355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Анхель де Куатьэ » Превращение духа » Текст книги (страница 3)
Превращение духа
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 04:34

Текст книги "Превращение духа"


Автор книги: Анхель де Куатьэ


Жанр:

   

Эзотерика


сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 11 страниц)

IX

Нежные лучи утреннего солнца проникали в комнату сквозь узкое прямоугольное окошко под самым потолком. Я потянулся, ощущая приятную сладость во всём своём отдохнувшем, но ещё вполне спящем теле. Давно у меня не было такого глубокого и спокойного сна, наверное, с самого детства…

«Что было прошлым днём? Где я?», – и я вспомнил вчерашний вечер, моего нового друга, улыбнулся и перевернулся со спины на бок. Но в этот момент сильный испуг пронзил всё моё существо: «Где он? Где?!» Я вскочил и, шлёпая босыми ногами по холодному деревянному полу, поспешил к двери.

Солнце остановило меня на пороге. Его тепло растопило моё волнение, я замер. Лес словно сказочный, в ризе мягкого утреннего света, был добр и весел. Я медленно шёл по единственной дорожке, ведущей от дома туда, где виднелась белая гладь реки.

Ещё не достигнув берега, я услышал радостные крики, плеск воды и завораживающий смех.

По берегу на точно таком же, как у меня, но только синем «Trek», рисуя круги, что-то крича и смеясь, поднимая в воздух столпы водяной пыли, колесил Заратустра.

– Утро пришло! Небо распахнулось светом! Птицы проснулись, и звери покинули свои норы! Грядет день Человека! – кричал Заратустра. – Вставай, лежебока! Вставай и не забудь разбудить в себе Человека! Не гоже спать, ибо день уже начался! Начался день Человека! Скинь покровы сна, зри!

И я смотрел. Я смотрел, как этот счастливый человек, красивый в своей неуёмной радости, ловил порывы ветра и отдавал им на откуп блестящие струи воды. Наконец Заратустра поравнялся со мной.

– Ну что? Купаться?

– Купаться! – ответил я.

Скинув одежду, какая на ком была, мы бросились в воду наперегонки и хохотали, орошая друг друга тёплыми, светящимися брызгами.

Вода держала нас на поверхности, не пуская в свои холодные недра, течение несло, а птицы, весело щебеча, пикировали вниз, словно бы желая присоединиться к нашей беззаботной радости. Заратустра напыщенно грозил им пальцем:

– Кого вы хотите поймать, птицы? Рыбу или Человека? Кого вам не хватает для счастья? Ладно, берите рыбу себе, но человека я не отдам вам, птицы. В нём не проснулся ещё Человек, Он ещё дремлет! Он просыпается! Не спешите забрать на небо того, кто не научился ещё ходить по земле!

А я дивился этому разговору и радовался как ребёнок.

Выйдя на берег, мы замерли, ощущая внутреннее тепло наших тел, пробивающееся к раскрасневшейся коже. Было так хорошо, так радостно, так манил этот мир! И я пожалел, что проспал восход солнца.

– А старик ещё спит? – спросил я.

– Этой ночью он умер, – ответил мне Заратустра, ответил спокойно и легко, словно говорил о каком-то милом, невинном и даже заурядном событии.

– Как?! – мгновенно мне стало холодно.

– Радостно, – тем же размеренным тоном ответствовал Заратустра. – Давно он не был так счастлив!

– Счастлив?! Чем?

– Нами, – протянул Заратустра.

Тихая улыбка сияла на его лице. Он посмотрел на меня и произнёс:

– Не пугайся. Тысячу лет хранил он в сердце своём скрижали истины, но никто так и не пришёл, чтобы прочесть их. Этой ночью скрижали рассыпались, и он освободился. Теперь он свободен, и он ушёл.

– Куда? В смерть?!

– Смерть – вымысел. Это иллюзия, она придумана человеком для обозначения неизвестного. Мы знаем только то, что человек умирает, но мы не знаем смерти, никто не видел её и никогда не увидит.

Нас всегда интересует то, что будет «после»: после обеда, после второго пришествия, после смерти. Мы думаем, что после смерти будет смерть, но ведь не обед следует за обедом, а после второго пришествия будет третье, а не второе.

Человек был также мёртв до рождения, как он мёртв после смерти. Человек приходит ниоткуда, и уходит он в никуда. Сегодня праздник, ибо смерть – это праздник, праздник второго рождения.

Почему мы радуемся рождению, но не радуемся смерти? Только страх омрачает наш праздник. Страх неизвестности – это животный страх. Человеческое тоже страшится неизвестности, но Человек радуется своему незнанию, ибо оно делает его свободным.

– Но как можно радоваться его смерти? Умом я понимаю… Но я не могу радоваться смерти. Мне жалко старика.

– Не о себе ли ты жалеешь? Тебе страшно? Подумай.

– Наверное, ты прав.

– Так признай это, эгоист должен быть честным, – Зар беззаботно смеялся. – Если тебе жалко себя, жалей. Кто может тебе запретить? Но не оскорбляй память о старике своей скорбью, ведь он тот, кто был в твоей жизни, кто хотя бы отчасти сделал тебя тобой. Благодарность испытывает Человек к человеку, с которым встречется на пути, ибо встреча эта и есть Его путь.

– Зар, но почему никто не прочёл его скрижалей?

– Он ценил их больше читателей. Ты тоже старик – в тебе нет ощущения эгоиста, ощущения самого Себя. Старик любил себя, но не ощущал. Он страдал эгофилией, но не знал честности эгоизма. Он ждал, что придёт кто-нибудь и полюбит его так же, как он любил себя сам. Но кто полюбит тебя, если тебя просто нет? Он ждал, но никто так и не пришёл, ибо нельзя прийти к пустоте.

Учитель не может оставить учеников по своей линии. Кичиться знанием своим – значит любить своё знание, не видя Себя самого. Это обесценивает твоё знание.

Знание имеет смысл только в руках эгоиста. Человек должен ощущать самого Себя, это сделает его знание весомым. Только так можно открыть путь к Другому.

Никогда не меняй знание на человека. Знание без человека что огонь без хвороста. Кто ощутит тебя Самого, тот ощутит и твоё знание. Но кто не ощущает самого Себя, никогда не поймёт и знания Другого.

Возложи своё знание на общий алтарь и иди радоваться вместе с Другими. Танцуй с Ними, освободившись от своего знания. Твоё знание – завеса над жизнью, если ты не в силах расстаться с ним ради Другого. Но знай, что расставшись со знанием, ты обретёшь большее. Ты обретёшь Других, которые обретут твоё знание. Так ты обретёшь самого Себя.

Никто не заботится о Другом так, как делает это эгоист. Ты заботишься обо мне? – спросил Заратустра и засмеялся, а я смутился.

– А ты?

– «А ты? А ты?» Ату его, ату! – прокричал Заратустра и, вскочив на велосипед, помчался к дому.

Секунду я стоял в замешательстве, расхохотался и побежал за ним следом.


X

– Скорее, скорее! – кричал Заратустра. – Мы должны успеть! Скорее!

Вскочив на велосипеды, мы стремительно помчались сквозь лес. Я видел перед собой его изогнутую дугой спину, видел, как развивались на ветру его чёрные волосы, убранные в пучок.

Он смеялся, кричал, он разговаривал с лесом и его обитателями. Целый кортеж рыжих, пушистых белок и крылатый многоголосый эскорт щебечущих птиц сопровождали наше движение. Лоси, увенчанные покатистыми рогами, бурые медведи, потягивающиеся, словно от пробуждения, волки и лисы, забавные зайцы, фыркающие ежи и прочая лесная живность – все выходили навстречу Заратустре и провожали его благодарным взглядом.

– Милые друзья мои! Я покидаю вас! Я нашёл Человека, я пойду с ним! Нам нужно успеть увидеть конец, чтобы начать жить! Много в человеке страха, но он дорог мне, потому я покидаю вас, мои лесные друзья!

Я смущался, полагая, что речь идёт обо мне. Но всё это было настолько странно, настолько фантастично, что страх мой не в силах был даже заявить о себе. Теперь мне было всё равно, куда идти, зачем, когда… Мне было всё равно, потому что, вопреки заверениям Заратустры, я, как мне казалось, уже ничего не боялся.

Мы ехали около часа и оказались на огромной возвышенности, с которой открывался раскинувшийся как на ладони город. Солнце светило в зените. Заратустра спешился.

– Мы успели! Смотри! – и он указал мне на небо.

Я взглянул на солнце, и оно на мгновение ослепило чудака, не жалеющего своих глаз. Тёмное пятно, возникшее перед глазами, показалось мне поначалу результатом этой неразумной выходки. Но уже через секунду я понял, что ошибся. Происходило что-то ужасное…

Огромная тень полукругом стала медленно закрывать собой солнце. Затмение!

Заворожённый, в каком-то животном ужасе, я смотрел на это загадочное небесное явление. А тень неумолимо и властно надвигалась тем временем на солнечный диск, и уже через каких-то пару минут стало смеркаться.

Ночь наступала раньше положенного срока. Город скрылся во тьме, на небе жадно блистали непривычно знакомые звёзды, а прямо перед моими глазами, словно на гигантском блюде, зияло своей пугающей пустотой чёрное пятно в окружении пылающего нимба.

– Нет солнца, Андрей, если нет ощущения солнца. Тень знания закрывает человека. Ты хочешь быть мудрым как змея и гордиться мудростью своей, словно орёл, парящий в бескрайнем небе? Зачем тебе это, если ты сокрыл в себе Человека? Жив ли ты ещё, друг мой? Жив?! А если жив, то кричи! Кричи и зови себя к самому Себе! Кричи!!!

И я закричал. Да, я закричал! И от моего крика, казалось, дрогнули небеса. Крик отчаяния, ужаса, боли разрывал моё существо.

Все мои муки, страхи, сомнения слились сейчас в один громогласный стон. Но вдруг он выскользнул с моих уст, как выскальзывает из рук пойманная ловцом рыба. Я онемел, сердце моё освободилось. И тогда я услышал другой крик, крик Заратустры, крик силы и мощи, крик счастья и великой победы:

– Солнце! Возвращайся! Он знает конец! Ему нужно узнать начало!

Я проспал сегодня восход, но Заратустра подарил его мне. Теперь это был мой восход, восход, подаренный мне Заратустрой.


«Незрелый плод горек на вкус.

Его выплюнут, а семя его сгниёт в жесткой "мякоти".

Всякий плод рождён для того, чтобы созреть.

Но он должен быть рождён.

"Не рвать незрелого плода!" –

вот искушение мудрого».

Так говорил Заратустра,

но не о плодах, а о людях,

но об этом умолчал Заратустра.


О ПРЕВРАЩЕНИЯХ ДУХА

Мы сидели на пластмассовых стульях за пластмассовым столом в маленьком открытом кафе, что в северной оконечности Летнего сада. День был тёплый и солнечный, но парк по традиции пустовал.

Нас нежила прозрачная тишина, нарушаемая далёким шумом проезжающих автомобилей. Лёгкий ветерок шкодливо трепал листья деревьев да обнимал бессловесные статуи, не делая предпочтений ни по признаку пола, ни по возрасту (надо сказать, весьма преклонному у этих мраморных изваяний).

Под стать статуям и охранявшие их милиционеры были не очень-то разговорчивы, но, в отличие от последних, они время от времени недоверчиво поглядывали на посетителей парка, то бишь на нас с Заратустрой.

Зар потешался, то уличая в бессовестности ветер, то недоумевая, почему милиционеры полагают, будто мы имеем что-то против итальянских шедевров.

– Зар, перестань! У них просто работа такая – статуи охранять.

– Ваше правительство выбрасывает деньги на ветер. Бьюсь об заклад, эти статуи никуда не убегут!

– Порядок… – зачем-то протянул я. Заратустра задумался.

– Знаешь ли ты о превращениях духа? – спросил он, глядя на кофейную гущу, растёкшуюся по его чашке.

– Знаю, – самодовольно ответил я, уже успевший к тому времени заново пролистать томик ницшеанского «Заратустры». – Это о том, как дух становится верблюдом, верблюд львом, а лев ребёнком?

– Дух не виден глазу, поэтому аллегории вполне уместны, молодец, – сухо резюмировал Заратустра.

– Что-то не так? – я осёкся.

– Человек приходит в это мир очаровательным ребёнком, таким ему следует и уйти.

Заратустра улыбнулся в ответ на мой удивлённый взгляд и вскоре продолжил:

– Рождается ребёнок невинным животным, имя которому – человек. Рождается он животным и начинает обретать человеческое. Маленькому человечку не разрешают жить настоящим, принуждают его думать о будущем и помнить о прошлом, желая лишить младенца опоры. Ведь не лиши его опоры, он будет себе на уме. А кому это нужно в стане боящихся?

Не любит ваше общество эгоистов, но ценит оно лишь типов самовлюблённых, что, не зная самих Себя, пестуют благопристойный образ свой, некий мистический идеал несуществующей добродетели.

Причём идеалы благопристойности и добродетели разнятся у вас до неприличия…

Он рассмеялся.

– Неужели же у ребёнка больше опоры, чем у взрослого?

– Ха! Ваши взрослые и вовсе не существуют. Всё, чем они гордятся, – лишь отзвуки жизни, тени существующего, фантомы бывшего. Ребёнок – вот единственный реальный человек в вашем мире. Но недолго оставаться ему человеком! Ты ведь знаешь, как быстро учится человек дурному, – он посмотрел на меня с хитрым прищуром.

– К чему ты клонишь, Зар?

И вот что говорил Заратустра, когда говорил он серьёзно:

«Дух приходит в мир этот невинным ребёнком, но мир полон страха. Здесь каждая тень боится собственной тени. Как же не испугаться вам ребёнка невинного, открытости его добродушной и чистоты?

Слишком хорош ребёнок для мира вашего, слишком естествен, слишком прост. И не подходит он вам, ибо недостаточно страха в нём, чтобы жить ему в мире вашем. И начинаете вы страх прививать любопытному несмышлёнышу, не знающему, что есть мышеловки.

Болен удар мышеловки вашей, больно предательство, больна несвобода, имя которой – страх. Но кто же без боя отдаст счастье собственное? И становится ребёнок маленьким львом, чтобы защитить счастье своё от предателей. Протестует он и утверждает право своё на счастье, и делает это как воин, как лев.

Раз за разом говорит он: "Нет!". И в "Нет!" его абсолютном, в отрицании этом, в безумии отрицания этого (ведь он говорит "Нет!", даже если хочет сказать вам "Да!"), из хаоса отрицания этого рождается то, что назовут – его «Я». Так начинает он своё восхождение на собственную Голгофу.

Каждый раз, когда говорит он "Нет!", тем утверждает он своё «Я». Он утверждает им своё желание, волю свою и своё право, право, которое он приписывает этому «Я», а право его – это "Нет!". Но «Я» ребёнка – не он Сам, но «Я» отрицания, отрицание воина.

Ребёнок-лев обрёл своё «Я». "Я", которое утверждает право своё, которое знает своё «хочу». Но в борьбе всегда проигрывает победитель – он заложник своей победы, он кузнец собственной несвободы. Благородный боец – лишь звено в цепи войн и сражений. А потому сам он и есть свой палач.

И лишь тот спасается в битве этой, кто откажется воевать, но таких мало, таких отправляют у вас в интернаты для умалишённых. Если же есть битва, то будет и «Я», и пригодно оно только войнам. Но как жить может этот сеятель смерти?

Ребёнок-лев защищался от страха и отвоевал у него своё право, отвоевал и теперь испугался. Ибо когда воин становится сторожем, то обращается в труса. И это «Я» ребёнка уже более не «Я» отрицания, но «Я» его страха, страха, против которого он боролся. Боится лев потерять завоёванное, боится он, что отберут его право, боится, что «хочу» его останется безответным.

Есть у всякого зверя место уязвимое: у акулы – глаз, что вытечь может под клювом слабым птенца желторотого, у антилопы – сухожилие тонкое, и потому страшит её жалкий шакал, что сам пугается собственной тени. И лев уязвим: «Я», "моё право" и «хочу» – вот пята ахиллесова зверя хищного. И всякий норовит дёргать за ниточки эти, ибо забавно смотреть несчастным, как страшащийся согласится на всё.

Подчинено дракону великому всё человеческое, но имя его не «власть» и не "ты должен", что так любите вы, а Страх. И живёт дракон этот не в заоблачных далях, и не блистает чешуя его золотом червлёным в лучах солнца вечно полуденного, но обитает он в сердцах человеческих и пожирает их изнутри.

Клочья кровавые свисают из отвратительной пасти дракона, жадного до невинности, кровь пенистая стекает ручьями густыми, что сильны, как горные реки, по морщинистым усам его.

Как пионы, красны слёзы отчаяния! Не может отныне быть человек человеком, ибо раздавлен он пятой страха собственного, задыхаясь слезами кровавыми.

Страху своему противится лев, но чем более сопротивление, тем сильнее и страх, ибо страх – это боль, а боль пугает. И боится теперь рёва своего зверь царственный, ибо окружён он страхом.

"Я" бесчувственное его параличом сковано. Но не замечает лев страха собственного, ибо страх его безграничен. Взором же не окинешь земли всей, а потому пугливее саранчи трясущейся лев этот, хотя и мнит он себя центром вселенной!

И приходит потому время пустое, когда сменит льва гневливого верблюд одногорбый. А верблюд – животное вьючное, что ему в страхе? Подчиняется он, так о чём теперь беспокоиться животному вьючному?

Верблюд этот – знающий и сознательный, следует он правилам и чтит требования. Расторопно гнёт он колени, подставляя спину хозяину. И не смотрите, что плюётся верблюд, таковы причуды потомков льва, но потомков, и только.

Подчинение и власть так же верблюду естественны, как барханы и палящее солнце. Глух верблюд, но исполнителен. Знает верблюд команд множество и следует им рефлекторно, если же ошибётся он – звено каравана, – то палка погонщика хорошо охаживает спину его. Теперь слышит ребёнок ваш только палку.

Но верблюд одногорбый неудобен наезднику. Подождите же, будет ему и второй горб! Вступит верблюд в нежную пору свою, благоприятствующую любви, и страх его начнёт почковаться, ибо желающий этот бесчувствен! Два горба, два нароста на спине бесчувственного верблюда, два страха: страх жить и страх умереть».

Так говорил Заратустра, я слушал его и словно видел картины из моего детства. Вот я радостный, мне два с половиной года, мы сидим с мамой на тёплом морском берегу, залитые солнцем, я подаю ей камушки, ракушки, стёклышки – всё, что я выудил для неё с морского дна. Она улыбается мне в ответ. А вот я на маленьком трёхколесном велосипеде гордо катаюсь по квартире – из комнаты в комнату, через стеклянные двери.

И вдруг я сжался от боли, чёрная тень скользнула перед моими глазами: я стою на улице у дверей детского сада, я сбежал. Снедаемый страхом, я плачу от бессилия, здесь – во дворе, сидя на снегу, перед самой дверью моего эшафота. Наплакавшись, я встаю и, закусив раскрасневшуюся губу, отправляюсь обратно – в свою "среднюю группу".

Гордый лев стал превращаться в послушного верблюжонка. Одногорбым верблюдом я был в школе. Моё состояние было подобно чувству солдата, попавшего в окружение. Из своей засады я изредка стрелял по врагам короткими очередями, но скоро понял, что этим выдаю своё присутствие. И я замер. А потом мне показалось, что всё вроде бы нормально, всё правильно, так и должно быть… порядок.

– Ты слушаешь? – обращение Заратустры силой вырвало меня из оцепенения.

– Да. Конечно, слушаю! А дальше?!

– Дальше. Дальше можно носить поклажу и хозяев, что на поверку точно такие же двугорбые верблюды, как и ты сам.

– А можно… – протянул я выпытывающим тоном.

– А можно испытать боль, – спокойно ответил мне Заратустра и продолжил свою речь:

«Верблюды иногда сходят с ума. Не так, чтобы они действительно становились сумасшедшими, но что-то с ними действительно происходит: они начинают брыкаться, сбрасывают поклажу, плюются, ржут как безумные, нарочито фыркают, отказываются покидать водопой, перестают есть колючки. Короче говоря, выглядят лишившимися рассудка.

Это бунт посаженного на цепь льва. Львиная гордость, мощь отрицания хищного зверя и сутолока страха жвачного существа сплетаются теперь в один прочный узел.

Но лев взрослого – это уже не лев ребёнка. Это лев, который долго выносил побои, лев, которого поносили и унижали. Это уже не лев отрицания, это лев отмщения. Он ненавидит. Он ненавидит правила, порядок, лицемерие. Но в ненависти этой сам он становится лицемером, призывая других быть добрыми, оскаливая свою пасть. В этой ненависти он сам требует установления правил, но новых, которые ему кажутся достойными исполнения. В этой ненависти он жаждет порядка, ему больно, он словно концлагерный беглец, повисший на колючей проволоке заграждений.

Лев в отчаянии… Его зубы, сгнившие на тюремной похлёбке, ещё достаточно сильны, чтобы огрызаться, чтобы пугать, но слишком слабы, чтобы избежать зубоскальства. На деле же сам он испуган более всех, и боится негодования собственного, ибо испуган он собственной смелостью.

Снова бы стать ему верблюдом, снова бы приучиться к порядку, вернуться в стойло и жить, как живёт всё его стадо. Но и это теперь ему недоступно, ибо ненавидит он стадо своё за верблюжью его покорность. Теперь они для него – добыча, но не племя.

В миг бы расправился он с тупоумной паствой, что блеет покорно! Да вот только удерживает его что-то от тотемической трапезы. То просыпается во льве ребёнок, но не тот уже, что был прежде, а другой, умеющий глотать слёзы. Это ребёнок, изведавший боль, ребёнок, знающий брошенное ему в лицо "Нет!", ребёнок, хранящий на устах своих горький привкус отчаяния.

Неприкаянный ребёнок льва-взрослого так соскучился по теплоте рук нежащих, так мечтает о ласке и доброте, что плачет сейчас в сердце львином великая тоска слезами тихими, об утраченном плачет он, что зовёт необретённым.

Чувствует он порог Вечности, порог Небытия, и готов ступить за грань эту, ибо нечего теперь терять ему, кроме своей болезни, болезни к страху. Однако снова боится он, но то уже другой страх. Нет, то не страх защиты прежней, но ужас беззащитности и пустоты. Кто же может спасти его от гибели неминуемой?

Только другой ребёнок, ребёнок, изведавший холод ужаса этого…».

– Граждане, всё, встаём. Парк закрывается, – монотонный, не терпящий возражений голос прервал речь Заратустры.

Над нами возвышался упитанный и спокойный как статуя (впрочем, без итальянских прелестей) милиционер с осоловевшими от скуки, бесчувственными глазами. И хотя был он немногословен, но зато в рации его тем временем кто-то отчаянно чертыхался, так что в целом впечатление было весьма убедительным.

Мы встали и пошли в сторону выхода. Я был напуган и раздражён: Заратустра замолчал после вмешательства этого заправского служителя порядка. А мне нужно было знать, что дальше, как? Но тщетно…

На все мои дальнейшие озабоченные: «А дальше, Зар? Дальше?!» я получил одно, но спокойное, хотя и печальное теперь молчание. Сейчас мне не привиделась его печаль, я видел.

Казалось, я знал уже о ребёнке, но мне хотелось знать о человеке. Где же человек в рассказе Заратустры, был ли он там, нет? Но об этом умолчал Заратустра.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю