355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Анна Матвеева » Сладкая отрава унижений » Текст книги (страница 1)
Сладкая отрава унижений
  • Текст добавлен: 8 сентября 2016, 21:20

Текст книги "Сладкая отрава унижений"


Автор книги: Анна Матвеева



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 3 страниц)

Мне нужно было успеть в редакцию к одиннадцати.

В эту пору машин на улицах мало: ранние граждане уже добрались до места, а поздние еще только вставали, умывались, одевались и совершали сопутствующие действия. Вот почему я не опоздала даже на минуту.

Редактор обругал одну мою статью и расхвалил другую, что могло бы в сумме дало ноль, кабы речь шла о математике. Мы быстренько перекурили с фотографом, и я снова пошла на улицу. Уселась за руль, запустила двигатель, тронулась. Тут мне и показалось, что с моей машиной, которую я зову “Принцесса”, что-то не так. (Надо уточнить, что в машинах я совершенно не разбираюсь, то есть не знаю, как они в точности устроены, но всегда чувствую, если с Принцессой что-нибудь не так.)

– Извините, – сказала я копошившемуся рядом с соседней “девяткой” мужичку, – по-моему, у меня что-то не в порядке.

При этом я, естественно, показывала на Принцессу, иначе мои слова можно было бы истолковать другим способом.

Мужичок серьезно обошел Принцессу кругом, присел на корточки, потом резко встал и сказал:

– Глушитель у вас отваливается. Можете поехать до дому, но тихонечко. Объезжайте ямки и ухабы. А потом попросите кого-нибудь приделать его обратно.

Бедная Принцесса! Мы с ней аккуратно поехали домой, объезжая ямки и ухабы.

На углу Егорова и Кантария Принцессу неожиданно подбросило, и я с ужасом услышала ее жуткий и жалобный вопль. Прямо под этот вопль мы доехали до ближайшего двора, свернули туда и остановились.

Я открыла окна и вздохнула. Мне не хотелось никого просить о помощи, мне хотелось сидеть в этом дворе вдвоем с Принцессой и курить в окно.

Этот двор... Сентябрь сделал его почти что красивым. Мертвые листики покрыли землю множеством дружелюбных ладошек, сквозь полуголые ветви берез проглядывалось голубоглазое небо. Любуясь двором, я вдруг вспомнила, что бывала в нем раньше – и ведь много раз! Причудливо устроена человеческая память – то место, где переживались сильные и многообразные чувства, засыпано совершенно другими переживаниями. Будто бы это не переживания, а листья.

Правда, до этого двора было еще кое-что. До того, как мы трое появились в этом дворе, было еще много чего.

Как же быстро мы распили этот город, разделили его на троих, будто фальшивое белое вино из киосков нашей юности...

Если хочешь, Принцесса, я расскажу тебе все, как было – с самого начала.

***

Лето Две Восьмерки. 1988 год. Мы – шестнадцатилетние школьницы, на три месяца застрявшие между девятым и десятым классом. С Зиной Уныньевой я дружила давно, а Нину Пиратову мы узнали только что – она была из параллельного, из “ашников”, которых мы, “бэшники” не очень-то уважали. Но Нина сразу же прибилась к нам, как только мы трое встретились на медицинских занятиях. Принцесса, знаешь ли ты, что такое “Учебно-Производственный Комбинат”? В советские времена, самый хвостик которых мы застали в школьные годы, считалось, что школьники должны овладевать навыками какой-то профессии еще во время своей среднестатистической учебы. Выбор был широк – машинопись, дошкольное воспитание, ЭВМ, но мы трое встретились на основах медицинских знаний. Нина собиралась поступать в мед, Зина всегда любила практичные решения, а мне просто было лень думать, и я поставила подпись на листочке с буквами “ОМЗ”.

И вот мы, в белых халатах и косынках (у Нины, впрочем, была докторская шапочка – я же говорю, она серьезно думала о будущем), сидим на занятиях в классе, заставленном скелетами, костями, завешанном жутковатыми плакатами, и еще что-то странное и неприятное плавает в баночках на подоконнике.

– Да, девочки, да, – говорит Раиса Робертовна, крашеная блондинка в яркой кофточке, наш медицинский наставник. Почему-то Раиса Робертовна упорно называла класс девочками, хотя среди нас были и мальчики – правда, немного странные, но все же несомненные мальчики. – Очень хорошо, что вы выбрали для себя эту сложную и мужественную профессию. За время учебы я свожу вас и на операцию, и в морг, и в анатомический музей, и, конечно, у нас будет разнообразнейшая практика в самых замечательных больницах города.

Зина шепчет мне:

– Верка, мы с тобой лжемедики. Засланные агенты, ряженные в халаты и косынки. Мы не хотим в замечательные больницы города!

Впереди сидящая Пиратова беззвучно смеется, это видно по тому, как приподнимаются обтянутые белой тканью плечи.

Ты, Принцесса, наверное, не помнишь Пиратову – она ведь уехала за полгода до того, как ты у меня появилась. Но про то, как она уехала, я тебе потом расскажу. А тогда, в двухвосьмерочном, дважды бесконечном году, она была знаешь какая? Она все время почти смеялась, Нина Пиратова, она была веселая, как синичка, пухлая и белобрысая. Еще она картавила совершенно по-французски и обижалась, когда мы ее передразнивали с этой ее картавостью.

А Зину Уныньеву ты, может быть, помнишь – месяца два назад мы с тобой подобрали на улице высокую тетеньку с печальной верхней губой и с девочкой за руку, помнишь? Это вот и была Зина Уныньева.

Так втроем мы и учились медицине раз в неделю – Добродеева, Пиратова и Уныньева. Пиратова аккуратнейшим образом посещала занятия, а мы с Зиной постоянно прогуливали. Однажды прогуляли три недели подряд – два раза именно прогуляли, а на третий – посетили кинотеатр. Шел японский фильм “Легенда о Нарайяме”, шокировавший наши девственные умы.

На четвертое занятие мы все-таки явились. Повязали на головы мятые косынки и предстали под блекло-голубые очи Раисы Робертовны.

– Девочки, – ласково сказала Раиса Робертовна, обдав нас крепким запахом рижских духов “Альянс”, – где вы были?

– Мы болели, – соврала Уныньева.

– Девочки, ну нельзя же так халатно относиться к собственному здоровью!

У добрейшей Раисы Робертовны даже сомнений не возникло в том, что мы говорим неправду. После занятия она оставила нас в классе и долго рассказывала о радикальных методах борьбы с простудой. Я запомнила только, что при простуде обязательно нужно пить кисель. Почему-то.

Раиса Робертовна сдержала свое слово: мы посещали все медицинские учреждения подряд – помню вскрытие в областном морге, слова патанатома, что у каждого свой спил (и жуткие звуки при распиливании черепа), синие буквы Д-У-С-Я на пальцах мертвой женщины, равнодушное лицо ассистентки, наматывающей кишки на руку. Помню десятки разных больниц, отделений, операций, манипуляций...

Однажды кто-то притащил на занятие котенка.

– Раиса Робертовна, это мальчик или девочка?

После недолгого осмотра пищащего пациента был вынесен окончательный диагноз:

– Да, девочки, это самец.

Маленький пушистый самец уснул на руках Уныньевой, вечного борца за право держать животных в своей квартире.

В конце года был экзамен. Я его никогда не забуду – даже если захочу.

– Верочка, – ласково спросила Раиса Робертовна, за спиной у которой возвышалась Уныньева и гораздо хуже видная Пиратова, – вот бывают горячие компрессы, да?

– Да, – неуверенно согласилась я (Пиратова с Уныньевой приседали за спиной у Робертовны, чтобы настроить меня на рабочий лад).

– А вот холодные компрессы, Верочка, они ведь тоже бывают, Верочка, да?

Раиса Робертовна заглядывала мне в глаза с тоскливой мольбой.

– Ну да, – еще более неуверенно сказала я, и учительница облегченно выдохнула.

– Пять, Верочка, можешь идти.

Пиратова чуть не упала, приседаючи.

Подоспело лето. Совершенно неожиданно для всех. Раиса Робертовна собрала нас на прощальное занятие и предложила пять больниц на выбор. Во имя летней практики мы должны были санитарками оттрубить целых два месяца.

– Нам туда, где можно втроем работать, – Пиратова всегда умела выразить мысль точно, не утомляя собеседника ненужными подробностями.

Так мы попали в детскую многопрофильную больницу номер три. Зина ходила на практику пешком, а нам с Пиратовой было очень удобно туда ездить – мы садились в желтый автобус-вонючку возле кинотеатра, и через три остановки уже было видно двухэтажное задрипанное здание. Там мы работали на ставках гардеробщиц и санитарки-ванщицы (эта досталась Пиратовой). У санитарки-ванщицы ставка была больше на пять рублей, поэтому мы с Зиной постоянно обсуждали эту дискриминацию, в результате чего у меня даже родилось поэтическое произведение:

Пиратова – ванщица с опытом, Прекрасна, юна и стройна. Не с плачем, но с радостным хохотом Больного купает она.

Пиратова серьезно попросила переписать для нее это четверостишие, и потом по ее шевелящимся губам и старательным морщинам на лбу я поняла, что она заучивает его на память.

Больных мы, конечно же, не купали – нам досталась гораздо менее ответственная работа на кухне.

Просторное светлое помещение, пожалуй, наименее занюханное из всех больничных. Столовая с натужно-радостной росписью по стенам, призванной веселить маленьких пациентов, но на деле пугавшая их – я лично видела, как трехлетний малыш забился в истерике, показывая пальчушкой на кровожадную ухмылку лисички-сестрички подозрительно розового цвета.

Из столовой, заставленной тонконогими столиками и псевдохохломскими стульчиками, дверь вела в кухню, где мы и проводили основную часть практических занятий. Три гигантских раковины стояли, тесно прижавшись друг к другу, и почти так же тесно за ними стояли мы – Уныньева ополаскивала грязную посуду в растворе соды, Пиратова – хлорировала, а мне, как самой хитрой, досталась наиболее приятная часть работы – я промывала почти чистые тарелки и ложки под проточной водой.

– Эта Добродеева всегда хорошо устроится, – ворчала Уныньева, опуская руки в жирную воду, полную ошметков и слизи, – она всегда, вот увидишь, Пиратова, она всегда, всю жизнь будет при проточной воде!

Пиратовой пришлось хуже всех – хлорный запах настолько сильно впитывался в кожу, что на обратном пути в автобусе пассажиры отшатывались в сторону – тем самым мы легко (за пиратовский счет) могли обеспечить себе место для стояния и даже сидения.

Помимо мытья посуды в наши обязанности входила уборка со столов и обработка ветоши. Ветошь – это всякие там тряпки, обрывки – мы их кипятили в специальной посуде, а словом “ветошь” охотно называли друг друга.

Надо сказать, что многопрофильная детская больница номер три взяла на практику не только нас: старательная Раиса Робертовна устроила сюда санитарами еще двух мальчиков из группы. Одного звали Алеша Сидоров – такой обычный Алеша, чуть более скромный, чем надо, но при встречах с нами он вел себя прилично, не возникал понапрасну. Зато второй мальчик – это было нечто.

Я очень хорошо помню, как Раиса Робертовна представила его классу – он учился вначале на каком-то другом отделении, и пришел к медикам с опозданием на месяц.

– Вот, девочки, это Игореша Собачков, – сказала Раиса Робертовна, подталкивая в спину худого, как кочерга, юношу с неприятно острыми чертами лица и характерными подростковыми усами-волосами под носом.

– О, ужас, – громко прошептала Уныньева, и ранимый Собачков ненавистно глянул в нашу сторону. В тот самый момент, когда Уныньева вышептывала легкомысленные слова, мы с Пиратовой синхронно улыбнулись. Так что Собачков невзлюбил нас сразу.

Настоящая фамилия его была Слободчиков, но особенности речи Раисы Робертовны раз и навсегда превратили его в Собачкова.

Так вот, этот самый Собачков просто не давал нам никакой жизни. Он являлся на кухню в любое удобное для него время и нагло хватал чистые тарелки из шкафчиков. При этом вел себя так, будто нас на кухне нет, и это не мы, а он работает тут сразу за троих.

Однажды утром мы с Уныньевой пошли выливать помои (еще одна увлекательная обязанность, о которой я забыла сказать), причем ведро слегка расплескивалось, потому что Уныньева на одиннадцать сантиметров выше меня, и бабки-гардеробщицы говорили: одна высокая, другая – низенькая, это вот слово “низенькая”, оно меня просто убивало, тем более что во мне было 165 см, не так уж и плохо! Так вот, пока мы выносили бледно-розовые помои, Собачков вновь явился на кухню, нахально схватил веник, воспользовавшись одиночеством Пиратовой, и унес этот самый веник восвояси, лишив нас довольно нужного трудового инструмента.

– Что ж, – философски заметила я, – мы дождемся своего часа. Отольются собаке кошечьи слезы!

Долго ждать своего часа нам не пришлось – уже через пятнадцать минут прибыл Собачков и начал хватать чистые тарелки со стола.

– Собачков, – ласково сказала Уныньева, – надо ведь спрашивать...

– Обойдешься.

У меня в руке был стакан с водой, и я начала тихонько опрыскивать Собачкова сзади. Он развернулся, схватил другой стакан, моментально наполнил его водой и кинул в меня! Стакан разбился о стену, Пиратова сбежала в подсобное помещение, а Уныньева завизжала. Я, еле успевшая отскочить в сторону, вскипела яростью и кинула в Собачкова вчерашнюю котлетку. Котлетка попала прямо в глаз врагу.

– Ну вот, – крикнула Уныньева, – а говоришь, нет спортивных способностей!

– Дрянь противная! – кричал Собачков, отлепляя котлеткины кусочки, плотно залепившие верхнюю часть лица. – Тварь законченная! Я доведу это до сведения Раисы Робертовны!

И довел ведь, стукачок! Раиса Робертовна молча выслушала обиженные слова Собачкова и наши защитные речи, после чего сказала:

– Девочки, не обижайтесь на Игорешу. Это у него гормональное. Он превращается в мужчину, и от этого нервничает.

Собачков чуть не задохнулся от ее слов. И потом уже всегда делал вид, что нас вообще не существует, а мы кричали ему при встрече:

– Играй, гормон!

В общем, Принцесса, то было самое лучшее время в нашей тройной жизни. Мы сдружились, как казалось, навсегда. Поедая бутерброды с докторской колбасой, мы сплотились настолько, что разъединить наш медицинский союз было практически невозможно. Мы были будто три мушкетера, три толстяка, три медведя, три поросенка, три танкиста – три веселых друга или трое в лодке, не считая Собачкова.

Тогда, в 1988-м, только начинались всякие свежие дыхания – и многие из наших знакомых ходили на рок-концерты, вступали в какие-то фан-клубы. Мы тоже создали фан-клуб Евгения Ивановича Чазова, тогдашнего медицинского министра, и с деловитым видом носили на груди самодельные значки с чазовской фотографией. Нам было весело и гордо от своей нетривиальности.

А потом начались тривиальности.

Как-то утром Пиратова пришла на работу с горящим глазом, задумчиво выбросила нужную ветошь в мусорное ведро и даже не заметила купленную Уныньевой газировку “Ягодка”.

– Заболела, что ли? – спросила я.

– Нет, девочки. Просто мы идем вечером на концерт.

Пиратова назвала группу, концерт которой мы должны были посетить. Название было очень известным – в “Союзпечати” даже продавались календарики с групповыми портретами.

– Заметьте, идем не просто так, а по контрамаркам.

Оказалось, что Пиратовский двоюродный брат знаком со звукооператором этой группы. И милостиво пригласил нас всех, втроем.

Мы решили пойти в медицинских халатах и со значками Чазова на груди. Но на деле никто не решился на такой шаг – и мы с Уныньевой даже не узнали Пиратову, нарядившуюся в юбку цвета молодого лимона и модную футболку с прорезями на плечах. Пиратова красиво уложила волосы и накрасилась помадой актуального оттенка “цикламен”. Я перевела взгляд на Уныньеву – она тоже была ничего себе в короткой юбчишке (решиться на которую можно только в шестнадцать лет) и романтической блузе с бантом (явно из маминого гардероба). На мне были джинсы старшей сестры, аккуратно подогнанные и оттого лучше всяких юбок, и голубая футболка с иностранными надписями.

Концерт проходил в здании с имбецильным названием “Дворец молодежи”, и мы подошли к нему не как-нибудь, а с заднего входа! Здесь уже стояли и курили несколько староватых, на наш взгляд, девиц лет двадцати трех. Девицы оглядывали нас с интересом и усмешками, а мы независимо осматривались по сторонам в поисках Пиратовского брата. Его все не было, зато мимо прошел какой-то очень неземной человек в длинной рубахе и с бородой.

– Это их директор, – шепотом пояснила Пиратова.

– Нина, сюда, сюда, – нетерпеливо крикнул кто-то из открытых дверей. Мы быстро пошли на голос и увидели блестящие очки Нинкиного брата. Он одобрительно глянул на высокую Уныньеву и с меньшим интересом на меня, потом загадочно сверкнул очками:

– Контрамарок только две.

– Ты что, Стасик, – заволновалась Пиратова, – ты же обещал.

– Ладно, – мужественно сказала я, – у меня в принципе есть тут дело недалеко.

– Нет уж, – непреклонность Уныньевой всегда была самой заметной чертой ее характера. – Или все, или никто.

– Ну, решайте, – пиратовскому брату надоело ждать, хотя он все еще с удовольствием рассматривал породистые ноги Уныньевой.

Я вздохнула и чуть не поперхнулась своим вздохом – прямо напротив меня стоял Он.

Борис Суршильский.

***

Борис Суршильский смотрел не на Уныньевские ноги и даже не на белые волосы Пиратовой, он смотрел мне в глаза. Все остальные уже давно замолчали, оказывается, только мы, увлеченные спором, не заметили появления Самого Главного на этом празднике человека – солиста Группы, который еще играл на гитарах, а когда не пел – на саксофоне и флейте.

Я до сих пор считаю духовые инструменты чрезвычайно волнующими. Звуки, рожденные силой дыхания – как это странно и как прекрасно! По сей день самый вид гобоя (или пусть даже тубы) беспокоит меня, как обещание любви или вина...

А уж тогда – у каждой девицы наших (плюс-минус пять) лет на стене висели портреты Бориса Суршильского, нахмуренно дующего в мелкую, но золотую пропасть саксофона, или прижавшего гитару к чреслам, или просто склонившего голову набок перед микрофоном. Он, конечно же, был писаный красавец – черноокий и невозможный... Он, конечно же, носил черную одежду и курил так, что умереть можно было.

И тогда, в служебном предбаннике Дворца молодежи, он тоже курил, выдыхая дымные спиральки прямо в плакатик “Курить воспрещается”. И, повторюсь, (ибо меня по сей день согревает это воспоминание), Борис Суршильский смотрел на меня.

– Что случилось? – дивные, мягкие звуки его голоса оказались полной неожиданностью для Пиратовского брата, и он подпрыгнул на месте.

– Контрамарки не хватило, – сказала я, улыбнувшись.

Борис Суршильский изящно бросил окурок в открытую дверь, взял меня за руку и повел за собой, как Наполеон – Марию-Луизу. Пиратова и Уныньева, а также все остальные остолбенели.

Суршильский привел меня в зал, посадил на какое-то место в ряду (а контрамарки вообще были без мест, кстати) и героически ушел, не оглядываясь. Через пять минут рядом уже сидели запыхавшиеся Нина с Зиной.

– Что, что это было? – подозрительно спрашивала Нина. – Ты скрыла от нас такое знакомство? Как это ты могла?

– Не было никакого знакомства. Он просто захотел помочь девушке.

Зина молчала, и меня пугали ее застывшие, будто у трупа, глаза.

Пока я доказывала Пиратовой свою невиновность, зал стремительно заполнился. Скоро в нем не осталось ни одного места – даже в проходах и на лесенках сидели взволнованные поклонники и перешептывались, и посвистывали от нетерпения.

***

Погас свет. Все равно было видно, как на сцену выходят какие-то люди, и когда свет снова зажегся – началась музыка. Тут я совсем забыла и свое имя, и своих подруг, я просто ушла в музыку, ушла в поющего Бориса Суршильского. Мне – и всем остальным в зале, казалось, что он пропевает программу исключительно для меня одной – точно так же больным кажется, что лечащий врач думает только о них, а ведь врач потом, после осмотра, идет спокойно в ординаторскую курить, есть бутерброд или смотреть телевизор, доверчиво склонив голову на плечико симпатичной медсестрюшки.

Я недавно, Принцесса, попробовала заново послушать эти вот старые суршильские песни – и ты знаешь, несколько раз пришлось даже сморщиться, как бывает, если прикусишь язык или чиркнешь случайно вилкой по десне. А тогда – ну, что говорить? Борис Суршильский! Он ведь прочитал все нужные книги, он переслушал тонну недоступной нам (ни физически, ни умственно) музыки и теперь вещал о своих открытиях многоликому залу, половина которого были молодые девицы неустоявшегося характера.

Последняя песня была особенно хороша – медлительная, тягучая, как липовый мед, и такая страстная, и такая вся про подлинное чувство, которое некоторые называют любовью.

Зина утирала слезы, Нина улыбалась, а я чувствовала, как горят мои щеки – о них можно было, наверное, спички зажигать.

Музыканты ушли. Ушел Суршильский, красиво поклонившись и воздушно поцеловав зрительный зал, немедленно отозвавшийся коллективным девичьим вздохом.

А Пиратова почему-то стала нас подталкивать к лесенке, ведущей на сцену.

– Ты чего, Пиратова, автограф захотела? – спросила Уныньева, к которой довольно быстро вернулась желчная язвительность.

– Стасик сказал – приходите в гримерку.

Мы послушно, как телки (впрочем, ими мы, наверное, и были), пошли за кулисы – сначала по лестничке поднялись на сцену, где пахло пылью и неведомым, где вились провода и все еще блистала оставленная разносторонним Суршильским гитара “Стратакастер”.

За ценами все было уже не так волнительно – две маленькие комнатки, тесно забитые курящим людом, полуголые мужчины: надо полагать, музыканты снимали с себя пропотевшие одежды, но Суршильский был уже переодет – и снова в черное. Он скользнул по нам взглядом и улыбнулся.

Пиратова достала из сумки пачку сигарет “Космос”.

– Ты что, Пиратова, а как же Минздрав?

Нина молча раскурила сигарету и выпустила дым в проходящего мимо двоюродного Стасика.

– Дай я тоже попробую, – Уныньева вытащила сигарету из пачки и теперь разминала ее в руках, как опытный курильщик.

Суршильский стоял в глубине комнаты и нежно держал в руке ладонь стареющей – двадцатипятилетней, не меньше! – блондинки. У нее была прическа, будто ей сырую завитую булку уложили на голову, как на противень. У нее была длинная клетчатая юбка в складку и очки на носу. А Суршильский все держал и держал ее ладонь в руке, а потом и вовсе пошел с блондинкой куда-то прочь. Но не на сцену.

Мы ждали.

Постепенно народ в гримерке рассасывался – пронесли мимо тяжелую аппаратуру, пробежал ярко-рыжий барабанщик, на ходу рассказывая бас-гитаристу довольно древний анекдот, прошелестели дружной стайкой девицы, близкие к искусствам, но Суршильский так и не возвращался.

– Идите вниз, – сказала я подругам. – Я зайду в тульку и вернусь.

– Внизу тоже есть тулька, – заметила подозрительная Пиратова.

И тут раздались шаги.

***

Суршильский шел один и улыбался. Потом поднял глаза, увидел нас и нахмурился.

– Вы меня ждете?

Достал авторучку из кармана рубашки, спросил:

– Где расписаться?

Девчонки достали из сумок пустые бланки для анализов, и Суршильский поставил свою кудрявую подпись прямо под мелкой строчкой “юные эритроциты”.

Я это отметила автоматически, а также то, что деликатная Уныньева уводит Пиратову вниз по лестнице.

– А вам? Мы, по-моему, знакомы?

– Три часа назад вы провели меня на концерт.

– Вам понравилось?

Он был вежлив – ледяной, холодной вежливостью.

– Весьма. Я хочу... с вами... поговорить.

– Говорите.

Я вздохнула, взяла его прекрасную музыкантскую ладонь в свои руки, многократно умытые проточной водой:

– Я уже все сказала.

Суршильский тоже вздохнул и стал говорить мне “ты”.

– Можешь прийти к нам на репетицию. Туда ходит много девиц. Угол Егорова и Кантария, институт связи, цокольный этаж.

– По-русски это значит подвал?

– Если тебе так больше нравится – подвал. Приходи, стало быть, в подвал.

– Когда? – отравленная сладким ядом унижений, крикнула я в черную спину.

– Каждый день с трех до шести.

Дверь в гримерку захлопнулась.

***

Вот здесь, в этом самом дворе, где мы с тобой оказались, дорогая Принцесса, четырнадцать лет назад стояла до смешного такая же осень, хотя был всего лишь только август. Медово-медные листья на ступеньках памятника, почти безлюдный Институт Связи глядел своими окнами прямо в каменные глаза изобретателю радио. Мы прошуршали (просуршали, сказала Пиратова) по листьям прямо к институту, стесняясь окон окружающих домов. В сумках мялись халаты, от Пиратовой знакомо пахло хлоркой. Думать о медицине, о родной больнице номер три и даже о зловредном Собачкове было приятно, все это заслоняло нас, будто щитом от неизвестного, нового, непонятно зачем нужного опыта.

– Робертовна сказала, что Собачков собирается специализироваться в гинекологии, – сообщила Уныньева. – Вот, представляешь, Пиратова, придешь ты рожать, а там Собачков кровожадно потирает руки над твоим безжизненно распростертым телом.

– А я за границу уеду, – невозмутимо ответила Пиратова, жулькая в руках горькие листья, чтобы хоть немного перебить аромат хлорной извести, – и буду рожать там.

– И Собачков тоже уедет, – подхватила я, – у него будет стажировка за границей, и он станет кровожадно потирать руки над твоим безжизненно распростертым телом.

– Ты мне лучше скажи, как нам туда с тобой пройти. Неудобно ведь с таким шлейфом появляться – он приглашал тебя одну.

– Если это вообще было приглашение...

Пиратова достала все ту же, слегка сбавившую в весе пачку “Космоса”, и мы – теперь уже втроем – обеспокоенно закурили.

По дорожке к институту связи быстро шагал тот самый неземной мужчина с бородой – директор. Он увидел нас, поморщился, потом улыбнулся и снова поморщился. Он как будто сам с собою спорил в душе – и спор казался наших нахальных персон.

– А мы к вам, – сказала наглая Пиратова, – в гости, так сказать.

– Ну? – удивился директор. – И кем же вы нам приходитесь?

– Вот ее,– Пиратова ткнула в меня хлорным пальцем, – пригласил непосредственно Борис Суршильский. А мы при ней...

– ...дуэньями, – закончила начитанная Уныньева. Директор улыбнулся во все свои прокуренные зубы.

– Меня зовут Петр, а вас?

– Зинанинавера.

– Так вот, милые девушки, представьте себе, что вам нужно много и серьезно работать, трудиться в поте лиц...

– Мы трудимся, – вставила Пиратова, – но не потеем!

– И вдруг, – продолжил Петр, – в самый разгар вашего труда появляются очень милые, но совершенно посторонние люди, которым просто хочется на вас посмотреть.

– Намек прозрачен, как слеза ребенка, – сказала Уныньева и развернулась уходить.

– Минуточку, – возмутилась Пиратова, – мы же сказали, что ей (опять указательный перст у моего носа) назначили. С трех до шести.

Петр вздохнул, и по лицу его было видно, что он считает нас тяжело и душевно больными.

Но за спиной его уже шуршали спасительные шаги – Суршильский!

– Проходите, девочки, – и что-то шепнул Петру. Тот скривился и пошел вперед, невежливо хлопнув дверью.

Гуськом мы вошли в святая святых.

***

Репетиционная база – или “репа”, как вскоре, освоившись, мы стали ее называть, располагалась в удручающе холодном и грязном подвале, где между тряпья и старых аппаратов неизвестного предназначения сидели пятеро людей. Два клавишника – один был круглый, как шарик (мы сразу же назвали его “Шар”), а другой ничего себе, но с какими-то чересчур уж кривыми зубами. Рыжий барабанщик с доброй улыбкой. Бас-гитарист – ничем, кроме своей гитары, не примечательный. И девушка – та самая блондинка с булкой на голове...

Увидев девушку, мы попятились так что Пиратова наступила Суршильскому на ногу. Он, кстати, даже не вякнул, хотя Пиратова потом призналась, что непроизвольно вдавила в его ногу весь свой острый каблук.

Девушка делала вид, что мы тоже прозрачные, как слеза ребенка. Зато при виде Суршильского она крайне оживилась, раскраснелась, но осталась сидеть на месте. Борис коротко кивнул ей, потом рассадил нас по каким-то ужасным кривохромоногим стульям, а Уныньеву посадил на какую-то тумбочку в центре.

– Вы, девушка, будете нас вдохновлять. И еще так меньше отдается... – он объяснил, что конкретно будет меньше отдаваться и куда, но я уже не помню, Принцесса, и так ли это важно? Важно другое – я очень хорошо помню острую, будто красный перец на кончике заточенного ножа, ненависть к лучшей подруге – ха, эта ненависть покрыла меня с головой, как морская вода.

И еще я вспомнила, как мы вечером, накануне того, как пойти в Институт Связи, говорили с Уныньевой по телефону. Я спросила:

– Ну, Зина, колитесь уже – вам-то кто понравился?

(Про нас с Пиратовой было все ясно без слов).

И Уныньева сказала:

– Я не оригинальна.

Она теперь сидела в самом центре, как Будда на мандале, и от ее сказочно длинных ног, одетых в колготки с высоким содержаним лайкры, разлетались в стороны сияющие лучи – они прыгали на блестящем теле гитары Бориса, их ловили барабанщик, клавишники и даже Петр несколько раз одобрительно опускал глаза...

Ненавижу ее, думала я, ненавижу ее подлые длинные ноги и серые глаза, как будто вырезанные из листа детской бархатной бумаги, ненавижу!

На меня Суршильский глянул всего один раз.

Пиратовой и вовсе ничего не досталось.

В перерыве Булка кинулась к Суршильскому, но он вежливо отстранил ее рукой и пошел в коридор с сигаретой в зубах. Булка чуть-чуть еще и заплакала бы, но вовремя глянула на нас троих и придала лицу надменный оттенок. А через три минуты уже поднималась вверх по ступенькам.

Пиратова тоже достала свои сигаретки, и мы дружно закурили.

– Тебе не идет, – сказал вдруг Суршильский Пиратовой, и она вся вспыхнула, как будто сигаретка обожгла ее изнутри, – тебе надо в цветочном венке бежать по лугу или продавать масло на ярмарке. Ты настоящая рашэн герл.

И усмехнулся, вспомнив, наверное, еще одну рашэн герл – белобрысую Булку.

Когда Суршильский ушел и через секунду из комнаты понеслись обиженные звуки саксофона, рыжий барабанщик, которого неподходяще звали Глеб, сказал:

– Бориска из-за Ксеньки расстроился.

И пояснил нам любезно.

– Он с Оксанкой – вот которая убежала – уже три года живет. А она ему все изменяет. Вот и после концерта пропала на несколько дней. Сейчас пришла извиняться.

– И что, простит? – спросила Уныньева.

– Обязательно. Сегодня же. Напьется и простит.

– Ну ладно, нам пора, – сказала я и потянула за собой недовольную Пиратову. Уныньева шла покорно и задумчиво, ее лицо смутно напоминало мне зацепившийся в школьной памяти портрет жены декабриста.

– Он нам всем отвесил одинаково, – сказала Пиратова на улице. – Верке в начале чуть больше, зато нам с Зинкой поизящнее. С выдумкой подошел. И что теперь делать?

– Еще и практика заканчивается, через неделю в школу, – невпопад ответила я, хотя думала о том же самом. Что теперь делать?

Всего только конец августа – а на асфальте уже лежали крупные листья, будто письма, на которые теперь уже никто не станет отвечать.

***

Из больницы мы уходили с сожалением – конец свободе, конец восьмидесяти рублям в месяц – снова дебильные уроки, учителя-садисты и еще добавилось новое чувство, самоощущение себя малой и ничтожной. Да хоть по сравнению с той же престарелой Булкой – ей-то никто бы не посмел запретить вечерний выгул или прийти, например, в гости к Суршильскому... ночью. Он ведь теперь снова жил один, если верить рыжему ударнику Глебу.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю