, что воспитали в нас отцы. Хочу, чтобы и мои внуки смогли так ответить себе на этот вопрос.
Газеты вошли в мою жизнь рано. А книги? Вспоминаю себя в постели, зареванного: мама на сон грядущий читает мне «Мцыри». В семье любили Шевченко, Некрасова. Еще малышом полюбил «Сашу», «Русских женщин». С тех времен и «Арина – мать солдатская», и «Муза», и «Парадный подъезд». И, конечно, Пушкин. Сначала сказки, «Руслан и Людмила». А уже в войну, в восьмом классе – на спор – всего «Евгения Онегина» наизусть. Из прозы – прежде всего наши классические «Детства» – Лев Толстой, Гаршин, Аксаков, Алексей Константинович Толстой, Горький, Свирский. Рядом и одновременно – Шолом Алейхем, Марк Твен и, конечно, Диккенс. И Оливер Твист, и Дэвид Копперфильд, и Николас Никльби, и Крошка Доррит. Господи, сколько слез пролито, сколько бессонных ночей. По общему мнению, современные дети стали читать меньше. Кино, телевидение, детективы, фантастика. Пожаловаться на своих дочерей не могу. Книгочейки. А вот как будет со внуками? Алешке уже семь, а еще ни одной книги самостоятельно не прочел. Умеет, очень любит слушать, но сам – не рвется. Ни одного мультика не пропустит, ни одной детской передачи. Книг – полно. Дед и баба постарались: и Анкину библиотеку сохранили, и для него впрок добывали. Конечно, знает он и Алису, и Пеппи, и Буратино, сколько времени я убил, читая ему про Тома Сойера, про Гека, про Тома Кенти, про Маугли, про Роберта Гранта… Одна надежда, что все у него впереди. Володька – внук от Маши – моложе Алеши на год, а читать любит. Анка-то с трех лет читала.
В моем детстве книга была менее доступна, чем для нынешних. Школьные библиотеки – бедные. Классика только начинала широко издаваться. Сколько книг сгорело в «буржуйках», погибло в очистительном пламени классовой ненависти темных людей к буржуа и интеллигенции. И в десять, и в двадцать лет не восполнишь тот урон, что нанесли книге за годы революции. В библиотеке нашей семьи, как и у многих наших знакомых – едва самое необходимое: томики Пушкина, несколько книг Толстого, Чехова, Горького, Ленинское собрание… У нас, правда, были полный Гюго, Шиллер, почему-то приложения к «Ниве» – Немирович-Данченко, Лажечников, Успенский. До сих пор в моей библиотеке, заполонившей квартиру, отцовский «Капитал» – 1-й том, и одна из любимейших книг моего детства – «Вольная русская поэзия», бесцензурно изданная в начале века Вл. Бонч-Бруевичем. Там и «Сакья Муни», и «Дон Кихот», и «Утес Стеньки Разина», и «Дубинушка», и Рылеев, и Полежаев, и Надсон, и безымянные песни революционеров, и «Буревестник». Я не хвастаю, просто констатирую, вспоминая все то, что наложило отпечаток на формирование моего мировоззрения. Основы закладываются, по глубочайшему моему убеждению, именно с детства. И если не легли они в душу годам к шестнадцати – очень трудно воздвигнуть их, а легли – не выбьешь. Что касается чтения, то мне очень повезло: у отца был друг, наш же херсонец, дядя Ваня Василенко, если не ошибаюсь. Мы частенько встречались. А работал он заместителем директора ОГИЗа – что такое ОГИЗ, я тогда не знал, а вот книг у него была прорва – целая стена стеллажей, где не в один ряд, прикрытые простыми фанерными дверцами, стояли книги. Чего только не было там! Всё. И Жюль Верн, и Конан Дойль, и Мопассан, и… Ну кто из моих одноклассников мог тогда похвастать, что знает все рассказы о Шерлоке Холмсе, что читал не только «Трех мушкетеров», но и «Двадцать лет спустя», и «Виконта де Бражелона», и столь широко теперь распространившуюся за макулатуру «Королеву Марго», и «Черный тюльпан»?! А такие шедевры, как «Квентин Дорвард», «Айвенго», «Ричард Львиное сердце»? И все это я читал, благодаря щедрости дяди Вани. Читал беспрерывно. Глотал страниц по двести-триста в день.
Вечер. Под матовым молочным абажуром – обеденный стол. Мне на ужин полагается молоко с хлебом. И пока ешь и пьешь, разрешается читать. Как же растягивал я эту дарованную мне милость – отщипывал крошки от целого батона за рубль сорок – они тогда были белейшими, – едва смачивал губы молоком. В результате приканчивал чуть не целый батон и выдувал пол-литра молока. Только бы не загнали в постель. Одно время и в постели приспособился читать – накрывался с головой одеялом, зажигал электрофонарик. Иногда мою хитрость открывали, а иногда – сходило. Если книжка была предельно интересная, просыпался со светом и до вставания успевал проглотить десяток-другой страниц. Запойный, говорила няня Шура.
Вспоминаю один из первых дней в школе, куда я попал вопреки строгому правилу – «Только по достижении восьми лет». До заветного рубежа мне еще почти полгода. Весной, когда записывались в школу многие приятели, уговорил маму сходить со мной туда, попробовать. Отказали. Канючил до тех пор, пока не упросил отца – ведь сам учитель. Не выгорело. Родители смирились, а я не мог успокоиться.
В тот год вернулись мы с Украины где-то к концу сентября. Занятия в школе в полном разгаре, чуть не все приятели – там.
Короче говоря, отправился лично. Явился к директору. Только позже узнал, что ее боялась вся школа: строгая. Помню, звали Мария Михайловна. Большая, толстая, лицо крупное. Диалог мой с ней неоднократно повторялся дома, поэтому могу привести его:
– Чего тебе, мальчик? Ты из какого класса?
– Я ни из какого. И это несправедливо. Фальку Казачка приняли, а он ни читать, ни писать не умеет… и в штаны писает.
– А ты?
– Я не писаюсь! С детства.
– Я не про то: читать-писать?
– Еще как! И считать до тысячи могу, даже больше.
– Ну-ну. И в какой бы ты класс хотел?
– В первый «Б»!
– Почему?
– А потому что там Ирка Мазина учится.
Ирка – из нашего коридора. Моя первая любовь. Пожалуй, все шесть лет до войны.
– А… Ну если Ирка Мазина…
Предложила мне что-то прочесть, усадила за лист бумаги – рисуй, – показала какую-то картинку – палочки, закорючки – убрала. Что запомнил, то и нарисуй. Нарисовал. И разрешила мне Мария Михайловна завтра утром приходить в первый «Б»! Горд я был чрезвычайно. Дома даже сразу не поверили. Все учебники, тетради, пенал, ручка-вставочка – еще давно заготовлены. И портфель тетя Аня подарила. Крепкий такой, синей кожи, вместительный. Утром чуть свет побежал в первый «Б». Учительница знакомая, тоже из нашего дома. И маму знала. Елизавета Абрамовна. Приняла, пересадила кого-то и, по моей просьбе, устроился я на одной парте с Ирой Мазиной. Учусь день, два, три… Мура. Скукота. Даже букв еще не пишут, какие-то палочки и крючки: нажим-волосок. Откинул крышку парты, навалился на нее лбом, а на колени – книжку. Не учел, что с Иркой на предыдущей перемене поссорились. Читаю.
– Лизаветабрамна! А Юра Герасимов взрослую книжку читает!
Всё! Пропал. Конец. Сейчас вытурят меня из класса и… прощай, школа. Похолодел от ужаса, руки-ноги отнялись. Сижу истуканом.
Елизавета Абрамовна подошла, взяла у меня с колен книгу, полистала:
– И что же ты читаешь, Юра? Жюль Верн, «Из пушки на луну»… Гм. Наверно, ничего не понимаешь?
И тут меня как прорвало, захлебываясь словами, принялся пересказывать приключения героев. И про пушку, и про заряд пороха, и про то, как сверлили в горе пушечное жерло… Снаряд, в снаряде трое людей! Бах – и полетели к Луне!..
Учительница послушала меня, послушала, положила книгу на парту и сказала:
– Ладно. Читай.
Таким образом не только весь первый класс, но во втором, третьем и четвертом я частенько беззастенчиво читал на ее занятиях. Не думайте, никаким особенным вундеркиндом не был. У нас в классе немало других отличников было, а я иногда и «посы» хватал. Учились рядом ребята отличные, развитые, куда умнее и усидчивее меня. Фелька Алексеев, Ленька Дуб, Степа Мирский. И девочки – хоть куда. Только одна отличница, такая Маркина – тоже Ира, кажется, зубрила и ябеда. Класса до третьего тянула, а потом съехала. Забили мы ее. Класс был очень сильный… Если бы не война… Ленька из нашего дома, Фелька в «Метрополе» жил: из нашего двора к нему – раз плюнуть, соскользнешь в дыру китайгородской стены, куда полагалось лить смолу на головы нападающих врагов – и ты уже во дворе гостиницы «Метрополь». А Мирский вообще в школьном дворе жил. Он, я, Феликс Алексеев – головка класса: один редактор стенгазеты, другой староста класса, третий – председатель совета отряда, на другой год меняли нас местами. Иногда понижали до звеньевых, за какие-нибудь безобразия. Что там говорить. Когда перешли в пятый, к этому времени всех второгодников отправили в ремеслуху. В классе осталось двадцать семь человек. Не только ни единого отстающего – все лишь на отлично и хорошо. В классе – красное знамя школы, переходящее каждую четверть, а на учительском столе кожаный бювар – лучшему классу за успехи – итоги подводились каждую неделю. И так два года подряд. Вот какой класс был. Все пионеры, все «значкисты», кружковцы. БГСО, БГТО, Юный Ворошиловский стрелок, Юный моряк, Юный авиамоделист… Ни у кого меньше трех значков не было. Классная руководительница в почете. Галина Григорьевна Березницкая. Географ. Все проверяющие и гости – в наш класс, на все слеты во Дворец пионеров – из нашего класса. А мы особенно носа не драли, поэтому не упомню случая, чтобы нас, «бешников», кто-то обижал в школе или на улице. Даже наоборот, гордились нашими успехами. Слишком рано разрушился коллектив, все-таки еще дурачки-шестиклассники. А прожив вместе до десятого, может, и остались бы на всю жизнь друзьями? Сохранили связи… Общность… Не довелось. Лето сорок первого зачеркнуло.
Не подумайте, что учеба и чтение книг составляли главное содержание моей детской жизни. Не был ни тихоней-отличником, ни книжным червем, ни хилым интеллектуалом. Фига! С не меньшей страстью играл в казаки-разбойники, в двенадцать палочек, в штандар, лапту, футбол, часами сидел с удочкой в надежде вытащить из любой лужи малявку, днями шатался по лесу в поисках грибов, орехов, ягод, дрался, поглядывал на девчонок. Все было. Как говорится: «и ничто человеческое»… Единственное, чего не делал, это подлянки, как я ее понимаю до сих пор. Старался избегать. Плохо умел врать. Не умел вовремя смыться. И каяться не умел: надо – не надо, считал себя правым. А уж неправ – тут же готов повиниться. Такой характер. Но все это уже в более взрослом состоянии. Единожды в жизни оболгал товарища, и та детская вынужденная ложь до сих пор занозой сидит в сердце. Вынужден рассказать об этом, раз уж начал. Не оправдываться собираюсь, не каяться, тем более, что тот инцидент в свое время разъяснился, и мы с этим моим приятелем остались в хороших отношениях. Но что было, то было. Из шуриного кошелька начали пропадать деньги, оставляемые ей для покупок. Сначала копейки, потом двугривенные, а вскоре рубли и даже трояки. Семь лет мне тогда было. Никаких особых запросов, требующих денежных вложений, я еще не имел: все, что нужно, у меня было. И на детский сеанс в «Метрополе», и на конфету «Мишка» или «Памир» – двадцать пять, тридцать копеек в неделю папа мне выделял. И вот, пропадают деньги. Первый подозреваемый – я. Весь день дома только мы с Шурой, да нет-нет заходит кто-нибудь ко мне – Володя, Котька, Ирка, Витька Рыжий. Мало ли зачем заходят, то спросить о чем-то, то книжку взять, то поиграть… Но я-то все время с ними, никуда они не лазят, нигде не шарят, тем более в отгороженном углу, где спит на сундуке Шура, висят ее наряды, стоит тумбочка. Что им там делать? Мои игрушки в больших картонных ящиках под диваном и кроватью, книги – на этажерке у окна, да и кто из них, да и сам я, знает, что у нее в кармане пальто кошелек с деньгами? Но деньги-то пропадают. «Ты взял?» – «Нет». – «Может, сама потеряла сдачу?» – это ее предположение. – «Не знаю». Раз, другой, третий. Раньше такого не бывало. А тут сразу трояк! Кто же, кроме тебя? – «Честное слово – не брал я ничего», – и в слезы. Сказала маме. Допрос. Скандал. Вечером серьезный разговор с отцом. Но мне не в чем признаваться. Через несколько дней опять пропажа. Ты! Ты! Ты! Что делать? Как докажешь – ведь когда Шура на кухне дома только я или сам, или со своими дружками. Они? Нет! В воскресенье с утра отец снова ведет следствие, логически доказывает мне, что кроме меня – некому. Признайся, не ври, ничего тебе не будет. Дошел я до края. Деваться некуда. Спасительная мысль: пусть я! – «Да, брал». – «Куда дел, что купил?» – А ничего я не покупал. Ни конфеты лишней, ни игрушки. – «Куда же девал деньги?» Три рубля. Капитал не маленький. – «Я их… я их отдал!» Одна ложь тащит другую. – «Кому?» Откуда я могу знать – кому, если на самом-то деле не брал? Кому?… Аникею. Жил в нашем доме такой парнишечка, Аникей. Мама когда-то с его отцом вместе работала. Аникей старше меня на год. Заглядывал к нам редко. Мы не дружились. Аникей? Пошли к Аникею. И что самое ужасное, после долгих допросов и Аникей признался, что брал у меня деньги, что потратил их на кино и сладости. Признался! На время все успокоилось. И кражи прекратились. Аникей даже не поддал мне, только смотрел исподлобья, когда сталкивались в коридорах или во дворе. Недели через две настоящий преступник обнаружился. Ближайшая соседка и даже дальняя шурина родственница Лидка Капицына, дочь Марии Ивановны. Ходила она к нам без стука, как к себе. Между прочим, и я к Капицыным ходил запросто. Почти родные. Лидка «большая», лет на пять старше. В наших играх – учительница: усаживала, заставляла писать в тетрадках, отметки ставила. У нас в комнате – телефон, по тем временам редкость. Поставили папе, как ответработнику. Все соседи ходили звонить. А Лидка – без спросу. Особенно днем, когда только мы с Шурой дома. А уходим гулять – на всякий случай, после того моего путешествия из Зарядья, оставляем у Капицыных ключ. Они у нас – свои. В тот час меня дома не было, гулял во дворе. Шура откуда-то вернулась – дверь открыта, а в ее закутке – Лидка, и у нее в руках кошелечек. Всё. Папа передо мной извинялся, к Аникею ходил. Потом мороженым нас угощал. Все прошло, вроде бы забылось, но я с тех пор не вру. Ни по-крупному, ни по мелочи. Не могу. Виноват – сразу признаюсь. Считаю, что не виноват – на части режь! Это качество здорово мне в жизни мешало. У нас ведь любят, чтобы принародно раскаивался. «Виноват – исправлюсь», и, глядишь, все прощено. А тут упрется, как: баран, и ни в какую. Наказать! Наказывали. И поделом, и зазря. Так уж получалось. И вот кажется мне, что как в капле воды можно угадать свойство океана, так в этом мелком случае из моей, да и только ли моей детской жизни, видится та страшная лавина «признаний», приведшая нас к тридцать седьмому, к сорок девятому, ко всему сволочному, что сотворилось с нашим народом. Ну да ладно, будем надеяться, что это дело прошлое, хотя еще ой как много начальничков и общественников осталось, готовых довести человека до принятия на себя несуществующей вины. И в милиции до сего времени практикуется: не раскрыто дело – возьми, подследственный, на себя, все равно уж… А тебе за это кое-какие послабления. И берут. Такой элементарный фокус.
Ладно, хватит об этом. Вернемся в середину тридцатых, возвратимся к моему детству, к его играм и друзьям.
Года три подряд самой главной нашей игрой были солдатики. Оловянные. Штука дорогая, не по карману. Каждое прибавление армий – праздник. Сэкономишь на завтраках, не сходишь в киношку, не слопаешь законной воскресной конфеты с лотка у Третьяковского проезда – глядь, два пехотинца или один конник. А то кто-нибудь из гостей, бегая по московским магазинам, вспомнит младшего братца, притащит целый десяток, или отец расщедрится. Росли наши полки медленно. А тут фильмы «Александр Невский», «Суворов» – каре, батальоны, немецкая рыцарская «свинья» – разве сгромоздишь из нашего воинства нечто подобное? А кроме того, «Кондуит и Швамбрания» Кассиля… Государство свое, со всеми вытекающими… Выход был найден – пластилин, бумажки серебряные от конфет, спички. Лепили, украшали фольгой – иногда и золотая попадалась! – вооружали пиками. Из одной пачки сразу сотня. Да и пластилин куда дешевле солдатиков, а кроме того, родители охотнее дарили его: ребенок лепит, творческий процесс… Мы с Володей Соколовым образовали два дружественных королевства, с принцами, герцогами, гвардией, маршалами, интригами, дворцовыми переворотами и прочим романтическим антуражем. Позднее появились при дворах дамы. Заключались тайные союзы, скреплялись кровью договоры, запечатывались теми же пластмассовыми печатями с оттисками гербов с царских копеек. Изо дня в день шла дворцовая жизнь, принимали послов, готовились к отражению вражеского нашествия, – создавались все новые и новые полки, их полковники и прочая и прочая. Враг – Котька Субашиев. Не очень мы его любили. Нагловатый, врун и на руку нечист. Воровал, бывало, наши войска целыми отрядами. Перерядит и выдает за свои. Что поделаешь. Надо же с кем-то воевать, заключать перемирия, даже составлять договоры о вечном мире, которые назавтра могли превратиться в пустые бумажки из-за коварства Кота. А какие династические свадьбы мы закатывали, какие балы и парады! Как бились наши верноподданные с псами-рыцарями или гвардейцами кардинала. В лепешку! (Даром, что ли, из пластилина).
К пятому-шестому классам наши государства начали выходить из мрака феодализма. Организовывались газеты, которыми мы постоянно обменивались, начинали выходить «литературные журналы» на четвертушках тетрадных листов, составлялись карты с обозначением городов, крепостей, столиц, гор, морей и рек. Возникала промышленность, выпускавшая разнообразные орудия, самолеты, гиперболоиды. Наступало время революций, свержение монархий. Шел постоянный обмен «зарубежной информацией» и разведданными, газеты разоблачали фашиствующего Котьку, ставшего уже не Субашиевым, а Орловым – по фамилии настоящего отца, который никогда с ними не жил.