355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Анна Коростелева » Александр Радищев (СИ) » Текст книги (страница 4)
Александр Радищев (СИ)
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 11:09

Текст книги "Александр Радищев (СИ)"


Автор книги: Анна Коростелева



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 4 страниц)

   Порукой же тому, что не совершу я новой ошибки, – четверо детей малолетних, мое слово и в особенности те пудовые кандалы, которые сняли с меня в Новгороде. Поверьте, что впечатление мое от них было сильнее, чем от самой сильной проповеди смирения. Я подозреваю, что они где-то есть, и мне не хотелось бы вновь с ними встретиться. Что же до формальной стороны дела – мнил я, что ритуальное самоуничижение хорошо на публике, здесь же, где меня видят одни лишь медведи, лоси да живущая у нас в хлеву олениха (подарок одного тунгуса, коего вылечил я от лихорадки), что проку было бы мне рвать на себе волосы, царапать ногтями щеки и бить себя в грудь? И без того уже, кажется, прошли те времена, когда вид мой был обольстителен для женщин. О да, я полагаю, что прошли. Зачем же еще более портить свою внешность без всяких видимых на то причин?"

   Радищев скомкал черновик письма, отдал его детям на парус для кораблика и написал совершенно иное письмо.

* * *

   Местные жители смотрели с подозрением на Радищева, когда он, занимаясь минералогией, лазил по окрестным горам, доходя до верховий Тунгуски. Но совсем уже с большим подозрением смотрели они, когда Радищев вдвоём с немцем Лаксманом, ботаником, находившимся в длительной научной экспедиции, отправлялись пополнять гербарий. Вид у них был экзотический. Эти два осколка европейского просвещения, занесённые Бог знает как в эти края, являлись на улицах Илимска, отмеченного первобытнейшими нравами, где большая часть жителей вела звериный образ жизни и думала только о сегодняшнем пропитании, нагруженные определителями и разговаривающие примерно следующим образом:

   – Видите ли, профессор, я чувствую, что мои знания в фитопалеонтологии недостаточны.

   – Надеюсь, что наша с вами маленькая ботаническая экскурсия, Herr Radischeff, немножко прояснит ваш взгляд на эту дисциплину.

   – Смею заметить, что мой сын имеет большую склонность к естественным наукам вообще и к ботанике в особенности. Так как сам я не ушёл дальше классификации Линнеевой и к тому же лишён помощи книг, я боялся, что то образование, которое я смогу ему дать, будет далеко не полным. Однако теперь...

   – О, теперь, натурально, я к вашим услугам, друг мой. Beiläufig gesagt [8]8
   кстати говоря (нем.)


[Закрыть]
, путём размышлений пришёл я к тому, что способ распределения растений по классам, предложенный Линнеем, далеко не совершенен...

   Беседуя так, они оставляли позади толпу ошеломленно смотревших им вслед тунгусских охотников на белку и удалялись за гребень ближайшей горы, покрытой лиственничным лесом.

   – А как вы оказались здесь, Herr Radischeff?– спросил как-то Лаксман, устраиваясь на привал. Как все учёные, погружённые в свои штудии, он был рассеян и задавал этот вопрос уже в пятый раз.

   – Я здесь в ссылке.

   – О! В ссылке по приговору суда?

   – В ссылке по амнистии, – сказал Радищев, по привычке к соблюдению точности в судебных формулировках.

   – Каков же был сам приговор, если только по амнистии вас – как это говорится? – законопатили аж в Илимск?

   Лаксман внимательно посмотрел на своего спутника, оценил по достоинству его краткий жест и понимающе закивал головой.

   – О! Но за что?

   – За книгу, Herr Laxman.

   – Эта книга в самом деле была настолько... э-э... незаурядна?

   – Видите ли, Herr Laxman. На следствии поставили мне в вину то, что я хотел произвесть революцию. Судите сами, господин Лаксман, похож ли я на человека, сбирающегося произвесть нечто подобное.

   – Нимало, – решительно отозвался Лаксман. – Вы обладаете ясным умом, и я не заметил в вас никаких признаков умопомешательства.

   – Спасибо, – сказал Радищев. – Между тем я сразу признал и теперь признаю, что преступен безусловно. Преступление моё перед семейством моим непростительно. Я мог заране озаботиться показать наборную рукопись хоть начальнику моему графу Воронцову или из приятелей-литераторов кому-либо. Отклики их упредили бы меня о том, как это может быть перетолковано. Нет, я хотел сделать им сюрприз. В моей книге нет ни слова противу нашего правительства... верите ли, господин Лаксман?

   – Охотно верю, – солидно кивнул Лаксман. – За эти три месяца я достаточно узнал вашу душу, мой друг, я не сомневаюсь в вашей устремлённости к ценностям духовного плана и верю, что ваше правительство – это не тот предмет, который всерьёз мог бы ваши помыслы занимать.

   – Разумеется, там не было ни слова о Ея Императорском Величестве.

   – Разумеется.

   – Всё было гораздо хуже, – растерянно продолжил Радищев. – Я пытался создать книгу против Бога, и это...

   – И это не удалось, – Лаксман склонил голову на бок и заглянул Радищеву в лицо с непритворным сочувствием.

   – Вы даже не представляете, мой друг, до какой степени не удалось. Всё же мы не французы. Я чувствую присутствие Божие во всём сложении моём. Пытаяся пройти вслед за Гельвецием той же тропкой, казавшейся столь отчётливо видной и нестрашной, я... просто был раздавлен.

   – И в этом раздавленном виде, вероятно, вы и присутствуете в вашей книге? О, дайте мне прочесть её, я теперь понимаю, что это произведение должно быть уникально. Абсолютно чистый эксперимент: добрый христианин о вреде и ужасах христианства.

   – У меня нет моей книги, – извиняющимся тоном сказал Радищев. – Ни одного эксемпляра.

   – Э-э... Ни одного?

   – Ни единого.

* * *

   Меж тем Полинька уж не был самым младшим в семье: Елизавета Васильевна родила Радищеву двух девочек, старшую из которых Аннушкой назвали. Вот и теперь, встречая их с Лаксманом с прогулки, Елизавета Васильевна, смеясь, шепнула:

   – А какое Аннушка бонмо сегодня сказала!

   – Что такое? – обрадовался Радищев.

   – К нам зашёл человек от генерал-губернатора, которому за нравственностью твоей надзирать поручено. Тебя не застав, на детей наткнулся. А Аннушка, на него глядя, чуть не с восхищением: "Четыре года живу на свете, а такой скверной рожи никогда не видывала!.."

   – Нас всех посадят, – захохотал Радищев. – Что же вы, я стараюсь из последних сил, унижаюсь, не знаю уж, каким ещё и поведение моё должно быть, чтобы раскаяние изъявляло, а вы одним махом мне всё губите!..

* * *

   А за нравственностью Радищева, кроме шуток, надзирали усерднейше. Выражалось это обычно в том, что по два раза в неделю его призывал к себе пьяный исправник Клим Малышев и требовал взятку. Добро бы ещё он требовал взятку какую-то божескую; но нет, сумма каждый раз бывала совершенно ни на что не похожа. Радищев, живший милостыней, что Воронцов слал из Петербурга, и имевший уже теперь четверых детей на руках, не мог и помыслить, откуда ему взять, например, 40 тысяч. Это всё равно как луну совлечь с неба. В отчаянных выражениях он взывал в письмах к Воронцову, но отослать-то эти письма было затруднительно весьма. Воронцов же по прошествии четырёх месяцев мог прислать, например, вдруг подзорную трубу. Радищеву хотелось смеяться, плакать и умереть – всё это в одно и то же время.

   Из той малости, что привезла в своё время Елизавета Васильевна, они сумели отложить полторы тысячи, и Радищев сделал попытку заняться торговлей, договорившись с директором кяхтинской таможни и послав в Кяхту человека с небольшим количеством товаров. Но как коммерческого таланту у него со времени издания коммерческой книги его против прежнего не прибавилось, трудно дивиться тому, что попытка эта не принесла прибыли, не принеся, впрочем, и убытка. Белка дорожала, когда, по прикидкам Радищева, ей следовало подешеветь, и, напротив, дешевела, когда пора было вздорожать зловредной белке. Белка была недоброжелательна и непредсказуема, как обоз из Якутска, как приток звонкой монеты, как ажио по медным деньгам, как промен рубля в Амстердаме.

   Внезапно неутомимый Воронцов нашёл лазейку и чрез графа Безбородко добился у сменившегося недавно императора помилованья своему протеже и разрешенья вернуться. Радищев радостно захлопотал, собираясь покинуть Илимск, в 10 дней распродал подчистую всё, что было у него из имущества, что не продалось, то так роздал, детские пелёнки и прочее с собою уложил, и был готов в путь. Их торжественно провожали исправник Клим Малышев и сын его Иван с женою, которые поминутно кланялись об руку и предлагали вина ему на дорогу. Какие их были виды? Думать о том Радищев не хотел; всё это вызывало у него только что-то навроде смутной зубной боли.


* * *

   Елизавета Васильевна, уже при выезде из Илимска после рождения сына Афонюшки скверно себя чувствовавшая, в Тобольске совсем занемогла. Радищев с Илимска предчувствовал, что её потеряет, и метался беспомощно. И снова – младенчик на руках, и жена возлюбленная умирает, – ах, как это первый-то раз напоминало! От горя рассудок его на время помутился. По полночи с ней сиживал, за руку держал; слёзы его текли. В дневнике писал, от горя ничего не понимая, из одной токмо привычки, и тогда ж в первый раз Лизаньку в записках своих Анютушкой случайно назвал.

   Дале только страшнее и страшнее этот текст делался:

   "15-ое марта. Приехали в зимовье. Тут угостили нас чаем. Дети ужинали, а меня позвала Анютушка. О полуночи спосылали за лекарем; таков был ужин. 16-ое. Хуже занемогла. От лекаря отказ. 19-ое. Выехали из Тары, пробыв доле, нежели бы нам мечталося. В Тобольск приехали на рассвете 1-го апреля. Анюта захотела ткани на платье. 2-ое. Исповедывалась. Ленту купил, не надела. 3-е. Инбирь, калган, ярь, нашатырь, крымза. Купил на копейку, кисло, вкус металлический. Кажется, что ни от чего не помогает. 3-е. Ходил к губернатору. 4-ое. Был у вице-губернатора. 5-ое. У губернатора. 6-ое. У вице-губернатора. 7-ое. Смерть. 9-ое. Погребение. Детей не видал. Из Тобольска выехали 22 апреля в 11 часов ночью".

   И во второй раз Господь не пощадил. Да Радищев уж и просить не смел, откроет рот и закроет, как рыбка, на берег выброшенная.

   Дети чуть-чуть только в себя его могли привести. Когда узнали, что следующая деревня, за Ишимами в 23-х верстах, будет Халдеево, Полинька объявил, что скоро увидят они халдеев и вавилонских мудрецов. Как ни темно было у Радищева на душе, взялся он за карандашик по привычке за детьми записывать.

   На следующем перегоне задержки большие были с лошадьми. Люди его спорили, ругались с исправником, – шум стоял и крик. Радищев же, перекрестясь, заметил кротко, что когда в Сибирь ехали, меньше было остановки, нежели теперь, когда возвращаются по указу императорскому. После этого весь шум внезапно прекратился, и им почему-то дали лошадей.

   Позади оставался Тобольск.

   "О, насколько же первое мое пребывание в Тобольске от второго различествовало. В горести свидеться с теми, кого всех больше на свете любишь, или же расстаться навеки.

   Сей городок навеки будет иметь для меня притяжательность".

* * *

   – Шевельнуться можно? – осторожно спросил Радищев. Он позировал для портрета и потому застыл с выражением неизбывной скорби на лице. Хотелось, однако, есть. Художник махнул рукой, разрешая, и Александр Николаевич потянулся за тартинкой с сыром.

   В Андреевском, имении Воронцова, царило лето, хотя повсюду был сентябрь. Завернув к нему на пути возвратном из Сибири и благодаря нижайше за то, что жив остался, Радищев при всём том, однако ж, ещё малую просьбицу имел. Семь лет не видавши старших детей, он искусно подводил теперь разговор к этой теме, боясь где-нибудь оступиться, как то много раз бывало, и снова остаться ни с чем.

   – По моему убеждению, взаимная привязанность родителей и детей едва ли может вызвать неудовольствие просвещённого правительства, – начал он осмотрительно. Потом он испугался, что не уследит за словами и проявит себя болезненно заинтересованной стороной и, чтобы избежать непредумышленных проявлений полной искренности, перешёл на французский.

   Воронцов вертел в руках злобную фарфоровую зверушку с письменного стола и безмолвствовал.

   – Александр Романович, если будет вам угодно замолвить словечко в верхах... Да будет позволено приехать ко мне моим детям. Хоть на три дни, – "вот на три дни и разрешат", – сказал насмешливый кто-то у него в уме, и сердце испуганно сжалось. – Я семь лет моих маленьких не видал, – Радищев задним числом спохватился, что сказал "маленькие" о сыновьях, которые были выше него ростом и являлись украшением гвардии, но исправляться не стал.

   – В ответ на последнее ваше о том прошение, Александр Николаевич, ничего утвердительного не воспоследовало. А мне уж и то досадно, что вы в обход меня сие прошенье направили.

   – Простите любящему всем своим существом человеку, что он захотел повидать своих детей, – Радищев привстал было, желая разглядеть фигурку в руках Воронцова, но живописец нетерпеливым взмахом кисти усадил его на место.

   – Вот за эту манеру издевательскую на вас и раздражаются в окружении государя. Ну, что вы такое мне сейчас сказали?

   – Молчите, я пишу ваши губы, – объявил художник.

   – Более ни слова не скажу, – пообещал Радищев и хранил молчание, покуда не ушёл дневной свет. С уходом солнечного света естественным образом кончилась его несвобода, и тогда, сгибая и разгибая затёкшую руку, он подошёл к бюро. У зверушки оказалась львиная морда, крылья дракона и рыбий хвост. Радищев погладил зверушку между ушами и вышел.



* * *

   Сельцо Немцово нашёл он в полном разорении. Приказчик Морозов крал всё, что плохо лежало, мужики извольничались; сад вызяб, подсадки не было; стены каменного дома развалились; крыша лачуги, где поселился Радищев временно, текла; посуда была вся вывезена на четырёх подводах, причём таким образом, что его сервиза не оказалось ни в Немцове, ни в Петербурге. Само Немцово заложено было в банке, оброк весь шёл туда, и по самое Рождество с деревни взять было нечего. Шёл июль месяц.

   Радищев первым делом устно, на словах, запретил мужикам женить малолетних, что те с недовольством восприняли и, бурча что-то себе под носом, разошлись, после чего принялся действовать знакомым ему способом, то есть письменным. Пристроившись на уголку стола так, чтобы подальше быть от дыры в потолке, чрез которую лило, он за полчаса написал несколько ярких писем родным.

   "Милостивый государь батюшка и милостивая государыня матушка.

   Я, простудившись еще с Москвы, насилу доехав сюда, кашлем замучился. В Илимске я жил милостынею, а здесь чем будет жить, не ведаю.

   Признаюсь, если бы я знал положение здешней деревни, никак бы не назначил ея для своего пребывания.

   Долгу на мне столько же, сколько было, как я поехал; Мурзино вырублено, Дуркино продано, Кривское тож, а долгу моего не уплачено нимало.

   Чем больше здесь живу, тем больше вижу, что Морозов плут. Боюсь того, чтоб он чего худого не сделал. Милостивый государь батюшка, естьли можете еще иметь жалость ко мне, пришлите верительное письмо на управление имением, а пока не велите ему ничего продавать, а то он продает и продает, и деньги идут Бог знает куда.

   Представьте себе, живу в одной горнице, и та теперь покрыта соломою. С потолка льет мне за шиворот, и это без аллегорий.

   Извините меня в том, что я все это пишу: я пишу в отчаянии душевном".

   В отчаянии душевном он ещё пять писем настрочил и отправился собирать грибы, дабы в успокоение прийти и набрать на ужин.

   Он всем был кругом должен.

* * *

   Матушка Радищева, Фёкла Степановна, приняла новых, сибирских детей совершенно за своих. Он с бьющимся сердцем родителям их привёз показать, и не напрасно ж ведь опасался: покуда матушка его над ними умилялася, батюшка вышел к нему на крыльцо, почему-то в зипуне, подпоясанный лыком, и сказал дословно следующее: «Или ты татарин, что женился на собственной сестре? Кабы ты женился там на простой крестьянской девке, я бы её принял как родную дочь». Радищев, слегка озадачен, вечером с батюшкой снова говорить о том пытался. Брак его с Елизаветой Васильевной не был, конечно, узаконен, и теперь хлопотал он о том, чтобы детям этим дать свою фамилию. Батюшка же его твёрдо обещал, что, покуда жив, хлопотать будет ровно об обратном. Напрасно Радищев пытался деток предъявить и показать, что, мол, какие хорошенькие: батюшка к старости худо видеть стал.

* * *

   Как-то днём, когда Радищев сидел с детьми за обедом, в комнату вдруг вошли, позвякивая шпорами, саблями и Бог знает, чем ещё им там положено позвякивать, двое людей военного звания. Радищев сперва решил было, что это гусары, иногда навещавшие его по-соседски в его сельском одиночестве; но отчего-то ему о них не доложили. Через мгновенье понял вдруг он, что это его старшие дети. Не успел он толком опомниться, как уже был в их объятьях; радости и восклицаниям не было конца. Они были, точно, выше него оба; проездом в Киев, в полк, они заехали в Немцово на целых две недели, и хоть умом он понимал, что благодарить за это счастье следует Воронцова, но сердцем возблагодарил Всевышнего.

   Сибирских и петербургских детей, между собою прежде незнакомых, перезнакомил он, и скоро уже Феклуша с Аннушкой, визжа, примеряли для смеху лейб-гренадерские украшенья военные, а Афонюшка, меньшой, с боязливым почтением трогал саблю, кою Радищев из ножен извлечь на вершок ровно ему разрешил. Тогда-то в первый самый раз почувствовал Александр Николаевич, что он уж не в Сибири.

   Старших детей наконец после многих лет приласкав и убедившись, что здоровы, расположением их мыслей заинтересовался. Под вечерок на креслах их усадив, начал расспрашивать о службе, о жизни в столице, о чтении их и прочем. Мало-помалу уяснил, что основы добродетели, крепко им заложенные, все в них сохраняются, мысли же ныне их не всегда он понять может. Переменилось царствование; переменились и умы. В своё время побывал и он в военной службе; но, первое, прямой деятельности своей не оставляя, то есть военным прокурором; второе, легко сей же час из военной перешёл в статскую обратно, едва только захотел. Для детушек же служба военная была тем, что под сим ныне разумелось: казарма, учения, полк. И там, где Радищев сам, верно, сникнул бы и духом пал, они лучшими офицерами в полку почиталися. Удивительно всё это было ему; и тихонечко за руку беря то одного, то другого, о всех диковинах нынешних он расспрашивал, в глаза заглядывая, пока не уразумел наконец со всею ясностию, что, любя и почитая его бесконечно, и они его слова не всегда теперь понимают.

   Чтоб хоть на часок детям от себя роздых дать, ибо он на третий день радостью своей и разглядываньем их уж вконец замучил, Радищев, велев истопить печку, уселся за свой трактат философический, "О человеке, его смертности и бессмертии", который ещё в Сибири было начал, да прихворнул и отложил. Теперь же руки дошли.

   "Кто не знает, что любовь платоническая на земле есть бред, что причина и цели любви суть телесныя?" – последние свои слова он перечёл. "Кажется, я с полной ответственностью сие заявляю", – подумал он, оглядывая пейзаж вокруг себя, пуще всего напоминавший поле битвы. Дети на опрокинутых стульях затеяли играть в сарацин и теперь тузили друг друга самозабвенно, за палаши и щиты используя всё, что навернётся. Ни у единого из малюток ни насморка. И все семеро при нём. "Чего-чего, а платонически никогда, кажется, не любил", – усмехнулся он и продолжал с того ж места.



* * *

   Радищев, которому, не прошло и года, снова захотелось детей повидать, – теперь уже и Полинька был в морском кадетском корпусе гардемарином, – снова прошеньями своими высочайшей особе наскучил. Как ни уверял он, однако ж, государя, что никакого коварства, ухищрения и злобы в своём сердце не чувствует, что раскаяние для него ежедневной является привычкой, наподобие питья чая, а главное – что по указу от 4 сентября 1790 года срок его ссылки формально вышел, разрешенья явиться в Петербурге он так и не получил. Живя в Немцове, в доме под соломенной крышей, писал Воронцову:

   "Странное существо человек: утром он плачет, вечером смеется, хотя за день ровно ничего не переменилось, а иной раз и сам он с места не сдвинулся, усевшись поплотнее в кресле в халате и колпаке и вдвинув ноги в теплые туфли. Таков и я: пишу к вашему сиятельству, проведя все утро в слезах, прохохотав весь вечер, как безумный. И это при том, что я не смеялся, по крайней мере, искренно, с тех самых пор, как моя добрая подруга покинула нас в Тобольске. Что же случилось? Ровным счетом ничего. Заезжал с визитом поручик Ловцов, болван всесовершенный, рассказывал, что был недавно в Японии и недоволен, что там не дают лошадей проезжающим. Он бы еще в Африку заехал и удивлялся бы, что его там съели. Вообще у меня здесь очень странные соседи. Иной раз я призываю к себе на помощь всю философию и риторику, я повторяю про себя оду Горация "Beatus ille", которой знаю только начало, я обращаюсь к рассуждениям и силлогизмам всякого рода, дабы, мужественно выдержав бой за остатки своего рассудка, оправиться от посещения какого-нибудь поручика Ловцова.

   Рассеявши тучи, омрачавшие мой разум и душу, ныне, как некогда Феб, вышедший во всем блеске из лона Амфитриты, я радостно, выйдя, правда, только из бани с мокрой еще головой, берусь за перо, чтобы поблагодарить ваше сиятельство за письмо от 2 сентября, которое я получил 20-го того же месяца. Сам я столько раз испытал неверность почты, что у меня к ней полное отвращение; я пользуюсь оказией. Да чего же, наконец, ищут, вскрывая мои письма! Никогда в них такого не было; никогда такого в них и не будет.

   Во всех моих горестях, со всеми моими просьбами я прибегал только к вам одному. Если бы мне пришлось обратиться к кому другому, а не к вам, то язык мой скорее бы отсох, чем я произнес бы хоть одно слово, и я не смог бы сказать: помогите мне тремя стами рублей. Ваше сиятельство можете подумать, что, владея деревней, я плохо справляюсь с хозяйством, но случай мой совсем другой. Мой дом в Петербурге еще не продан, доходы с него от съемщиков не покрывают всех издержек, я так и не смог получить десяти тысяч рублей, приходящихся на мою долю после смерти моей подруги, ни даже обеспечения в том, а сверх того большая семья – ах, несмотря на спокойствие духа, которое нам дарует философское отношение к вещам, мы всегда платим дань человеческой природе, слабой и отягощенной страданиями, и совершенный стоицизм есть не более как химера. Не откажите мне в моей просьбе, милостивой государь, не заставляйте меня краснеть.

   Кончаю моим обычным припевом: благоволите не забывать того, кто с глубочайшим почтением и преданностию самой непоколебимой вашего сиятельства, милостивого государя моего, нижайший и покорнейший слуга

Александр Радищев.

   Я знаю из газет, что два секретаря таможни получили повышение в чине в связи с утверждением нового генерального таможенного тарифа. Признаюсь, что хотел бы его посмотреть".

* * *

   Новый император, на престол восшед, чины и дворянство вдруг возвратил; возвратил и право въезда в столицы, и ввёл коллежского советника Радищева в Комиссию по составлению законов новоучреждённую. Верно, Воронцов все печёнки проел с тем, что оный Радищев в оной Комиссии полезнее всех других может быть.

   Александр Николаевич простодушно оживился, помолодел; в бесхитростности своей достал все писанные ранее проекты, Гражданское уложение для всей России достал, дома у него запылившееся; поскакал в Петербург. На выезде из Калужской губернии сердце ёкнуло, попритчилось, будто границу губернии пересекать ему не дозволено: испугался, что сие нарушеньем запрета почтётся; но вслед за тем воспомнил о монаршей милости и мало-помалу в себя пришёл. Долгов у него было выше головы, судебных тяжб также, но он и бровью не вёл; сюртук не самый поношенный сыскал, обтряхнул прилежно; проектец Уложенья пересмотрел, убедился, что талантливо писано и дело везде говорится, успокоился и к обсуждениям сериозным в Комиссии приготовился. Всем высоким особам проект свой показал. Дале произошло следующее: Василий Назарьевич Каразин, проект увидевши, только глаза закатил; Сперанский долго Радищева распекал за закрытыми дверьми, и о чём говорили, неведомо, но Корш вспоминает, что, когда от Сперанского Радищев вышел, какая-то странность в лице его была; граф же Завадовский, председатель Комиссии, издали проект увидев, Радищеву сказал: "Неймётся, Александр Николаевич? Опять в Сибирь проездиться захотелось?" Радищев присел в коридоре коллегии на лавочку для посетителей, чтоб сердцебиенье унять. Долго так сидел.

* * *

   – Значит, вчера вы из Иркутска к нам вернулись?..

   – Из Илимска, ваше сиятельство, и пять лет тому.

   – Милосердие неизреченное. А сегодня вы считаете, что комиссия наша не вправе заниматься тем, чем занимается, что и сама постановка вопроса в таком виде невозможна?

   – Не вовсе невозможна, – Радищев, из болезней не вылезавший, откашлялся в сторонку, от Завадовского отворотившись. – Недоумение единственно вызывает, что комиссия берётся цены назначать за людей убиенных. Это, извините, бредоумствование. Так мы скоро, пожалуй, и в ранге Господа Бога хорошо себя почувствуем. Какую цену можно определить за лишение мужа, или жены, или сына, или кого ещё, я не знаю? На мой взгляд, о сём и толковать невместно.

   – Значит, снова особое мнение? – прохладно спросил Завадовский, исписанные листки о стол кидая. – Ваш красивый почерк-то лицезреть у меня уже мочи нет!..

   – Почто вы так, ваше сиятельство?

   – А сколько их у вас уж было? Об отводе судей с особым мненьем вы ввязались? О праве судимого выбирать себе защитника? У вас, милый мой, характер скандалёзный. Вы на Страшном суде не намереваетесь ли также особое мнение подать? Вы особое-то мнение своё по всем вопросам уж прямо наверх, Всевышнему адресуйте! – Завадовский потыкал перстом в плафон, расписанный ангелами. – Послушайте, что вам ещё нужно? Орден вам возвратили? Я же и хлопотал. Жалованье до двух тысяч увеличили, наравне с прочими членами Комиссии? Я вот вас в прошениях всё нахваливал, паче же всего упирал на то, что вы, не в пример всем прочим, писать умеете. Ныне же вижу, что в том не достоинство ваше, а бедствие какое-то стихийное. "Цена крови человеческой не может быть деньгами исчислена"? Может, может. Исчислим. Так, что вы ещё диву дадитесь.



* * *

   "Милостивый государь мой батюшка и милостивая государыня матушка.

   Я с месяц был болен, а теперь хотя поздоровее, но слабость ещё велика. Дело наше в суде не шевелится, неизвестно, когда будут докладывать. Дети мои свидетельствуют вам свое почтение. Я здесь переезжаю с квартиры на квартиру. Худо не иметь своего дома. Теперь я живу в семеновском полку, в прежней 4-ой роте, в доме купецкой жены Лавровой N 606 четвертого квартала московской части.

   Для матушки я послал давно уже магнезию, не знаю, получила ли она ее. Простите, мои любезные, и благословите вашего покорного сына.

Александр Радищев".

* * *

   Радищев постоял чуть-чуть напротив бывшего своего дома на Грязной, теперь к чужим людям отошедшего. Внутрь войти так и не решился, только снаружи помедлил, покуда не замёрз. Отчего-то холод в Сибири был не так силён. Очевидно, оттого, что было это десять лет тому назад. На окне Анютушкиной спаленки занавеска теперь была вовсе безобразная, в цветочек, страшно молвить, розовый.

   Худо другое: Анютушки боле не было.

   Подумал он с минутку о том, для чего она оставила его так рано; песенка на ум взошла давнишняя, коей никто, вероятно, уж более не певал:

   Правдой почитаю лесть

   Я в твоём ответе,

   Мне и льстя всего, что есть,

   Ты милей на свете.

   В том, что ныне ясно зрю,

   Сам себе не верю,

   День и ночь тобой горю,

   Сердцу лицемерю.

   Оттоль прошёлся он до таможенной набережной, увидел корабли, прикинул мысленно, каков обещает быть портовой таможенной сбор этого года, припомнил, что блонды ко ввозу более не запрещены, подумал о сыне Павле, Полиньке, имевшем склонность к ботанике и исправно служившем теперь в гардемаринах, вспомнил, как при наборе выкинул из книги своей главку подозрительную, в которой кто-то стреляется, рассудив при том, как бы публике от сего эпизода не встошнилось; воспомнил илимскую мошку, от коей никакие сетки не помогали, вообразил себе Новое гражданское уложение, без его участия составленное, ещё раз взглянул на корабль, неизвестно отчего третий день стоявший в порту в ожидании досмотра; быстрым шагом вернулся к себе и лёг спать. Наутро подошёл он к полочке, где у него собрано было всё то, что обычно внутрь не принимают, взял склянку с серной кислотой и, поколебавшись, выпил. Четырнадцать часов спустя пролепетал он: "Господи, прими мою душу", и сие его последние были слова.

   Прошёл слух, что коллежский советник Радищев из Комиссии составления законов самоубийством кончил, для чего-то отравившись смесью соляной и азотной кислот три к одному, в просторечии называемой царской водкой, будто легче способа избрать было нельзя.

   Сыновья говорили, что случайно, Дашкова Екатерина Романовна говорила, что это с его религиозностью странной связано, Ушаков Александр Андреевич спрашивал: а разве он жив вообще, разве не в Сибири косточки сложил? Глафира же Ивановна Ржевская, заслышав эти слухи, собралась и поехала проверить. Вернувшись, сказала своему мужу: "Всё это отнюдь не лучше выглядит, чем о том говорят. Даже описать тебе, друг мой, не могу, до чего всё это désagréable [9]9
   неприятно (фр.).


[Закрыть]
".




    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю