355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Анна Матвеева » Сладкая отрава унижений » Текст книги (страница 2)
Сладкая отрава унижений
  • Текст добавлен: 8 сентября 2016, 21:20

Текст книги "Сладкая отрава унижений"


Автор книги: Анна Матвеева



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 3 страниц)

Ушлая Пиратова быстро разузнала адрес нашего общего любимого – он жил совсем рядом с Институтом Связи, собственно, поэтому там и была репа. Потому что он жил рядом и даже закончил как-то сдуру этот институт. Мы с Зиной и Ниной еще несколько раз приходили на репетицию, и тогда нам везло меньше – другие ногастые девушки сидели посреди зала, другие курили с музыкантами в перерыве, а мы, будто кузины из пригорода – которых никто не любит, но и не смеет выгнать, робко сидели втроем, и это был полный позор.

Сладкая отрава унижений...

Я уже почти забыла, что это такое на самом деле.

Вот если мы с тобой, Принцесса, проедем сейчас мимо Института и свернем в тот проулочек, видишь, где сиреневые кусты? К зиме эти кусты превращаются в какие-то жалкие веники, но я не о том. Из проулочка очень хорошо виден дом Суршильского, а подъезд у него был, как говорят бабки, “крайний”.

Я пришла туда рано утром в субботу. Часов в семь уже стояла, как Ромео, под желтым балконом и внимательно разглядывала куртку, вывешенную через перила, будто коврик, и какой-то лыжный инвентарь, ужасно не подходивший Суршильскому, и лупоглазого серого кота, который делал вид, что дремлет в пустом цветочном ящике, а на самом деле бдительно рассматривал меня, ожидая неосторожных движений.

Хоть и было самое осеннее начало, но поутру стоять в холодных листьях по щиколотку, пусть даже небо голубое – это, я тебе скажу, не самая лучшая вещь жизни. Но я ведь любила, я была готова и открыта для любых унижений, лишь бы только Суршильский высунул свою красивую голову с третьего этажа хрущевского дома и кивнул бы мне: заходи!

Окна оставались недвижимы, и я, и кот. Кот, кстати, в конце концов уснул, я надоела ему, как мертвый воробей. Мне чудилось какое-то движение за окнами Бориса, хотя умом (или чем-то еще, что могло рационально размышлять) я понимала: в такой ранний сон ночные птицы – то бишь совы и музыканты – еще спят. Крепко спят.

Пальцы заледенели, и я долго не могла зажечь спичку. Потом все-таки зажгла, закурила, и как раз открылась дверь подъезда – открылась так шумно и неожиданно, что я едва успела заскочить в детский домик, в которых всегда пахнет какашками, потому что отдыхают там не дети, как задумывалось двороустроителями, а хулиганы. Сложившись буквально втрое, я видела в крошечное окошко, как из подъезда выходят Петр и рыжий Глеб. Глеб громко смеялся, да и Петр был веселее обычного. Когда их шаги прошуршали мимо, я решила выбраться наружу, но вдруг снова запели потревоженные листья – и я осталась в своем вонючем убежище, потому что к подъезду подошла Пиратова. Вид у нее был такой, будто бы она каждый день в восемь утра (беглый взгляд на часы) прогуливается Именно В Этом Дворе. Пиратова сделала большой круг по двору – и я заметила, что на ней одет сногсшибательный (в смысле, длинный, такой, что легко можно было свалиться с ног, а так – я бы такой ни в коем случае не носила!) плащ, да и накрашена она была не хуже Булки.

Булка вышла из подъезда. Увидела Пиратову, остановилась, поморщилась, о чем-то молниеносно подумала (мысль бежала по ее лицу, как мышка по полу), но решила не связываться, ушла.

Я вылезла из домика и, покряхтывая, подошла к подруге.

Пиратова вскрикнула, будто завидев змею.

– Ты что? Ты как?

От меня пахло какашками хулиганов – ну, или мне так казалось.

Пиратова засмеялась, мне вдруг тоже стало смешно – но сильнее всех смеялась Уныньева, которая шла во двор к Суршильскому со стороны Института Связи.

***

Вот так мы и проводили свободные минуты в этом самом дворе. Практичная Пиратова познакомилась с его бабушкой-соседкой и теперь была в курсе расписания жизни любимого исполнителя. Главной задачей было не попасться ему на глаза, но отслеживать всех входящих и выходящих.

– Давайте оценим наши шансы, – цинично шептала Пиратова во время согревающего перекура в соседнем подъезде. – как вы думаете, у кого их больше?

– Отстань, – выдувала дым Уныньева, – не смей так о святом чувстве любви.

А сама страдала – я видела, как стучит ее сердце, ритмично приподнимая тонкую ткань блузки, хотя мы всего лишь сидели на очередной репетиции или посещали концерт. Мы подружились с музыкантами, и даже Петр уже не морщился, но Суршильский-то – Главная Цель – совершенно перестал обращать на нас внимание и снова возобновил роман с Булкой.

Уроки мы совсем забросили – хорошо помню, как я лежала в кабинете физики лицом вниз на парте и рассматривала солнечный осенний свет через свои длинные волосы – они были черно-рыжие и пахли листьями.

Наконец листья собрали и сожгли – мы даже приняли участие в субботнике, который проводили во дворе Суршильского, не опасаясь случайной встречи – группа уехала на гастроли в город Кувандык. А бабушка-соседка даже накормила нас потом пирожками.

Потом выпал снег. И создал нам целую кучу проблем: на снегу оставались четкие следы, а главное – невозможно стало стоять на холоде больше, чем десять минут.

Под Новый год мы с Пиратовой долго ждали Уныньеву на остановке троллейбуса, а потом плюнули и без нее поехали на “репу”.

Дверь в подвал открыл непривычно злобный Глеб. Из-за его спины выглядывала Булка с очень обеспокоенным лицом.

– Нет Бориски, трубку не берет, дверь не открывает – хотя дома, – сказал Рыжик, – так что можете фанатеть возле подъезда – Ксеня говорит, вы там прописались.

– Как грубо и жестоко! – возмутилась Нина.

Мы грустно побрели в соседний двор. У Бориса форточка была открыта – значит, правда, дома.

– Заболел, – убежденно сказала Пиратова, – только это может служить оправданием.

Из подъезда по свежем снежку пробежала Уныньева... Пробежала, не видя нас, улыбаясь, сметая варежкой сугробчик со скамейки.

Мы кинулись следом.

– Зинка! – строго крикнула Пиратова, и Уныньева послушно затормозила.

– Самая счастливая в этом мире я, – сказала она, улыбаясь глупо и беззащитно.

***

Вот что случилось с Уныньевой. Рассказ воспроизводится с ее слов исключительно.

Вчера Уныньевой, как говорится, не спалось. Перед Новым годом бывает такое состояние, когда хочется осмыслить свою жизнь свысока. Ну, то есть подняться в небо и обозреть оттуда, как ты живешь. Это Уныньева выражалась фигурально. И получалось у нее, что ничегошеньки Зина в своей жизни не сделала такого, за что можно было бы ее уважать. И чем было можно гордиться.

Зина встала с кровати, оделась. Родители у нее в это время были на даче – знаешь, Принцесса, есть такие безумные люди, которые все время сидят на даче, даже зимой. Вот это в точку про Зинкиных родаков. Поэтому Уныньевой ничего не мешало. Она взяла со столика десятку, которую мама оставила ей на неделю, и поехала к Борису.

Наш город ночью...

Когда я думаю о том, как Уныньева бежала до “проезжей части”, придерживая рукой ворот шубчишки, а вокруг стояли грустные фонари, гаражи, мертвые дома с закрытыми глазами окон – ведь было уже два часа ночи, когда я думаю об этом, то понимаю: я никогда не смогла бы решиться на такое – поэтому, может быть, все было по справедливости?

Пиратова так не считала, она надулась обиженно еще в самом начале уныньевского рассказа и теперь причмокивала осуждающе губами.

Так вот, Зина добежала до первой двухрядной дороги – это была улица Летчиков, и подняла руку в заледеневшей перчатке. Она еще курила на ходу – так что можешь себе представить, как теперь пахла эта перчатка, но это не важно, и машина вскоре остановилась – старый, раздрызганный “Москвич”, где сидел пожилой и несчастный мужчина, которому жена каждый день рассказывала о том, какой он жуткий эгоист.

От Летчиков до Института Связи ехать было недолго, и уже через десять минут Уныньева стояла в сугробе, у заветного подъезда.

В окне Суршильского горел свет.

Немного еще собравшись с силами, Зина поднялась на третий этаж. Дверь была выкрашена в зеленый цвет, и посредине был “глазок”.

Зина даже не звонила в дверь, а та почему-то открылась.

Роковой Суршильский даже дома ходил в черном. Из квартиры напахнуло теплым запахом сигареты.

– Привет, – не удивился Суршильский, – заходи. Я почему-то почувствовал, что надо открыть дверь. Давно тут стоишь, ногастик?

Тут Пиратова тоже причмокнула губами, но Зина просто светилась от счастья и продолжала свою победную одиссею.

Она сказала, что нет, только что пришла. Борис помог ей снять шубу и провел на кухню, где дымилась сигарета с полуистлевшим тельцем и рядом хрестоматийно так лежал исписанный неровным почерком лист бумаги.

– Я работаю, – пояснил Суршильский и убрал лист, но Уныньева успела выхватить взглядом и даже запомнить строчку:

Отвращением к себе я питаюсь, будто хлебом.

Надо же! про себя удивилась Уныньева, закуривая и прищуриваясь, потому что дым летел в глаза. Неужели у него бывает отвращение к себе?

Суршильский сел рядом и спросил:

– Ну?

– Ах да! – опомнилась Зинаида. – Я не могла уснуть.

– Что ж, – Суршильский достал из холодильника полупустую бутылку с красочной этикеткой. – Тогда давай выпьем.

– Давай, – сразу же согласилась Уныньева, и Борис плеснул красиво в рюмки.

Уныньева выпила и закашлялась.

– Водка, что ли?

– Водка, – подтвердил тоже выпивший и поэтому чуть замаслившийся взглядом Суршильский. – Вкусная, ароматная водка. Кушай.

Уныньеву немножко передернуло от этого слова – она считала его нелитературным, но Суршильскому можно было простить, и она закусила покорно кусочком розовотелой ветчины.

– Тебя зовут-то?.. – спросил Суршильский.

– Зина.

– Надо же, какое имя необычное для нашего времени. Сейчас все Ленки да Маринки, а ты Зина.

– Это в честь бабушки, – у Зины внутри все потеплело, и она теперь торопилась удержать интерес Суршильского.

– Меня тоже в честь бабушки назвали, – сказал Борис.

– Как это?

– Она Борислава Глебовна Розенкрейцер.

– А, – поняла Зина.

– Видишь, как у нас много общего, – сказал Суршильский, наливая еще по рюмашке. Руки у него ари-сто-кра-ти-чес-ки-е, по слогам подумала Зина.

К концу бутылки и ветчины Зина спросила:

– Я тебе нравлюсь?

– Конечно, – удивился Суршильский, – что за вопрос дурацкий. А ты в каком классе?

– В десятом.

– У-у. Скоро, значит, выйдешь на самостоятельную дорогу жизни.

– Помоги мне выйти на самостоятельную дорогу.

– В смысле?

– Я хочу, чтобы ты помог мне расстаться с бременем девственности.

– Мне очень нравится, как ты говоришь. Так красиво – сразу видно, начитанная девушка.

– Поможешь?

Суршильский вдруг стал мрачным, сломал сигарету и сказал:

– Мне надо подумать. Я завтра уезжаю на гастроли в Ура-Тюбе, и ты, пожалуйста, не предпринимай ничего до моего возвращения.

– Он подумал, – сказала Зина, – что я просто хочу стать женщиной – а ведь я хочу с ним.

– Зинка, какая ты все-таки, – обиделась Пиратова, – ну почему не я первая такое придумала?!

Потом они еще курили, говорили, смотрели в окно, как погасли все фонари разом, опять пили водку и под утро уснули пьяные, счастливые – она на диване, а он – на столе.

– Правда, репетицию прогулял, – заботливо сказала Уныньева, – и что теперь будет? Как я это буду с ним делать? Я боюсь!

***

Этот день мы с Пиратовой тут же внесли в список Черных Дат, а на Уныньеву даже смотреть было невыносимо: она шагала вместе с нами к остановке, и в то же самое время она была уже не с нами, а где-то в недосягаемых высях, летела-порхала, синяя птица...

В самом деле, почему такая простая мысль пришла в голову не мне?

Наверное, оттого, что девственность меня не сильно тяготила – наоборот, на Ленку Синичкину из девятого “А”, про которую все говорили, что она уже, я смотрела с каким-то ужасом, интересом и сочувствием, как на тяжело, неизлечимо больного человека.

Я исподлобья взглядывала на разрумянившуюся Снегуркой Уныньеву, тихонько усмехавшуюся недоступным мне воспоминаниям, и думала, неужели она и вправду это сделает?

Выросшее на книгах, будто на дрожжах, воображение старалось изо всех сил: Уныньева появляется на выпускных экзаменах с круглым, как земной шар, животиком, потом скромная свадьба с приглашенными Гребенщиковым и Макаревичем, потом черноглазый малыш и отдых на тропических островах...

Мне хотелось пнуть Уныньевой под тощий зад, так чтобы она упала и ударилась изо всех сил. Пиратова шла с другой стороны, сжав кулаки в пушистых варежках

И после этого можно было считать нас подругами?..

Уныньевой явно хотелось остаться наедине со своими расчудесными воспоминаниями, потому что она чересчур поспешно распрощалась с нами. Пиратова, впрочем, успела крикнуть ей вслед, что сегодня новогодняя дискотека в школе и мы встречаемся у входа в шесть! Уныньева покачала головой, не оборачиваясь.

Перед дискотекой я зашла в милицию и краснела от неловкости, получая паспорт. С другой стороны, документ подтверждал теперь мою взрослость, и в случае чего я тоже могла бы...

Пиратова уже торчала возле входа – она всегда была по-немецки пунктуальна, отчего в мирное больничное время и заслужила прозвище “фашистки”.

– Не придет, – сказала Пиратова, – я звонила. Она все еще в себя прийти не может от счастья.

Мы прошли в свой класс и переодели туфли.

До чего убогими были наши одноклассники по сравнению с Борисом! Какие-то маленькие, прыщавые, косноязычные! Даже курить еще толком не научились. Девахи тоже были так себе – хоть и принарядились к празднику: особенно выделялась Валя Бормотухина в мини-юбке, бесстыдно обнажившей толстые, кривые, волосатые и короткие ноги. Зрелище Вали Бормотухиной в мини-юбке немедленно отрезвляло.

Из зала неслось уже “умц-умц-умц”, которое мы пренебрежительно называли “попсой”. Мы зашли в актовый зал, свободный от кресел, но с гипсовым Лениным на сцене, недоуменно разглядывающим танцующую толпу. Разноцветные круги летали по стенам и потолку.

– Давай лучше... – Пиратова выкрикнула название Группы в перерыве между песнями.

Рядом все зафукали.

– Да ну еще это говно слушать, – сказал симпатичный мальчик не из нашей школы, – под него только умирать хорошо.

Пиратова поставила руки в боки, так что немедленно стала похожу на азбучную букву Ф.

– Ты вообще-то не из нашей школы, – отметила она, – вот и вали в свое ПТУ.

– Я не в ПТУ учусь, – оскорбился мальчик, – я в техникуме.

– А какая разница? – накинулась на него Пиратова. – Что ты, валенок драный, смыслишь в музыке Суршильского?

Мальчик скривился и утанцевал куда-то на другой край зала.

А мы с Пиратовой вышли на потемневшую от вечера улицу и грустно закурили.

Возвращаться в зал, не разбирающийся в настоящей музыке, не хотелось, и после курения мы уныло поплелись по домам.

***

Гастроли в Ура-Тюбе затянулись, так что Уныньева даже начала нервничать из-за темных окон в подъезде – это были единственные темные два окна на весь дом... Новый год мы встречали с родителями, каждая, естественно, со своими, а потом настали бесконечные каникулы.

Пиратову мать сослала к бабушке на Вологодчину, я целую неделю отпахала нянькой при мелкой двоюродной сеструхе, а Зина преданно ходила к Институту Связи, пока наконец не увидела свет в окне и девушку с желтой косой на коленях черноголового человека...

Уныньева вбежала ко мне в десятом часу, зареванная и заснеженная, и еще между всхлипами вытирала глаза лохматой варежкой в смерзшихся ледышках, в общем, зрелище было на любителя.

Стыдно признаться, Принцесса, но у меня внутри что-то удовлетворенно екнуло, как бывает после первого блюда в ресторане. Не то чтобы злорадство, но близкое, сходное, узнаваемое чувство.

Моя сестра прошла мимо нас на кухню, снисходительно кивнув Уныньевой. Та уже совсем громко рыдала, и мне пришлось затолкнуть ее в свою комнату, куда помещались только кровать, шкафик с откидным столом и креселко. В креселко Уныньева рухнула и начала наконец оправдывать свою фамилию:

– Я все испортила! Я такая дурища!

– Ну, это, положим, все знают, – я честно пыталась перевести разговор в более спокойное русло, но тут в комнату вломилась моя мама с валерьяновыми каплями в руках и соболезнующими морщинами на лбу.

Уныньева рыдала самозабвенно, как (теоретически) можно рыдать только на собственных похоронах. Деликатно выставив маму за дверь, я сильно тряхнула подругу за плечи и потребовала рассказать мне всю правду.

Вот интересно! В те времена нам действительно было очень интересно слушать друг про друга всякую разную правду, а потом еще тройственно переосмыслять нюансы. Потом это умение постепенно начало сходило на нет, после чего и вовсе исчезло – растворилось в холодном и грязном воздухе нашего города.

Рассказ Уныньевой убедил меня в одном: она действительно дурища. Зачем было подниматься к Борису и саднить кулак о дверь? Стоило ли врываться в дом с решительным индейским кличем и пугать полуголую Булку, а потом веселить ее же до краснощекости? Надо ли было смущать и сердить Бориса, который, кстати, в Ура-Тюбе ездил не один, а все с той же самой хлебобулочной продукцией?

Естественно, что Борис сказал ей на прощание:

– Ну вот, милая, накидала ты себе черных шаров.

Уныньева страстно просила меня истолковать это высказывание и еще одно, когда он задумчиво крикнул ей в спину:

– Ты думаешь, что я за деревьями не вижу леса?

– Ой, Зина, идите в жопу со своими тонкостями и экивоками, он просто выпендривается, твой героический Суршильский! Ему льстит, что ты так стелешься, вот и все!

Уныньева сказала:

– Все, больше ни ноги моей там не будет, вот клянусь тебе, Верка, этой самой ногой!

И она подняла длинную левую ногу вверх.

Очень странно, что нога не отсохла, потому что уже через день Уныньева вместе со мной и Пиратовой торчала в предбаннике репы. Булка очень удачно отсутствовала, а Суршильский смятенно смотрел на Зину.

Они ушли вместе, а наутро в школе мы узнали, как это бывает на самом деле...

Правда, некоторые подробности Уныньева утаила, но радостные глаза проговаривались о них самостоятельно.

Мы с Пиратовой грустно сидели на химии, сложив знамена и сцепив руки в крепкие замки.

Химичка сказала:

– А теперь Зиночка объяснит нам эту задачу!

Принцесса, я ведь забыла тебе сказать: Зина Уныньева была почти что отличница и номинант на золотую медаль. Блистательные контрольные, чудесные сочинения, фантастические рефераты зажигали восторженный огонь в глазах всего учительского корпуса. Зина была гордостью, образцом, моделью, словом, Идеальной Ученицей и Гордостью Школы.

И вот теперь Зина вышла к доске и начала глупо улыбаться химичке.

Та тоже улыбнулась в ответ и дала любимице новенький мелок.

Зина приняла мелок, но на этом все и закончилось.

Химичка тихо погасила улыбку и спросила:

– Что с тобой, Зина?

Уныньева хрюкнула и вместе со всем классом засмеялась. К счастью, прозвенел звонок.

Надо сказать, что учебная удаль Уныньевой резко пошатнулась после дня дефлорации и медаль ей так и не дали – медаль получила Пиратова.

На выпускном мы курили втроем на крыльце в опасной близости от учителей и родителей. Зина сказала:

– Борис уехал на гастроли.

Они виделись редко. После Того Раза – всего четыре. Зина страдала, но ходила на репетицию, будто в школу. Она совсем не переживала оттого, что медаль досталась не ей, напротив, всячески радовалась за Пиратову, как будто бы обойденную хитрой судьбиной.

Одноклассники сегодня, на выпускном, казались особенно глупыми, и было радостно, что мы теперь не будем встречаться. Их поглотит Город, пожирающий детей своих не хуже Сатурна: я знала, что знакомые и надоевшие до зуда лица соучеников растворятся в памяти, как сахар в горячей воде...

Никто, разумеется, не имел в виду, что мы трое тоже взаимно забудемся – нет уж! Уж нет! Разорвать нашу дружбу не смогла даже любовь, в двух случаях – абсолютно безответная.

Тебе, Принцесса, не кажется странным поведение Суршильского? Эти его легкомысленные взбрыкивания и обнадеживания, вечные сомнения и мучительное недовольство самим собою, а заодно и всем вокруг... Теперь, через четырнадцать лет, мне смешно представить себя рядом с таким человеком. А тогда все было естественно, дано, не осуждалось и не обсуждалось...

Перед вступительными мы трое часто ездили на пляж. Да, можешь себе представить, в нашем Городе есть еще и пляж. Сейчас я там, конечно же, не бываю, а тогда – мы лежали, вытянувшись на полотенцах на берегу заводского водохранилища, и читали учебники. Я – русский, Пиратова – химию, а Уныньева – математику, ей взбрело поступать на мехмат, который все называли “махмуд”.

– Я часто вспоминаю нашу больницу, – вздохнула Пиратова, размазывая по ноге комара.

– И я.

– А уж я-то как часто вспоминаю, – интересно, что у Зины появились интонации Суршильского, его словечки, и даже профили их казались мне теперь одинаковыми.

Мы с Пиратовой поступили в инстики легко – она даже сдала все на пятерки, а мне хватило баллов для филфака. Уныньева (Гордость Школы!) позорно завалила экзамены и устроилась работать в горбольницу номер 2. Младшей медицинской сестрой.

Я приходила к ней на работу и смотрела, как Уныньева складывает одеяла с крупными нашитыми буквами “2 горбольница”. Или запросто: “2 гор-ца”.

“Два горца!” – пела Уныньева и исполняла сложный восточный танец с одеялом, покуда больные застенчиво ждали в коридоре.

Потом я уехала к бабушке в Свердловск и только через месяц, от Пиратовой, узнала новости.

Новостей было две, и обе плохие. Хуже не бывает. Первая – Суршильский скоропостижно женился на Булке, в миру – Ксении Ветряевой, и Ксения Ветряева-Суршильская имеет честь быть на шестом месяце беременности.

Вторая новость плавно проистекала из первой: Зина Уныньева пыталась повеситься в ванной, но ее вовремя обнаружила мама. Уныньеву увезли в областной психдиспансер на обследование, как суицидницу, но потом все-таки выпустили.

Я боялась с ней встречаться, а Пиратова завела страстный роман с гитаристом Группы, которого по паспорту звали Адамом.

***

Тебе интересно, Принцесса, чем все это кончилось? Потерпи. Ты ведь все равно стоишь и терпишь, правда?

...Зина пришла в себя через год. Она как-то быстро превратилась в тетеньку, такую, знаешь, строгую и обманутую. У нее теперь не было коротких юбок, зато она курила две пачки в день и моментально поступила в МГУ. На романо-германское отделение. Неплохой контраст с математикой, как тебе кажется?

Не знаю, как тебе, а мне кажется, что Зине было все равно, чем заниматься. Она очень сильно отдалилась от нас с Пиратовой, чей роман с Адамом тоже закончился, пусть и не так трагически, как у Зины, но тоже вполне неприятно.

Мы общались по-прежнему, и Зины не хватало до слез. Помню, сидели с Пиратовой на скамейке у памятника Гоголю и пили фальшивое белое вино, продавив пробку тушью “Ив Роше”. Сквернейшее белое вино – болгарское столовое кудымкарского разлива – отдавалось острым ответом желудков, и мы взывали к каменному Гоголю, роптали на несчастную судьбу. Потом Пиратова ушла за второй бутылкой, а я осталась одна на ребристом пространстве скамейки, с пропахшим вином бумажным стаканчиком и сигареткой, задумчиво зажатой во рту.

Мимо шел Суршильский. Все такой же прекрасный, в черных джинсах и черном свитерке – но с коляской. Ярко-красной, так что я спросила громко:

– Девочка?

Борис затормозил и нахмурил лоб. Впрочем, он довольно быстро меня вспомнил и сказал, что девочка, и даже дал посмотреть на что-то пухлое и беспомощное, спящее в коляске. Мне пришло в голову, что даже у суслика более осмысленный вид, но вслух я этого, конечно же, не сказала. Дочку Суршильского звали – замри, Принцесса – ее звали Анна-Мария. То есть она получалась Анна-Мария Борисовна Суршильская. Просто готовый завуч или теща. Счастливому фазеру это, видимо, и в голову не приходило, он тихо любовался своей малявкой, пока я поражалась (снова про себя) прямо-таки королевской пошлости такого наименования. Свинью, как говорится, стошнит.

Тут вернулась Пиратова – с бутылью и каким-то случайно приставшим юношей, которого я быстро обрявкала, так что он смылся.

Суршильский в качестве заботливого папы смотрелся фальшиво – как вдруг если бы ему пришло в голову петь народные или политические песни. Нина кивнула ему холодно, но я видела, как он взволнована – она даже разлила вино мимо картонных стаканчиков. Суршильскому тоже хотелось выпить – мы, конечно же, поделились.

В процессе пития стало видно, что времена Борис переживает не лучшие – оказывается, за два последних года появилось столько всяких групп, что плюнуть некуда, кроме того, администрация у них (мы тут же вспомнили Петра) была не в пример грамотнее, а спонсоры богаче. В общем, Группа практически распалась, репетиции все чаще перерастают в пьянки, а Адам и Глеб уехали в Москву играть с певицей Фирузой.

– То-то я смотрю, – понимающе протянула Пиратова. – А я-то думаю, где же они: на фестивале нет, на концерте в честь молодежи нет, да что ж такое!

Меня удивила пиратовская заинтересованность – я уже слегка остыла к этой своей любви, тем более что с Уныньевой все так ужасно получилось...

– Кстати, а как Зоя? – проникновенно спросил Суршильский, покачивая коляску одной рукой, а бутылку – другой.

Я даже не сразу поняла, о ком это он.

– Зина? – переспросила Пиратова и, получив смущенный кивок, начала расписывать успехи и сплошные плюсы московской жизни Уныньевой. Про неудачное повешение мы, естественно, молчали.

– А вот и Ксенчик, – Суршильский заулыбался сладенько и встал навстречу разъяренной бабище пятьдесят четвертого размера одежды, и только очень оптимистичный человек мог бы разглядеть в этой бабище следы прежней Булки. Вместо булки на голове у бабищи росли чахлые волосы, похожие на стебли.

Бабища-Ксенчик смотрела на нас так, будто это мы такого размера и со стеблями на голове.

– Сидим, выпиваем, – объяснила Пиратова, – никого не трогаем, а тут вот...

Ксенчик склонилась над коляской и сообщила лицу умильное выражение. Пиратову чуть не вырвало, и она побежала за Гоголя.

Кстати, после их ухода была еще и третья бутылка. Мы тогда очень много пили.

Мне было грустно и безысходно, и пиратовское лицо отражало такое же настроение, я смотрела в него, будто в проточную воду.

***

Терпеть не могу, когда в кино проводят границу между временными пластами при помощи убогой титровой строчки: прошло пять лет. Тем не менее такая строчка очень хорошо смотрелась бы в этой истории – прошло пять лет, прежде чем Уныньева вернулась в наш Город. Внимательный читатель сразу поймет, что в Москве ей не понравилось – ибо оттуда возвращаются немногие, потому Москва и растет, бухнет на глазах, как хорошее тесто.

А Зина вот вернулась – еще похудевшая, посеревшая немного от курения и знаний, но все равно гораздо лучшая, чем уезжала. Уезжал хлам, останки, кусочки растоптанных чувств, вернулся – человек с престижным образованием, очень быстро устроившийся на хорошую работу. В рекламном агентстве “Птица Феникс” ей доверили какую-то сакральную должность.

Пиратова в это время домучивала свою интернатуру, а я работала бесправным корреспондентом в газете “Вечерний Город”.

Город изменился гораздо больше нас троих – мы заговорили об этом сразу, в первый же момент встречи. Город стал выше домами, шире улицами, светлее фонарями, ярче вывесками и опаснее ночами.

– Ну, не Москва, конечно, но тоже ничего, – заметила Уныньева почти в первом же нашем диалоге. Потом пришла Пиратова, злая как черт – сегодня ей пришлось сделать четыре аборта вместо двух запланированных. Уныньева сначала расширила глаза, а потом, засмеялась, разобравшись.

– Интересно, а как поживает Раиса Робертовна? И Собачков?

– О, Собачков ведь такой же интерн, мы с ним вместе работаем.

– Ты мне не говорила.

– А ты не спрашивала.

– И что, он все так же ужасен?

– Собачков как Собачков.

– А... Борис?

Мы шагали по улице Егорова, был вечер, сентябрь, ясно, сухо и холодно. У Пиратовой зарумянились щеки, а Уныньева с удовольствием распинывала тараканьего цвета листики по сторонам, ее ботики мелькали в пышных рыжих кучах.

Я коротко пересказала Зине все, что нам было известно. Впрочем, слухи о распаде и гниении Группы добрались и до Москвы, так что ничего принципиально нового сообщить мы не смогли.

На перекрестке с Кантария мы безвольно повернули в сторону Института Связи.

Там сделали ремонт – и даже вымыли памятник изобретателю радио. Вахтер пропустил нас внутрь, но подвал был заколочен уже давно и накрепко. Я приложила ухо к стене – за ней почти бесшумно дышали наши юные тени.

Зина не стала делиться своими планами – она принялась за их осуществление.

***

В газете, Принцесса, у меня даже стола своего не было – я пользовалась чужими, пока хозяева спали или пили. И посылали меня на всякие дурацкие репортажи: то про чешский Луна-парк писать, то про выставку рыбок, в общем, ничего массивного, судьбоносного, значительного... Я себя чувствовала каким-то октябренком в гольфиках и бантиках, поэтому втройне удивительно было, что однажды ответственный секретарь Павел Ефимович, строго покряхтывая, позвал меня к своему личному телефону.

Это звонила Уныньева.

– Ты что, крэйзи? – прошипела я, делая раскаянное лицо для П.Е., который размечал полосу и все еще покряхтывал неодобрительно.

– В справочном дали только этот номер. Мне нужно срочно с тобой встретиться. Очень срочно! Через десять минут жду тебя внизу! И позвони Пиратовой, пусть смоет кровь с рук и бежит тоже.

Я даже крякнуть не успела – детский сад какой-то! Москва, называется. Московское образование. Да, сильно Уныньеву жизнь перепахала – просто вишневый сад из нее какой-то сделала. От интеллигентной хрупкой подружницы, с которой мы часами говорили по телефону и выпили вместе винное озеро, осталось совсем чуть-чуть.

– Экстренное дело? – спросил Петр Ефимович, отнимая у меня засаленную, заклеенную почерневшим лейкопластырем трубку и укладывая ее на рычаги.

– Да.

– Можете уйти раньше, Добродеева, все равно материалы ставить некуда, – и он показал мне расписанные полосы.

В коридоре я споткнулась о старенькую корреспондентку Белибердяеву, которая всегда называла меня Верунчиком и обещала познакомить с холостым сыном Алексеем. Белибердяева даже приносила в редакцию фотографии своего Алексея – в плавках. Я вежливо посмотрела на фотографию, но не увлеклась. И теперь Белибердяева мучила меня при встречах подробными рассказами о красотах души Алексея, а я все думала: ну почему? Ведь мне всего двадцать три года, неужели я похожа на старую деву?

– Мне некогда, Ирина Борисовна, – на грани грубости сказала я Белибердяевой и побежала вниз.

Здание, где была моя редакция – и теперь есть, только у нее совсем другое название, а Белибердяева уже умерла, так и не женив своего Алексея – ты, Принцесса, должна помнить хорошо: мы часто проезжаем там, кстати, именно там мы с тобой чуть не въехали в зад почти новой “трешке” БМВ, помнишь? Дом из восьми этажей на улице Молодежи, тихий и холодный, с темными коридорчиками и крошечными комнатами; вечерами там сидели журналисты вперемешку с гостями редакции и героями очерков, ели шоколад в зеленых обертках, ломая его неровными кусками на фольге, так что белые круглые фундучины торчали по сторонам будто зубы, а еще пили вино и портвейн, а самые старые и опытные работники пили водку, жмурясь и дурея на глазах. У входа-выхода скучал охранник в пятнистом одеянии, с кроссвордом в голове и со вчерашним пивом по жилам.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю