Текст книги "Нью-Йорк – Москва – Любовь"
Автор книги: Анна Берсенева
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 22 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]
Глава 13
– Я хочу отсюда уехать. И уеду.
Эстер смотрела, как стекают по стеклу осенние тяжелые капли. Ксения молчала, но ее молчание заключало в себе больше оттенков смысла, чем могли заключать любые слова.
– Но как? – проговорила она наконец. – Как же ты уедешь? По-моему, это немыслимо. Это и пять лет назад было трудно, а теперь просто невозможно.
– Я уеду. – Эстер наконец отвела взгляд от капель, которые догоняли-догоняли друг друга в порывистом беге, да все не могли догнать, и обернулась к подруге: – Если не получится, пешком уйду. Я слышала, в Эстонию уходят по льду через Финский залив.
– Но ведь тебя пограничники застрелят, Звездочка, – чуть слышно произнесла Ксения.
– Ну и пусть застрелят. Не могу я здесь больше, как же ты не понимаешь! – почти со слезами в голосе воскликнула Эстер.
– Я понимаю. – Ксенькин голос прозвучал еле слышно. – Я очень хорошо тебя понимаю…
Эстер сразу же устыдилась своих слов и особенно своего нервного тона. Конечно, Ксеньке куда тяжелее, чем ей, хотя бы потому, что Эстер должна заботиться только о себе, да и заботы у нее не жизненного, а, так сказать, душевного толка. У Ксеньки же… Евдокия Кирилловна совсем больна, лечить ее нечем, потому что нет денег на лекарства, да и лекарств, как кинешься, тоже толковых нету. А у Ксеньки совсем нет работы. Стоит ей только назвать свою фамилию, как ей тотчас отказывают в месте. Даже в Мюзик-холле отказали, хотя Голейзовский пообещал Эстер, что ее подругу непременно возьмут делать декорации. Но, видно, и в Мюзик-холле нашлись люди повлиятельнее Касьяна.
Прежде Ксенька хоть немного зарабатывала тем, что ходила на Главпочтамт и за мизерную плату писала письма неграмотным крестьянам, желавшим подать весточку деревенской родне. Таких, как она, на почтамте почему-то называли переводчиками. Но теперь и эта работа кончилась: служащим почтамта предписали следить, чтобы в государственном учреждении не крутились посторонние лица и не извлекали бы в свою пользу не учтенные государством доходы.
Прежде Ксенька с бабушкой могли рассчитывать еще и на те деньги, что платил за угол в их комнате Игнат Ломоносов. Но теперь Игнат поступил на рабфак и от Иорданских съехал. Деньги же не в виде платы за жилье, а просто в помощь Ксенька у него наверняка не берет.
Впрочем, мысль об Игнате Ломоносове Эстер постаралась тут же от себя отогнать. Стоило ей вспомнить о нем, как сердце у нее начинало выбивать чечетку, и даже в груди все болело, будто от тяжелой простуды.
– Я надеялась, все как-нибудь наладится, – сказала Ксения. – Не для нас, конечно, про нас-то с бабушкой с самого начала понятно было, что ждать нам нечего. Но хотя бы для других, для простых людей… Ведь и торговлю разрешили было, и, Игнат говорил, какие-то концессии. Значит, со всем миром налаживались отношения.
– Хорошо же они наладились! – хмыкнула Эстер. – За границу иначе, как по льду пешком, не выбраться.
– Неужели и у вас в Мюзик-холле неладно? – спросила Ксения. – Ведь такой успех, каждый вечер аншлаги!
– Это им и не нравится, – мрачно проговорила Эстер. – Большевики недовольны, что народ увлекается буржуазным искусством. Знаешь, что они про «С неба свалились» написали? Что это дань обывательским мечтаньицам и смакование разложенчески-танцевальных моментов. Выговорить невозможно! – Она стукнула ладонью по подоконнику так сердито, будто крепкая дубовая доска была виновата во всех глупостях, которыми сопровождалась жизнь. – Да что далеко ходить, ведь и мама моя недовольна осталась.
Ревекка Аркадьевна приезжала в Москву полгода назад, уже не из Сибири, а из Средней Азии, куда ее вместе с мужем перевели по службе. Эстер, конечно, повела ее на спектакль – в тот вечер танцевальный ансамбль Мюзик-холла давал свои бенефисные номера «Европа» и «Япония». Но вместо восторга, которого она ожидала, мама сухо заметила:
– Никогда не думала, что моя дочь будет выступать в таком низкопробном жанре. Ведь мы, к счастью, не в Америке живем, к чему же эти герлс? Эти купальники, этот мишурный блеск… По-моему, ужасно, – заключила она.
Эстер, впрочем, на маму даже и не обиделась. Она смотрела на Ревекку Аркадьевну – худую, высокую, с застывшим лицом и мрачновато поблескивающими глазами – и не понимала, связывает ли ее хоть что-то с этой женщиной, жизнь которой идет совсем отдельно, по чужим и чуждым законам. Нет, она есть, конечно, есть эта связь. Но как к ней относиться, если вся она состоит из одного лишь тревожного, будоражащего душу голоса крови?
Через несколько дней мама уехала, и душевная тревога, связанная с нею, забылась.
Гораздо важнее была другая тревога, та, о которой Эстер говорила теперь Ксении. Она накапливалась исподволь, поднималась, как вода в реке во время затяжных ливней, и со всей неизбежностью выплеснулась наконец из берегов привычной жизни.
Весь год, который Эстер служила в Мюзик-холле, казался ей одним нескончаемым фейерверком. Он крутился у нее в сердце и в голове, этот волшебный год, рассыпал разноцветные искры, и, когда она просыпалась по утрам, ей не верилось, что бывает в жизни такое долгое счастье.
И это вовсе не было отвлеченным впечатлением: программа Мюзик-холла и была задумана именно как фейерверк. Однажды Эстер даже слышала, как знаменитый комик-буфф Ярон – его специально пригласили из оперетты в спектакль «Чудеса ХХХ века» – возмущался, стоя в дверях своей гримерной:
– Ей-богу, я не создан для такого фейерверка! Поверьте, душенька, – обратился он к гримерше Клавдии Васильевне, которая выглянула из-за двери на его громкий голос, – я никак не могу освоиться с мыслью, что до меня на сцене будут работать три обезьяны, а после меня какие-то поразительные Рейнш с электрическими кольцами!
А Эстер очень даже нравилось работать в одном ревю с акробатами Рейнш, которые были обозначены в программе как «бронзовые люди», и с чечеточным трио Уайт, и с гавайским гитаристом Джонни Данкером, и… Да со всеми ей нравилось работать! И с милыми обезьянами Тарзаном, Дикки и Викки тоже. Ей нравился весь Мюзик-холл, весь как есть. Правда, иногда она не могла поверить, что все это наяву происходит в Москве, и происходит с нею…
Еще ей не верилось, что год назад она зачем-то старалась забыть то, что составляло самое ее существо, – беспечную музыку, которая звучала у нее внутри постоянно, желание танца, которое бодрствовало в ней даже ночью, когда сама она спала… Наверное, дело было лишь в том, что ее обида на Фореггера, который отнесся к ней когда-то со снисходительностью, с какой относятся к несмышленому ребенку, была слишком велика, и обида эта перенеслась на все, чему она у Николая Михайловича научилась. Вот на этот самый танец, на эти простые мелодии, которые ни в чем не были виноваты…
А на Касьяна Голейзовского никакой обиды у нее не было. И потому все, что происходило в ее жизни, когда она стала одной из тридцати мюзик-холльных герлс, Эстер воспринимала как сплошной праздник.
Конечно, она завидовала настоящим звездам, особенно Вере Друцкой и особенно ее сольному номеру «Уличная танцовщица». Но вообще-то участие в ансамбле тридцати герлс увлекало так сильно, что места для зависти просто не оставалось. Особенно когда Голейзовский начал репетировать с ними «Танец цветов» и «Живую лестницу» – два эффектных номера в новом спектакле.
Эстер сразу поняла, что весь этот спектакль под названием «С неба свалились» задуман как обман начальства. Конечно, действие последней его картины происходило в рабочем клубе, и пролетарское искусство, которое там демонстрировалось, должно было доказать зрителю, что оно намного лучше западного. Но все, что происходило до последней картины, на протяжении всего спектакля, было так феерически прекрасно, что красноармейские пляски не шли с этим ни в какое сравнение.
Все время, которое она не занята была на сцене, Эстер стояла в кулисах и смотрела, как сияет, сверкает, кружится та самая западная жизнь, которая впечатляла главного героя Иван Иваныча Жупела настолько, что, оказавшись в Европе, он приглашал двух французских кафешантанных певичек лететь с ним на дирижабле в СССР.
Уже в вагоне-ресторане экспресса, мчащегося в Европу, его воображение поражали официанты – их играли братья-жонглеры Гурьевы. Когда они перебрасывались посудой, у Эстер даже сердце замирало, словно над сценой летали не тарелки и чашки, а живые хрупкие существа. Потом жонглеров Гурьевых сменяли роликобежцы Бренди – они были официантами уже в парижском баре и ловко скользили между столиками на своих блестящих роликах.
Все это – то, что Ревекка Аркадьевна назвала мишурным блеском, – как раз и создавало ощущение бесконечного фейерверка. И воздушные гимнасты де Коно, и Анна Дурова с морскими львами, и ковбои Дакота, работающие с лассо…
Чувствовать себя маленькой блесткой этого сияющего ряда казалось Эстер таким же счастьем, как чувствовать себя его главной звездой. Ну, или почти таким же… Ведь если пока что она не звезда, а только блестка, то все у нее впереди, все у нее еще будет, не зря ее после каждой репетиции хвалит Голейзовский!
Эстер так привыкла к его похвалам, что даже полный, переполненный, головокружительный аншлаг и оглушительные аплодисменты на премьере показались ей чем-то само собой разумеющимся. И, конечно, ей было ужасно интересно, что напишут про «С неба свалились» в газетах. Разве можно запечатлеть это волшебство и этот праздник в обычных сереньких строчках?
Газеты, в которых выходили заметки про спектакли Мюзик-холла, вывешивались в театре на специальной доске, и, приходя утром на репетицию, Эстер непременно прочитывала, что нового в них пишут.
После премьеры стенд был облеплен вырезками так плотно, что глаза разбегались.
«Вместо отвращения к разложению Запада, которое должен вызывать спектакль, мы видим подражание его ложным красивостям, – прочитала Эстер. – Пошлым Мулен Ружам не противопоставлено пролетарское искусство. Наша страна приступила к героическому строительству пятилеток. Трудовой энтузиазм масс, одетых в комбинезоны и ватники, должен стать главной темой нашего искусства, а человек труда – его главным героем. На этом фоне буржуазные герлс Голейзовского выглядят как потакание обывательским вкусам».
«Пора нам перестать оглядываться на Европы, – было сказано в другой заметке, подписанной рабкором Зубаткиным. – Надо начать обозревать нашу действительность. Мюзик-холл должен стать местом бичевания прогулов, простоев, заводского брака. Какое отношение к этой задаче имеют живые лестницы из полуголых женских тел?»
– Никакого! – воскликнула Эстер. – Да пропади ты пропадом со своим заводским браком!
– Что с вами, Эстер? – спросила пожилая костюмерша Аида Борисовна. – У вас глаза сверкают, как огненные угли.
Она только что вошла в театр и, отряхивая мокрый зонтик, обратила внимание на Эстер, застывшую у доски с газетными вырезками.
– И, кстати, вы похожи на неопалимую купину, – добавила Аида Борисовна. – Горите, но не сгораете.
– Что? – Эстер с трудом оторвалась от газетных строк. Вот они уж точно горели у нее перед глазами и, к сожалению, не сгорали! – На что я похожа?
– На неопалимую купину. И на сцене тоже. В вас вообще много еврейской страсти, пока еще как следует не оформленной. Кстати, это Касьян Ярославович и сказал. У вас большое будущее, – таинственно понизив голос, сказала Аида. – Поверьте моему опыту, я ведь с детства при театре, и актеров, у которых есть будущее, сразу отмечаю. Слушайтесь Голейзовского, – покровительственно улыбнулась она. – Он из вас сделает звезду. Вы знаете, что ваше имя означает по-еврейски именно это?
И, не дождавшись ответа, Аида пошла по коридору к себе в костюмерную.
«Она ведь идейная иудейка, кажется, – вспомнила Эстер. – Даже на собрания какие-то ходит. Кто же это мне про нее рассказывал? А, неважно!»
Все было сейчас неважно, а важно только то, что спектакль «С неба свалились», любимый всей труппой, как живой ребенок, вскоре будет закрыт, как идейно невыдержанный. В этом можно было не сомневаться, закрыли же «Чудеса ХХХ века», и именно по дурацкой идейной причине, и никто ничего не смог сделать, и даже ежевечерняя толпа зрителей у входа не произвела никакого впечатления на партийное начальство.
И как Эстер было не гореть гневом, когда весь ее душевный фейерверк зависел от ничтожных людей, которые про живой, как огонь, спектакль писали мертвыми словами в своих никому не нужных газетах?
Обо всем этом она и думала сейчас, глядя на унылые осенние капли, бегущие по окну «Марселя».
– Нынче Игнат придет. – Ксенька нарушила молчание неожиданно, и Эстер вздрогнула от ее голоса. А вернее, от известия, которое она сообщила. – Он книги покупал у букинистов, ему по строительству нужно было, и для меня обещал посмотреть. По фарфору. Знаешь, на Ильинке букинисты.
– Не знаю, – буркнула Эстер. – Ты же всегда на Никитском смотрела.
– Он для меня и на Никитском посмотрит, – кивнула Ксения. – На Ильинке больше научные книги, там про фарфор может и не найтись, тогда на Никитском. И сегодня же принесет. Это мне ко дню рожденья, – словно оправдываясь, добавила она. – Я думаю, ему не понравилось бы какие-нибудь дамские штучки выбирать, он ведь очень разумен. – Ксения чуть заметно улыбнулась. – Да и не понимает в этом ничего.
– Зато я понимаю. – Эстер не выдержала и улыбнулась тоже, хотя от упоминания об Игнате ей стало вовсе не весело. – А меня ты, выходит, на день рожденья не приглашаешь?
– Ну что ты! – Ксенька даже побледнела от того, что ее подруга могла сделать такое предположение. – Разумеется, приглашаю. Сегодня в семь.
– Как сегодня? – ахнула Эстер. – У тебя же завтра!
– Но завтра понедельник, и все заняты, – объяснила Ксения. По тому, как она при этом отвела глаза, Эстер догадалась, что «все» – это, разумеется, Игнат. Не мадам же Францева занята в понедельник! – Бабушка пирог с черноплодкой испекла, – добавила Ксения. – Потихоньку от меня. Ей мадам Францева для сердца черноплодной рябины подарила, надо было на спирту настоять, но пока я раздумывала, где же спирту взять, бабушка вот как распорядилась.
Рябиновый пирог должен был стать, конечно, центром праздника. И не стоило удивляться тому, что Евдокия Кирилловна решила побаловать внучку, не пожалев на это лечебной ягоды.
Или все-таки центром праздника должен был стать Игнат Ломоносов?
«До семи успею в Торгсин сбегать, – сердито тряхнув головой, чтобы немедленно перестать думать о нем, решила Эстер. – Одного пирога для праздника маловато, ветчины возьму, маслин, сыру… Хорошо, что у Бржичека валюты купила».
Музыкальный эксцентрик Бржичек был приглашен из Праги как раз для участия в спектакле «С неба свалились». В Мюзик-холл вообще приглашали многих западных артистов, даже непонятно, как дирекции удавалось добывать на это разрешение. Иностранцы щедро делились с красотками-герлс не только сведениями о последней европейской моде, но и валютой, которую получали за выступления. А Торгсин на Тверской, к счастью, работал бесперебойно, так что купить каких-нибудь лакомств к праздничному столу не составляло труда.
Правда, Эстер собиралась купить на заветную валюту коробочку настоящего французского грима, который привезла с парижских гастролей одна актриса Камерного театра; ей рассказала про этот грим Алиса Коонен. Но гримом, в конце концов, можно обойтись и самым обыкновенным, а Ксенькин день рожденья должен пройти на высшем уровне. Не так уж много в ее жизни праздников!
Глава 14
Эстер так увлеклась выбором лакомств для Ксеньки, что совсем забыла про настоящий, а не продуктовый подарок для нее. И вспомнила о нем, только когда уже открывала тугую дверь марсельской парадной, придерживая подбородком бумажный пакет с торгсиновской снедью.
Но возвращаться за подарком было некогда – опаздывать на Ксенькин день рожденья не хотелось. Да и, при полной беспечности во всем, что касалось житейских обыкновений, Эстер понимала: неудобно, чтобы гости ожидали ее одну, с нетерпением поглядывая то на дверь, то на рябиновый пирог.
Положив пакет на кровать, она распахнула дверцу шифоньера. И сразу увидела маленький дамский портфель. Замочек был расстегнут, крышка откинута, и на внутренней ее поверхности таинственно поблескивало серебряное зеркальце.
И при взгляде на его серебряный блеск в обрамлении мягкой бордовой кожи день, когда этот портфель был куплен, вспомнился Эстер с такой живостью, будто он был не почти два года назад, а вчера.
Как он сиял и переливался солнцем и счастьем, этот день, какая прекрасная и родная была Петровка и, главное, каким неведомым смыслом были наполнены простенькие события того дня! Или, может, главным было даже не все это, а то, что Эстер тогда совсем не думала про Игната Ломоносова? Просто чувствовала, что он идет рядом по весенней улице, и не понимала, что в этом заключается для нее какой-то необыкновенный смысл…
И когда же пропала по отношению к нему та первоначальная беспечность, и когда же она поняла, что сердце у нее замирает от его присутствия? А не должно оно от этого замирать, не должно, потому что… Да понятно ведь, почему!
«Когда мы в барак к нему ходили, – подумала Эстер. – Конечно, тогда».
Она точно помнила даже не день только, а минуту, когда это произошло. Когда она смотрела, как ветер касается мокрых Игнатовых волос, как под этим теплым ветром они из темно-русых, тяжелых, делаются светлыми, легкими, – смотрела и понимала, что может смотреть на это бесконечно и что лучше этого может быть только одно: коснуться его мокрых после реки волос рукою…
Эстер и теперь вздрогнула, вспомнив это. Какое-то необъяснимое наваждение! Поклонников у нее было столько, что она не успевала их считать, все они были один другого эффектнее, и надо же, чтобы при этом в сердце у нее горячим гвоздем торчал широкоглазый потомок Ломоносова, в котором ничего эффектного не было вовсе!
«И почему это я Ксеньке в прошлом году портфель не подарила? – привычно уже, как всегда при мысли об Игнате, помотав головой, подумала Эстер. – А, ей тогда башмаки оказались нужны».
Конечно, она собиралась подарить подружке портфель сразу после покупки. Но как раз накануне тогдашнего ее дня рожденья случайно услышала, как Евдокия Кирилловна выговаривала Ксеньке за то, что та вместо башмаков для себя купила на Сухаревке плюшевый жакет для бабушки.
– Как же это можно, Ксенечка! – со слезами в голосе восклицала Евдокия Кирилловна. – Мне, старухе, наряжаться, когда ты босая ходишь!
– Во-первых, жакет не для наряда, а для тепла, – возражала Ксенька. – А во-вторых, вовсе я не босая. Я башмаки к Харитоньичу снесла, он починит.
Харитоньич был холодный сапожник, державший крошечную мастерскую на углу Малой Дмитровки и Настасьинского переулка. Шить обувь он не брался по неумению, но простой ремонт делал на совесть.
– Там уж и чинить-то нечего, – поняв, что внучку не переубедишь, вздохнула Евдокия Кирилловна. – Ладно, иди, а то до закрытия в лавку не успеешь, без хлеба останемся.
Тут Эстер сообразила, что Ксенька сейчас выйдет из комнаты и обнаружит ее подслушивающей под дверью. Она на цыпочках отступила в коридор и шмыгнула на черную лестницу, решив, что портфель с зеркальцем подождет, а ко дню рожденья Ксеньке как нельзя кстати придутся башмаки. Башмаки – немецкие, добротные – она и купила в том самом Торгсине на Тверской, в котором была сегодня.
А теперь вот и портфель пригодился. Эстер сунула его под мышку, взяла с кровати пакет с продуктами и, не взглянув даже в зеркало, торопливо пошла к двери.
Да и что толку было глядеться в зеркало? Она и так знала, что хороша. И что Игнату нет дела до ее красоты, знала тоже.
– Эстерочка, передайте мне, пожалуйста, икру. – И по голосу, и по всему виду мадам Францевой было понятно, что ей неловко от такой нескромной просьбы, но и сдержаться она не в силах. Словно оправдывая свой интерес к икре, она добавила: – Покойный Алексей Венедиктович говорил, что настоящая свежая икра бывает именно осенью, когда происходит это явление, как же его…
– Путина, – сказал Игнат.
Он сидел рядом с Ксенькой, и Эстер почему-то казалось, что он держит ее за руку. Хотя Ксенька теребила в руках салфетку, а Игнатовы огромные руки просто лежали на столе.
– Да-да, именно путина! – обрадовалась мадам Францева. – Это когда рыба плывет куда-то по своим делам, а ее ловят в сети, верно?
– Верно, – кивнул Игнат.
Эстер заметила, что он едва заметно улыбнулся. Видно, даже его непроницаемости не хватило на то, чтобы без смеха смотреть, как старушка, под шумок светской беседы намазывая на белый хлеб сначала коровье масло, а потом черную икру, делает вид, будто ее совсем не интересует это занятие.
Гости за столом у Иорданских были немногочисленны: две старушки – мадам Францева и княгиня Голицына, – да Эстер, да Игнат. Впрочем, странно было бы ожидать, что на Ксенькин день рожденья соберется столько же гостей, сколько три месяца назад, в августе, пришло на день рожденья к Эстер. Она праздновала не дома, а прямо в репетиционной Мюзик-холла, и не столько из-за домашней тесноты, сколько оттого, что терпеть не могла возиться с готовкой и уборкой. Впрочем, и тесноты не хотелось тоже – хотелось веселиться, дурачиться, танцевать и разыгрывать шарады, что гости вместе с виновницей торжества и делали с вечера до утра.
А Ксенька никогда не отличалась общительностью. Хотя, по мнению Эстер, каких-нибудь знакомых – да вот хоть по Вербилкам, по фарфоровым своим делам, – могла бы пригласить.
Но это разумное мнение сохранялось у Эстер только до тех пор, пока она не заметила короткий взгляд, брошенный ее подружкой на Игната. Эстер привыкла к пламенным взглядам: актеры осваивали их еще в театральных школах и потом постоянно применяли на сцене. А ее поклонники были главным образом актерами, поэтому огненные страсти она ловила в их взглядах ежедневно.
Ксенькин же взгляд на Игната был робок, как у шестнадцатилетней девчонки. Даже не верилось, что она празднует свой двадцать первый день рожденья! Глаза у нее были непонятного цвета – просто смешение всех цветов, освещенное изнутри так, что казалось, будто светятся не глаза только, а все ее лицо. Волосы, тоже светлые, она убрала в низкий узел, совсем не по-праздничному, но несколько прядей высвободились из узла и лежали на щеках нежными волнистыми дорожками, и щеки под ними побледнели от волнения.
Ни у кого Эстер не видела такой неяркой и вместе с тем так сильно поражающей воображение одухотворенной красоты!
Стоило ли удивляться, что Игнат ответил на Ксенькин девчоночий взгляд таким прямым, таким влюбленным взглядом, от которого даже у Эстер закружилась голова, хотя он предназначался совсем не ей?
– Твое здоровье. – Не отводя от Ксении глаз, Игнат поднял прозрачный, простого стекла бокал, играющий вишневыми винными искрами. – Выпьем за твое здоровье и счастье. И за твою смелость, – зачем-то добавил он.
Называть Ксению без отчества и на «ты» он стал только после полугода жизни у Иорданских, да и то лишь потому, что его попросила об этом Евдокия Кирилловна; на Ксенькины подобные же просьбы он не обращал внимания.
– Ты зови ее попросту, Игнатушка, – сказала тогда старушка. – Меня ведь бабушкой зовешь, вот и Ксюшеньку зови как сестру. А то неловко даже: или ты нам чужой?
«Тоже мне, братская нежность!» – фыркнула про себя Эстер.
А вслух сказала:
– Что уж за смелость такую ты в ней разглядел?
Игнат обернулся к ней. Он смотрел внимательно и спокойно, но в спокойствии его широко поставленных серых глаз Эстер разглядела вдруг какое-то особенное, необычное выражение. Выражение это мелькнуло так кратко, что она не успела понять, что оно означает. Но оно было, и от одного лишь его мимолетного промелька голова у нее закружилась посильнее, чем от самого что ни на есть пламенного взгляда самого что ни на есть прекрасного поклонника. И как же он влияет на нее таким необъяснимым образом?!
– Я не разглядел в ней смелость, – ответил Игнат. – А желаю ей смелости.
– Глупые загадки! – фыркнула Эстер, на этот раз уже вслух.
Игнат промолчал.
– Что же, Евдокия Кирилловна, Ксенечка, спасибо за угощение, – сказала старушка Голицына.
– За угощение Эстерочку надо благодарить, – смущенно заметила Евдокия Кирилловна. – И вино, и ветчина, и икра даже… Балует она нас.
– Редкое нынче счастье – иметь добрых друзей, – вздохнула старушка. – Пойду, не буду молодежи мешать.
– Вы нам нисколько не мешаете, – возразила Ксения. – Что же, и Жюли Арнольдовне с вами уходить, и бабушке?
– Ни в коем случае! – испугалась Голицына. – Я себя одну имела в виду.
– А лучше вы здесь еще посидите, а мы, чтобы вам с нами не скучать, у меня посидим, – предложила Эстер. – Молодежным составом труппы. А, Ксень?
– Идите, детки, идите, – закивала Евдокия Кирилловна. – Посумерничайте, поболтайте о своем. Вы теперь и видитесь ведь редко: у Игната и учеба, и работа, у Эстерочки репетиции…
Уже в коридоре Эстер вспомнила, что у нее, кажется, неубрано, то есть по всей комнате разбросаны какие-то предметы из тех, что Ксенька называет дамскими штучками. Впрочем, Ксенька-то какого-нибудь вывернутого наизнанку платья не испугается, а вот перед Игнатом, пожалуй, неловко.
«Да ничего неловкого! – подумала она. – Он все равно мелочей не замечает».
Она чувствовала такое счастье от предстоящего сумерничанья, что ей и самой было не до мелочей. Даже то счастье, которое она испытывала каждый раз, когда выходила на сцену, не могло с ним сравниться. Вернее, оно, это нынешнее счастье, было какое-то совсем другое, необъяснимое…