Текст книги "Звездная болезнь"
Автор книги: Анна Матвеева
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 3 страниц)
Я уехала из России пять лет назад и поэтому не сразу поняла, что это совсем уже не те русские, которые были прежде. Это совершенно новый подвид русских людей, которые отдыхают только в Турции. По причинам безъязычия, лени и еще потому, что так принято. Они не бедны, довольно красивы (женщины, во всяком случае), они напиваются с утра и читают, лежа на шезлонгах, дикие русские детективы последних лет, которые – если верить обложкам – написаны исключительно женщинами.
Турция этих курортников совсем не похожа на себя – в ней нет ни Стамбула, ни Каппадокии, а есть только пятизвездочные отели, бесплатный шестиразовый корм и выпивка... Пионерлагерь для взрослых.
Я никогда не была ханжой и перепью любого мужика, особенно если он начнет куражиться на эту тему, – но как же тошно смотреть на этих поклонников Турецкой Ривьеры... В нашем отеле я видела такие сцены, о которых во Франции успела позабыть – мнилось мне, что полубандитские люди исчезли
с лица российской земли, мутировали в лощеных директоров и менеджеров
в ладных костюмах. На самом деле все бритые затылки и золотые цепи, толщиной с мою косу, никуда не делись – летней порой в Турции и те, и другие ярко сверкают на солнце.
Неделю назад мне довелось отмывать кровь с площадки бара – русский турист из Саратова подрался с русским туристом из Архангельска, как аргумент использовали нож – к сожалению, не столовый...Турист из Архангельска скончался, его красивая жена на глазах превратилась в красивую вдову. Позавчера в отель завезли новую партию русских – двое, муж и жена, накачавшиеся, по всей видимости, в самолете, останавливались на каменных дорожках сада и по очереди блевали в яркие розы, выращенные старательными турецкими садовниками. Пацан лет двенадцати громко плакал, волоча за собой гигантский чемодан, поднимал то маму, то папу, они хватались за него благодарными пальцами. Две дамы в роскошных купальниках подрались из-за свободного шезлонга, и пока победительница плескалась в бассейне, побежденная достала из ее сумки дорогие темные очки и яростно отломала у них дужки – как крылья...
Бог с ними, русскими. Как выражается Миша, мы живем в нулевые годы и потому должны уметь начинать все сначала. Мы должны быть снисходительными к себе самим и к времени, которое нам досталось. Миша прекрасно умеет это делать – снисходителен к самому себе, он начинает жизнь с богатой Гаргульей, а я отмываю русскую кровь в турецком отеле. От каждого – по потребностям, каждому – по способностям!..
Нулевые годы требуют новых привычек и правил, поэтому я всегда ношу с собой складной армейский ножичек. Турок, налетевший на меня с криком "давай любовь", до сих пор, наверное, просыпается от кошмарных снов. Ненавижу, когда кричат, да еще с таким жутким акцентом. Чужой язык требует уважения, а не тупого насилия. Я достала ножик и объяснила, что не хочу никого обидеть, но если он сейчас же не уберется с глаз долой, ему даже Аллах не поможет.
– Плохая Наташа, – обиженно сказал турок. И нанес мне тем самым еще одно оскорбление. Уж кем-кем, а Наташей я точно не была.
...Можно выпить рюмку в баре и отправиться в пустую тихую комнату. Еще неделя, и я вернусь в Ниццу. Все лучше, чем трудиться в баре "Топкапы", но я не имела права отказываться даже от такой работы.
Я вспомнила, как Елена Прекрасная рассказывала мне о своей работе. Профессию очень трудно угадать – мне всегда хочется спросить об этом клиентов, но угадываю я в одном случае из сотни. Однозначно идентифицируются только учителя и военные, но и с ними я пару раз промахивалась. Елене я мысленно присвоила квалификацию юриста, она оказалась врачом. Тем самым, к которому я ходила все свое детство. Лор. Или, как говорили раньше в Пушкине, – ухогорлонос. Когда я услышала это слово впервые, то решила, что так должна называться очень редкая и красивая птица...
Бог и с ней, лором Еленой. В те турецкие дни я с языческой легкостью раздавала каждому по Богу.
В баре – дым столбом, ор, танцы, но, к счастью, никто никого не убивал. Я кивнула сменщице-турчанке, она жалобно подняла глаза вверх – пыталась позвать Аллаха, но над нами было только черное небо с белой скобкой месяца. На стульчике у бара в прежней позе сидела мама Вадика, с детской площадки доносились визги чад, которым позволяли ложиться спать за полночь. Вадика не было. Наверное, спит – под присмотром чопорной бабушки, пока мама набирается в баре.
Мне хотелось тишины, и если бы ее подавали в баре, я заказала бы двойную порцию.
У моря было почти тихо. Сняв сандалии, я пошла босиком по холодному песку, с особенным, ночным удовольствием закурила.
...В последние дни перед нашим отъездом кассирша из пушкинского супермаркета высоко подняла вверх булочку, закатанную в полиэтилен, и громко спросила у товарок: "Никто не знает эту булочку?"
Бедная булочка, у нее не нашлось знакомых, ее цены никто не знал, она была обречена на неизвестность. Теперь я чувствовала себя такой же точно булочкой, с той разницей, что обо мне никто даже не спрашивал...
Пирс подсвечивали пять фонарей, в свете их мелькнуло белое пятнышко. Чайка?.. Мальчик-звезда Вадик лежал в воде ничком, рубашка вздувалась на спине – белая и круглая, как луна. Настоящая луна помогала фонарям освещать пирс.
Он был еще жив, я достала его одной рукой – таким он оказался легким. Искусственное дыхание, усилие, массаж, и наконец вода хлынула из маленького рта. Мальчик Вадик хрипло вздохнул, открыл глаза. Я знала, какое слово он скажет первым. Главное детское слово. Ма-ма.
Я взяла мокрого, ледяного Вадика на руки. Нож пришлось переложить в задний карман. Вадик мелко дрожал, вечер воспоминаний продолжался. В Пушкине я пережила период насильственного воцерковления – Миша принял крещение и усердно таскал меня по храмам и монастырям. За этот короткий срок я узнала огромное количество новых слов, которые прежде воспринимала как музыку. В Новгороде, в одном из монастырей, на службу принесли мальчика-олигофрена – он сидел на руках у отца и слюнявил ему щеку. Отец был счастлив – крепко прижимал к себе увечное дитя. Сейчас – с мальчиком-звездой на руках – пришло время кивнуть им обоим с узнаванием и ясностью.
Мать Вадика все еще сидела в баре. Пьяная, красивая, злая. Увидела сына, сползла со стульчика, разрыдалась.
– Вадик, звезда моя... Опять убежал от няни?
– Ма-ма...
За день до возвращения в Ниццу я получила нежданный выходной – сувенир от начальства. Тонущие на пляже дети – не лучшая реклама отелю. Вадик вместе с сестрой, мамой и няней уехали домой наутро после ночного купания,
в отеле нашем больше никого не убили и даже не ранили. Накануне я сидела на террасе бара "Топкапы" с бокалом кислого турецкого вина – по-моему, это вино размягчает мозги, иначе я бы не согласилась провести с детьми Елены Прекрасной еще один день. "Тойота" умчалась в сторону Анталии, а мы с Дашей и Машей отправились на детскую площадку.
– Хочешь, я посчитаю тебе до ста? – спросила Даша.
Я только об этом и мечтала.
– Тридцать два, тридцать три, тридцать четыре... – считала Даша. Мне показалось, что она пересчитывает мои годы, как кукушка, и когда она наконец остановится, я умру.
ЗВЕЗДНАЯ БОЛЕЗНЬ
Загадочная русская душа – это уже почти как маленькое черное платье, классика. И французы в каждом русском напряженно подозревают эту душу, ждут – вдруг она возьмет да и выпрыгнет на них со всей своей славянской непредсказуемостью. Но как бы я ни относилась к загадочной русской душе, именно благодаря ей мои русские корни прижились в здешней земле. Я всегда представляю себе эти корни высохшими и жесткими, как мясо, которое готовил Миша. Разжевать серую подошву был адский труд, челюсти болели, как после вырванного в пушкинской больнице зуба. Но я никогда не критиковала Мишины труды, ради него я готова была и на большее – подумаешь, сожрать кусок жесткого мяса! Подвиг, что ли?
...Если бы только Миша сказал мне: "Я тебя не люблю". Но он – нет, он и бросал меня любя, бережно, ласково. Аккуратно отводил войска. Он мне до последнего дня, прежде чем переехать к Гаргулье в Кап-Ферра, говорил: "Я люблю тебя, Марина". А я чувствовала, как он отдаляется уже в наш первый парижский месяц. По миллиметру отступал, как вор, что боится разбудить хозяина, у которого натырил много ценностей. Миша никогда не сказал бы мне то, что могло обезболить разрыв. Он, как некоторые врачи, предпочитал работать без анестезии...
... Я не жалуюсь, а если вам это показалось – спишите на языковой барьер. Все же я довольно давно уехала, и стена между мной и Россией растет с каждым днем. Вместо кирпичей в стене – французские слова. Вначале я мучилась поисками нужного слова, ведь русский язык зажиточнее французского, кроме того, как бы хорошо я ни знала французский, за местными все равно не угнаться. Они могут вдруг вспомнить детскую песенку или старинный стишок, или телешутку, которая русскому человеку ничего не скажет...
Миша бросил меня в Ницце, возможно, это звучит неплохо, но только не в тех обстоятельствах, что были у нас. Ницца – это же не только Променад Англез и "Негреско", это еще и бедняцкие обшарпанные дома, упрятанные в городе, как худой кошелек – в подбитом шелком кармане. Мы снимали комнату в старом доме, удобства – одни на коридор, потом, правда, я нашла на свалке старый биотуалет. Этим – да, этим Ницца сильно отличается от Пушкина. Там биотуалет найти на свалке практически невозможно.
...Я даже имя это долгое время не могла произносить – когда мне попадался клиент по имени Михаил, я его начинала ненавидеть. Я физически не могла вымолвить эти три слога, каждый звук ел меня поедом. А в тот год, кажется, все Михаилы мира рванули в Ниццу. Был русский эмигрант Миша из Израиля, было человек десять московских, питерских, киевских Михаилов, и каждого я ненавидела.
Французы много говорят о работе, но еще больше – о еде. Тема еды не стихает ни на секунду, это главный смысл жизни любого француза. Они часами готовы обсуждать, что именно они сегодня ели, как все было приготовлено, какой подали соус... А какой был салат, интересуется собеседник – у нас люди с таким же проникновенным лицом спрашивают о самочувствии. Причем не у самого здорового человека. А вино? А на десерт вы что брали?
Я так и не научилась есть с аппетитом все эти французские деликатесы – мозги, почки в хересе или печень "фуа-гра" – у меня при одном только взгляде на нее начинает болеть своя собственная печень. Свиные щеки в сидре, лапки лягушек – одновременно жалкие и кокетливые... На десерт французы берут крем карамель – тот самый манный крем с горелой заливкой, которым нас потчевали в детском саду "Звездочка" города Пушкина...
Но я тоже заразилась французской страстью к еде. Еда – подлинный бог французов, я уверена, что даже католики во время мессы думают преимущественно о том, как приготовить сен-жаков к ужину – с шалотом или рисом?
Я тоже начинаю молиться этому богу, во время редких телефонных разговоров с мамой я спрашиваю порой:
– Мама, вы уже ужинали сегодня с папой?
– Конечно, Мариночка, а почему ты спрашиваешь?
Я прижимаю трубку к своему единственному, такому уже уставшему уху и спрашиваю:
– А что у вас было на ужин?
Тут маму взрывает, и она кричит так громко, что я отставляю трубку в сторону и постукиваю по оконцам будки. Пальмы качают листьями, как крыльями.
– Ты с ума сошла, Марина, – кричит из трубки мама, – ты что, звонишь и тратишь деньги, чтобы спросить, что у нас было на ужин?
Мама не хочет понять, что я давно уже мутировала во француженку.
Я стараюсь думать о чем угодно, лишь бы не вспоминать о Мише.
Мы с ним познакомились в больнице, в Пушкине.
Я работала санитаркой в лор-отделении, старая больница у вокзала – от дома три минуты пешком. Всегда любила и теперь люблю больницы.
У меня были намного более смелые планы на жизнь, чем полагается девушке-инвалиду. К счастью, Бенедикт не в курсе насчет моей дефективности, за тридцать лет я замечательно научилась скрывать отсутствующее ухо за волной волос. И голову поворачиваю с таким видом, будто слегка кокетничаю, а не потому, что левая часть ее глуха, как стенка. Вместо левой ушной раковины мне достался при рождении уродливый кожистый отросток, по форме напоминающий собачью кость. Спасибо папочкиной нежной зависимости. Он пил страшно в те годы, но мама говорит – бросил сразу, в тот день, когда меня принесли из роддома. Он так ревел надо мной, что мама боялась – вдруг отрежет себе ухо сам, как Ван Гог.
Я давно свыклась со своим уродством, но даже Мише о нем долго не рассказывала, пока он сам не разобрался, что к чему. Он целовал уродливый кожистый отросток так, словно бы тот был нормальным ухом, – впрочем, об этом мне лучше не вспоминать. Мне лучше совсем не вспоминать про Мишу.
Я с этим отсутствующим ухом (точнее, без него) полдетства провела в больницах. Можно было бы подумать, что я навсегда возненавижу их, но нет – на самом деле, я их накрепко полюбила. Я ни о чем так не мечтала в детстве, как работать в больнице.
Мне нравился звук падающей швабры в коридоре, и жадный всхлип тряпки, когда санитарка мыла полы во время тихого часа, и красные трафаретные надписи, и я любила жалкие больничные цветники, составленные из фикусов и щучьих хвостов, и мутные баночки для анализов, и россыпи таблеток на тумбочке, и то, как врач убирает волосы под шапочку, и хмурится, крепко ухватив меня за запястье. Холодок градусника под мышкой, фонарь, который светит в обесшторенное окно, запах горелой каши... Все мне нравилось в больнице, она и была моим настоящим домом в детстве. Может быть, потому, что в больницах всегда кто-нибудь не спит? Моя мама считала, что ребенок должен ложиться спать в восемь вечера.
После девятого класса я поступила в питерское медучилище, медулище, как все его звали, и пошла работать в родную больницу.
Стюардессы ищут прекрасных пассажиров, санитарки ждут больных принцев...
Миша приехал в Пушкин из Екатеринбурга, отслужив в армии и поучившись за пару лет в четырех вузах (разлет интересов – от биологии до архитектуры). Миша всегда умел начинать все сначала – и если человек оказывался рядом с ним на очередном старте, Миша с легкостью убеждал себя и окружающих: вот то самое, что ему было нужно с самого начала (бессчетного или очередного). Я и стала таким человеком, ассистируя врачу при осмотре гайморитного больного, худого блондина с воспаленной носоглоткой. Миша из города Скрипящих Статуй...
Когда смотришь человеку в горло, ноздри и уши, довольно трудно при этом в него влюбиться – но для меня, как выяснилось, не существует слова "трудно". Врач прописал Мише десять сеансов "кукушки" – издевательской, но очень целительной процедуры, когда больному приходится лежа на спине повторять "ку-ку" – в то время как в нос ему заливают лекарство.
– А можно я буду говорить что-нибудь другое? – осведомился Миша, укладываясь на кушетку.
– Можете, – сказала я. – Главное, не молчите, а то захлебнетесь.
– Я буду повторять ваше имя.
И, правда, повторял: "Ма-ри-на, Ма-ри-на..."
Девчонки в процедурной задразнили меня насмерть, но когда по окончании курса Миша снова появился в больнице, они меня возненавидели.
– Я всегда хотел жить в Пушкине, – говорил Миша. – В двух шагах от Питера, среди дворцов и парков – мечта! Ты хоть понимаешь, как тебе повезло?
Отсветы Мишиной любви к моему родному городу падали на меня, и я этим честно пользовалась. Я сама потом испытывала нечто похожее по отношению к жителям любимых городов – парижане долгое время казались мне существами избранными и голубокровными.
Вход в Екатерининский парк тогда еще не был платным, а я еще не была без вести пропавшей на полях битвы за большую любовь. Никогда не забуду глупой физиономии лебедя, подплывшего к берегу, пока Миша предлагал поехать с ним за границу. Сомневаюсь, чтобы моя физиономия была намного умнее.
Первые шаги на пути за границу Миша сделал в те годы, когда я беззаботно ходила в детский сад, – он еще до перестройки выкрал из важного учреждения бланк свидетельства о рождении и вписал в графу "национальность матери" волшебное слово "еврейка". Увы, старания тогда еще юного Миши закончились бесславно – бланк свидетельства был 1984 года выпуска, и бдительная паспортистка это заметила. К счастью для Миши, паспортистка оказалась теткой его тогдашней подруги, она всего лишь пожурила юного афериста по-матерински, прочитала краткую лекцию на тему "где родился, там и пригодился", и, что самое интересное, лекция пришлась ко двору. По крайней мере, до того как уйти в армию, Миша честно пытался полюбить свою жизнь такой, какой она ему досталась.
Но уже после дембеля Миша решил, что если он и останется жить в России, то уж точно, что происходить это будет не в Свердловске. Ему – как я потом уже поняла, и чего он сам до сих пор признать не желает – вообще очень трудно найти себе город по размеру, почему он и мечется по всей планете вот уже второе десятилетие. И каждый раз предвкушает, как новый город, новая работа и новая женщина принесут ему счастье и желанный покой.
...Покой и Миша – с трудом представляю себе этот союз. И мне больше всего это в нем нравилось – он никогда не успокаивался, и он выкладывался – в любви, в дружбе, в деле – на полную, так что я не могла остаться в тихом Пушкине, в прохладных стенах любимой больницы. У слова "любимый" была теперь только одна форма, и в том парке, глядя в глаза голодному лебедю, я согласилась поехать в Москву, Амстердам и далее по карте Европы.
В школе я учила французский и, при всей моей ненависти к школе и учителям вообще, могу сказать, что наше пушкинское образовательное заведение было, вероятно, не самым плохим в мире. Учитель французского, смачный загорелый брюнет по кличке "Бонжур" всегда говорил, что у меня хороший слух и прекрасное произношение – знал бы он правду о моем "хорошем слухе"! Миша сказал – вот и замечательно, от французского до голландского не так уж далеко.
Я жила перед отъездом, как дети накануне дня рождения, – я точно знала, что моя настоящая жизнь началась только после встречи с Мишей.
Из больницы отпускать меня не хотели, родители были в ярости – Миша не понравился отцу и напугал маму. "Пусть женится, – кричал отец, – как это ты поедешь с ним, в качестве кого?"
"Надеюсь, ты не собираешься выходить замуж в этой стране?" – спросил меня Миша, и я поверила его словам, как первые из коммунистов – обещаниям светлого будущего. Ведь это было обещание?..
Мы улетели в Амстердам из Москвы, по туристической путевке, и больше не вернулись. Сейчас я понимаю, что Миша провел со мной куда больше времени, чем с какой-нибудь другой своей женщиной, пять лет – это был для него просто рекорд. Я стала чемпионом мира в самом тяжелом виде спорта – жизни с человеком, который больше всего любит свою собственную жизнь.
Амстердам, Париж, Ницца – нас мотало из города в город, как птиц по ветру, но Миша был рядом, и мне ничего и никого больше не было нужно. В Ницце я наконец нашла себе настоящую работу – после сиделок, нянек, уборщиц и прислуги всех сортов мне предложили работать в эскорт-агентстве Бенедикт Дюпон. Эскорт в нашем случае – совсем не то, о чем вы подумали. В нашем агентстве ублажали совсем другие инстинкты, и клиенты наши – туристы с разного рода придурью. Они не ищут стандартных переживаний, описанных в путеводителе, приезжая в Ниццу, они заказывают машину с толмачом-водителем, который будет возить их по всей Европе. Пройти по ночному Арскому ущелью, увидеть "Вуэльту", пожить в нормандской деревушке – все, что придет в голову туристу, любая его блажь будет исполнена в течение нескольких часов (или дней – в зависимости от того, куда надобно ехать). Удобная машина, вечная улыбка на лице толмача и волшебным образом открывающиеся двери любых гостиниц, ресторанов, монастырей, музеев и частных домов – даже если нашим клиентам захочется переночевать в аутентичной семье набожных бретонских крестьян, они там обязательно переночуют.
Я работаю с русскими, и я единственная женщина в фирме – прочих сотрудников Бенедикт предпочла видеть в мужском исполнении. Два японца, американец (на которого в агентстве записывают за несколько недель вперед) и недавно взятый с испытательным сроком китаец – вот вся наша бригада. Денег Бенедикт гребет с клиентов от души, но и зарплаты у нас – даже по кот-дазурским меркам – душевные.
В самые первые поездки, когда я еще только узнавала Францию, заучивала ее наизусть, у меня почти не было денег: Бенедикт тщательно блюла бюджет и требовала отчетности по каждому потраченному евро. Из Фонтенбло я привезла выпуклый каштан, из Версаля – бледный желудь, с Мон-Сен-Мишеля – кусок старой черепицы, из Руана – птичье перо, а из Антиба – обточенный морем камушек, в общем, все, что обычно собирают жадные до впечатлений люди, а потом забывают в сумках и карманах и не могут вспомнить, что это, собственно говоря, было и зачем оно осталось.
Я хранила свои реликвии бережно, как будто заплатила за них серьезные деньги, а Бенедикт довольно быстро стала моей подругой.
Миша тоже устроился неплохо – люди с разносторонними интересами могут найти себе работу даже в Ницце. Мы сняли комнату в старом квартале, мы начали превращаться в настоящую семью, мы нашли биотуалет на свалке и почти перестали считать деньги перед походом в ресторан, как вдруг в нашу жизнь вошла Доминик – вошла на тонких кривых ножках. Богатая француженка, Гаргулья двадцати пяти лет от роду, наслышанная о прекрасных русских мужчинах и сразу просекшая все Мишины слабости.
И все кончилось. Для меня.
...Я совсем не могла глотать твердую пищу. Сам вид сыра, хлеба, какой-нибудь вполне любимой прежде ветчины вгонял меня в панику, мне казалось, что сырный полумесяц сам бросится мне в глотку – будто в страшной сказке. Ветчину надо было разжевывать и глотать, и так же – багет, сыр, другую снедь, назойливо красующуюся на тарелке. Спазмы сжигали горло, я не могла даже думать о том, чтобы разомкнуть влажные и цепкие скобки – тем более, силам взяться было неоткуда, я не ела и не спала уже очень долго.
И все же бессонница переживалась куда легче, чем борьба с пищей – я просила убрать от меня тарелку, но Бене сказала, пока я не съем хотя бы кусочек хлебца, хоть маленький бутербродик, она не уйдет. Я поднесла к губам сыр, и скобки снова смыкались с мелкой, противной судорогой.
Говорить я тоже могла с трудом и зачем-то вспоминала, как месяцем раньше мне удалось перенять у одной клиентки примечательную интонацию – она натягивала каждую фразу, как тетиву, а потом голос внезапно тяжелел, падал ключом на дно, и уже в конце, когда стрела должна была выпорхнуть, получалось, что эта стрела – смысл сказанного – тоже падала ключом на дно, в пользу голоса, так что женщина могла говорить что угодно – ее все равно бы стали слушать. Теперь я, не мудрствуя, достала из себя несколько слов – серых и затертых, как старые билеты в карманах пальто, я очень хотела, чтобы Бене ушла.
Если она решала помочь ближнему, танк сей было не остановить даже самому многоопытному полководцу. В этом Бенедикт схожа с моей мамой – кажется, мне было лет десять, когда мама пришла домой с чужой девушкой.
И эта девушка, Маша Давыдова, долго стояла на пороге, отказываясь войти, узкие глаза, заплывшие от слез, походили на перламутровых рыбок гуппи. Мама сердилась на Машу, подталкивала ее в квартиру, и я чувствовала, как в прихожей появляется запах чужого человека – от Маши Давыдовой пахло мышкой, которая долго сидела в клетке, и клетку эту не убирали.
"Какой-то странный запах! – вежливо сказала мама, улыбаясь Маше Давыдовой. – Как будто мышкой пахнет". Маша спрятала скрученные ноги под стул, я успела запомнить длинный след от спущенной петли на колготках.
Я не знаю, что случилось у этой девушки-мышки, но хорошо помню, как она горбилась над столом, как стыл чай в кружке и обветривались бутерброды, как был недоволен папа, ведь Машу Давыдову оставляли ночевать: у нее беда, ей некуда пойти, шептала мама.
Возможно, Маша Давыдова тоже не могла в то время глотать твердую пищу.
Бенедикт выписала на бумажку несколько адресов: чернильные буквы, которые никак не складывались в связную фамилию, чернильные цифры, цифры в чистом виде – а не номер телефона.
"Все равно я не дам тебе пропасть, и через день приезжают важные клиенты", – грозила Бене, уходя, и я с облегчением закрыла за ней дверь.
Моя тюрьма. Моя комната. Решетки на окнах перехлестнуты, как в тюрьме – не спасает чугунная затейливость. Был дождь, на решетках висят ровные ряды круглых капель – они как жемчужины. На площади старуха ласково гладила морду барельефной собаки – я вспоминала это сейчас, ведь только такие вещи имели теперь смысл.
Комната моя к вечеру становилась похожа на коробку, наглухо закрытую и запечатанную сургучом. В таких коробках хранятся нужные документы, сосланные в будущее – потом они могут стать такими же ненужными, как я сама стала ненужной Мише и себе. Мир сжался до коробки, теперь я даже не могу поехать на площадь, чтобы снова увидеть ту старуху с умильной розочкой губ.
Засветло я все же выгнала себя на улицу, как в детстве мама гнала меня от книги гулять. Зеленый двор, с пятнистым, как гиена, песочным грибком – под ним вяло играли дети, вяло по сравнению с подлинной жизнью, пышно цветущей на другой стороне улицы. Девушка – моих лет? Дерзко покачивается туфля, архипелаги синяков на ляжках.
– Мсье, сигареты не найдется? – она говорит по-французски, но я сразу узнаю – землячка. Мне обидно – почему она не просит закурить у меня? Я перехожу улицу и с готовностью протягиваю пачку "Мальборо лайтс". Она вытягивает два курительных патрона. После короткой паузы – еще два. Ногти накрашены оранжевым лаком, похожим на советскую краску для пола.
И опять не мне:
– Мсье, вы курите?
За полчаса девушка набирает целый патронташ сигарет, ее приятели принесли большую бутыль розового вина. Мне хочется, чтобы меня тоже позвали пить, но я не прохожу ни фейс-контроль, ни дресс-код: я чужая и не имею права на счастливую дружбу, накрепко склеенную вином. Я, как собака, пускаю слюни, ребенок в песочнице подкидывает вверх ведерко, пластмассовая ручка крутится в воздухе – похоже на цирк.
С темнотой на соседней скамейке растет громкость, "моя" девушка ругается, причудливо складывая французский "merd" с российским "чертом". Дети вместе с ведерками ушли домой. Внутри меня сгущается другая темнота, она чернее и глубже ночи – я очень боюсь, что она начнет вытекать наружу.
...Вначале мне казалось, что я отделалась малой кровью. Мало крови вытекло, мало потеряно, можно перебинтовать накрепко и через бинт всего лишь просочится багровое пятно. Душа моя тоже полна крови, я не знаю, как ее остановить, она темнеет и течет густой рекой.
...Мой ангел, почему я не узнала тебя сразу? Я думала, ты – с той старухой на площади, с Бенедикт, вталкивающей мне в рот еду, с мамой, плачущей в телефон... Мой ангел спустился ко мне на облаке табачного дыма, от него пахло дешевым вином, и крылья его были разбиты до синяков.
– Мадам? – Она стоит напротив, судорожно отыскивая в памяти подходящие случаю слова.
Я достаю сигарету, говорю по-русски – пожалуйста!
Она хохочет жестяным смехом, одергивает юбчонку.
– Садись, – прошу я и стучу пригласительно по скамейке.
– Не, я на море щас, хочешь – пойдем. Потом я работаю.
Я не хочу знать, кем она работает. Я знаю только то, что с ней мне проще не думать про Мишу. Взмокший в ладони телефон не показывает ни одного сообщения, ни одного пропущенного звонка.
– О-ля-ля, какой красивый телефончик!
Мы идем к морю, подальше от людных пляжей.
Ее зовут Ангелина.
– Папашка назвал. – Вновь жестяной смех. – Меня – Ангелиной, сестру – Анжеликой.
– Ты ангел, – говорю я.
– Тебе что, девчонки нравятся?
Вот ведь, мне даже подумать не успелось в эту сторону.
– Да я шучу, не парься. У этих-то взмах в сторону набережной, – все не как у людей.
Мы садимся на берегу, под нами остывает песок. Ангелина деловито достает из пакета еще одну бутылку розового, ловко вкручивает штопор. Пластиковые стаканы, слипшиеся объедки, завернутые в полиэтилен. Я голодна. Я хочу есть и пить. Я живу.
Ангелина делает крупный, в полстакана, глоток и поднимает голову. Над нами – черно-белая фотография. Белые звезды, черное небо.
– У меня эта... звездная болезнь, – говорит Ангелина, почесывая ногу. – Обожаю вот так смотреть на небо. Особенно перед работой.
Море послушно прикатывает к нашим ногам высокую волну с проседью водорослей и мелкими созвездиями ракушек. Море – как ребенок, который пытается обратить на себя внимание взрослых. Ангелина снисходительно берет одну ракушку и тут же отшвыривает ее. Море обиженно гудит, волна шипит, будто кошка.
– А ты тоже работаешь? Или отдыхать приехала?
Слово "отдыхать" звучит у нее как ругательство.
Я рассказываю Ангелине все о себе, с самого первого дня своей жизни. Теперь я точно знаю, что рассказ о моей жизни может запросто уместиться в бутылку 0,75.
– Не парься, слышь, – говорит мой ангел, – смотри, какие звезды...
Я поднимаю голову, звезды жалят глаза, а когда наконец возвращаюсь, рядом уже никого. Ангелина машет с набережной:
– Все будет а-атлично!
Пустая бутылка, на дне носится забытая розовая капля. Кровь перестала капать, моя тоска и пустота исчезли – безалаберный ангел забрал их с собой, как выяснилось вскоре – вместе с телефоном и кошельком.
...Бене прибежала ранним утром в субботу, с теплыми круассанами и почти таким же теплым взглядом.
– Все будет хорошо, Марина, я просто уверена. Вчера ночью я звонила тебе, но ответил пьяный мужчина. Не Мишель, mais non. Совсем другой голос.
– Я потеряла телефон.
Бенедикт всплескивает руками, говорит: "Merd!"
Мускулистые, накачанные облака текут по небосклону, трава под ногами волнистая, как звуки арфы. Я спускаюсь к пляжу, заставленному полосатыми шезлонгами, набухшее солнце поджаривает пляж на медленном огне. В беленых стенах виллы на Кап-Ферра крепко спит Миша, и Доминик запоминает, как он хмурится во сне. Мой ангел, сидя на вокзале – нога на ногу, – пересчитывает улов: два пузырька с оранжевым лаком, три бутылки вина, пять пачек сигарет россыпью, презервативы с ароматом вишни, подержанный телефон и кошелек с парой сотен евро, одна рассказанная жизнь и одна обманутая любовь. Кровоточащая и загадочная русская душа накрепко перебинтована умелой медсестрой. Старуха на площади гладит морду барельефной собаки.
И вечером снова будут звезды.
ЗВЕЗДА НАД ПРОПАСТЬЮ
В Мустье-Сен-Мари русские не приезжают, их редко выносит дальше Канн и Антиба. И когда Бенедикт – полюбившая наших туристов всем своим кошельком – торжественно озвучила маршрут новых клиентов, я не поверила своему уху. Кастеллан, Сюблим, Ла-Палюд, Мустье? Гурманы, щебетала Бенедикт.