355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Анджей Стасюк » Белый ворон » Текст книги (страница 2)
Белый ворон
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 14:31

Текст книги "Белый ворон"


Автор книги: Анджей Стасюк



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 21 страниц)

4

А сейчас я смотрел на его неподвижное, умиротворенное лицо и мог бы дать голову на отсечение, что на губах у него блуждает легкая улыбка. Нет, то не была игра теней, и это было не трепетание красно-золотых отблесков огня. То была радость победы. Она пробивалась даже сквозь маску сна. Потому что в конце концов Бандурко одержал победу, убедил нас, что наша жизнь и говна не стоит и мы обязаны что-то совершить. А уж он отлично знал, что именно.

Та речь в пивной, пусть и не совсем удачная, была всего-навсего вступлением. Потом он подлавливал нас поодиночке, и, видно, ему пришлось следить за нами, потому что мы сталкивались с ним в автобусе, в кабаках, где-нибудь на улице; домой он к нам не заходил, наверно догадываясь, что там у нас запас сопротивления побольше, что устоявшийся мирок защищает нас от безумств.

Так что – улицы, мосты, засады; однажды он вскочил вслед за мной в такси, а уже через десять минут вылез в каком-то совершенно безнадежном месте, чуть ли не в Служевце Пшемысловом; в воскресенье там не было ни живой души, и он, наверное, бродил среди кубов из стали и стекла, сворачивал в проходы между складами и ангарами, чтобы упражняться в риторике, поститься в пустыне, иметь видения и пророчить гибель Иерусалима из гофрированного железа.

Не имею представления, кого он завербовал первым. Мы время от времени встречались, однако при упоминании о Василе все ограничивались кратким: «Бзик прошел».

Страшно забавная игра. Кто же был первым? Малыш? Костек? Гонсер?

Я мог бы на все это плюнуть, но ночь тянулась бесконечно. Итак, Малыш? Гонсер? Нет, Гонсер навряд ли. Из всех нас ему было что терять, да и храбрецом он не был. Но он был сентиментален, и, возможно, именно это ему в конце концов помогло обрести храбрость, чтобы крикнуть: «Ребята! Я с вами!» – в последний момент, когда ребята уже сворачивают за угол улочки с одноэтажными домами, похожими на то здание вокзала, но только некрашеными, потому что никому никогда в голову не приходило их покрасить. «Ребята! Я с вами!» – хотя он знал, что мы отправляемся на одну из тех опасных вылазок, которые кончались бегством от разъяренного голого мужика, потому что старший из нас, Рыжий Гришка, когда ему надоедало любоваться лесной порнографией, вылезал из кустов и произносил что-нибудь вроде: «Который час?» – или: «Не кричи, малышка, от ебли[2]2
  Народы в процессе многовекового общения кое-что перенимают друг у друга. Поляки среди прочего переняли у нас, в частности, мат, что вполне естественно, и используют его как в устной речи, так и в литературе. Речь героев этой книга уснащена матом, и переводчик счел своим долгом сохранить его, ничего не прибавляя и не убавляя. – Здесь и далее примеч. переводчика.


[Закрыть]
еще никто не умер».

Господи! Как мы тогда улепетывали! Даже не от страха, потому что какую скорость мог выдать такой вот голый мужик в молодом сосняке, в зарослях шиповника? Чаще всего он вообще никакой скорости не выдавал. А мы неслись, как похитители запретного плода, окрыленные, проклятые и свободные. Самые младшие из нас не имели ни малейшего представления о смысле подсмотренной райской сцены, лишь испытывали страх, дуновение неведомого. А те, что постарше, такие как Рыжий Гришка, сплевывали с нарочитым мужским презрением и отводили взгляд, чтобы показать себе и приятелям, что никакой это вовсе не гипноз.

Так что Гонсер, верней всего, был последним. Но вполне возможно, что и первым, попавшим в макиавеллиевские силки Василя, потому что Бандурко отлично знал его слабые места, впрочем, как и все мы. «Слушай, Гонсер, все уже дали согласие, ты остался последний, а нам ты нужен, так что решай, Гонсер, решай. Мы не можем ждать до бесконечности». И если было именно так, то очередность не имеет никакого значения. Каждый мог быть и первым, и последним, и каждый был обманут.

Огонь угасал. Я выбрал из кучи несколько обломков досок и осторожно положил на угли. Раздался треск. Искры взлетали вверх, и тьма гасила их, точно вода. Холод то ли отступал, то ли я привык к нему. Остался только голод. Кишки свились в какую-то противоестественную конфигурацию и сдавливали сами себя. Табачный дым не желал их распутывать. Я подумал об индейцах, о том, что они, когда курят, глотают дым. И меня даже передернуло.

Прошлой ночью мы съели в поезде по гамбургеру, запили пивом, и это было последнее, что мы держали во рту. Варшава Центральная, Западная, а потом только черный прямоугольник окна и цепочки огоньков каких-то занюханных станций, сигареты, и ни одной бутылки в дорогу, потому что было решено, что так будет лучше. Я заснул еще до Радома. Разговаривать нам не хотелось. Мы уже до этого наговорились выше горла. Я забился в угол и закрыл глаза. Где-то после Сандомира меня разбудил его голос.

– У нас рюкзаки украли! – Он стоял, держа руку на выключателе, и вертел головой, оглядывая купе, словно в этом пустом, голом помещении могли куда-то завалиться два здоровенных брезентовых мешка. – Спиздили… – Прозвучало это так, словно произошло нечто превосходящее человеческое понимание, не умещающееся в голове, то есть нечто сверхъестественное.

– Точно, спиздили. Наверно, воры, – съехидничал я из своего угла. Просто не мог удержаться.

По правде сказать, вчера мы их бросили на сиденья с какой-то безалаберной небрежностью, по-киношному, как старые солдаты. Как люди, которым нечего терять. Ну и духотища к тому же была, так что дверь оставалась наполовину открытой. Но огорчаться я как-то не мог. Спальные мешки, бельишко, жратва, плитка, к ней бутылка денатурата.

– Карта! – стенал Василь. – Карта, твою мать! Полгода работы. Обычная туристская карта, но там куча заметок, исправлений, каждая яма в земле обозначена, расписания автобусов…

– Ну не в Сибирь же едем, Василь. Не заплутаем.

– Да что ты знаешь…

– Знаю. Я там был.

– Не там. Гораздо восточнее. И к тому же летом.

– Башли?

– Они у меня.

– Ну, купим, что нужно, по пути.

– Гондонов в киоске! Воскресенье же.

Я был зол, но вылезать из своего угла мне не хотелось, не хотелось бесцельно метаться в освещенной металлической клетке купе. Без этих сраных рюкзаков мы вдруг оказались какими-то голыми. Поезд как раз остановился в Тарнобжеге, и Бандурко бросился к окну. Но тот, кто обчистил нас, был, надо думать, не дурак и выбросил наши манатки перед вокзалом где-нибудь в кусты, между бараками или еще в какое-нибудь укромное место. Если только это не произошло часа два назад. Хорошее начало, подумал я. Нас уже обокрали, так что теперь остается только убийство. Или, скажем, нас изнасилуют где-то посередке. К примеру, в Дамбице.

Но никто на наши задницы не покусился. Когда мы сошли в Гробове с поезда, уже занимался рассвет. От станции вела тихая, опрятная улочка. Деревянные дачи в садах, старомодные объявления «Домашние обеды», фигурки святых в стеклянных витринах. Над белыми крышами розовело небо. Поразительный был цвет. Светлый, жесткий и льдистый. Я подумал, что от такого неба отразится не только голос, но и любой предмет, даже камень. Напротив с горки спускалась черная фура, до краев нагруженная углем, худая сивая лошадь приседала на задние ноги, а удила так широко разрывали ей пасть, что нам был виден красный язык и десны.

– В воскресенье?

– Может, еще с субботы так едет, а может, с четверга.

На покатой мощеной рыночной площади мы нашли автобусную остановку. Автобус почему-то подъехал сразу и, увидев нас, встал боком. Мы влезли в пустой салон, а водитель клял на чем свет стоит гололед, пескоразбрасывательные машины, капитализм, возможно, и нас, но мы затихарились в самом конце.

– Помнишь, – спросил Василь, – раньше все рейсовые автобусы были синие?

– Помню.

А потом мы ехали на юго-восток, солнце вставало чуть слева, а справа тянулась широкая плоская долина.

Протоптанные, наезженные санями дорожки вели к хатам и хаткам, конюшням и хлевам, и весь этот вифлеемский ландшафт, подсиненный первыми дымами из труб, замыкала цепь черно-зеленых гор. И было так светло, так прозрачно, словно мы ехали не на географический, а на идеальный, мифический юго-восток.

Водитель надел черные очки и включил радио. Треск был чудовищный. Но, видать, ему это нравилось, потому что он увеличил громкость. Сквозь магнитную бурю прорывались обрывки последних известий из Варшавы. Словно погоня, memento[3]3
  Помни (лат.). Фрагмент выражения «Memento mori» – «Помни о смерти».


[Закрыть]
или призыв.

Спустя час мы были в Гардлице. Солнце исчезло. Туч не было, но казалось, будто кто-то выкрасил небо жидкой белой краской. Поддувал теплый, липкий ветер, от которого можно спятить. Мы накупили кучу разных сигарет. Прочитали плакат: «Катынь, Козельск, Осташков,[4]4
  Местности в СССР, где находились лагеря, в которых после вторжения в Польшу в 1939 г. Красной Армии были интернированы, а затем расстреляны тысячи польских офицеров.


[Закрыть]
– автобусом за два дня».

– Дешевка. Всего три сотни, – заметил я.

– Конкуренция, – сказал Василь.

Потом мы сели в следующий автобус, туда влезли также многодетное семейство, трое трезвых граждан, и через полчаса Бандурко объявил:

– Вот теперь мы по-настоящему выехали из любимой страны.

5

Когда я проснулся, было серо и холодно. Василь сидел у погасшего костра и, тихонько позванивая пряжками, обувал солдатские ботинки. Мои лишь чуть просохли.

– Ну ты и силен спать!

– Да я уж совсем дошел. Последние дни в городе глаз не мог сомкнуть, – ответил я.

Мы вышли в синеватый полумрак. Поломанные жерди ограды да наши вчерашние следы – вот и все, что тут было. Цепочка нерегулярных дыр в снегу поднималась вверх по склону и терялась в молочно-чернильной взвеси из снега и воздуха.

– Дойдем до леса и там подождем, когда станет светло.

Я ничего не ответил, просто не хотелось поддакивать. Через несколько минут мне уже стало тепло. Я подобрал горсть зернистого снега и стал осторожно кусать. У него был вкус сосулек, вкус наших хрупких кинжалов. Мы использовали их для кратких театральных поединков. Оружие ломалось уже при первой схватке, превращалось в леденцы. Ксендз в черной сутане выходил из низенького строения и кричал: «Третий класс, на занятия! Быстрей, быстрей, а то письки отморозите!» Мы усаживались за парты из некрашеного дерева; слои древесины от многих тысяч прикосновений обрели гладкую, стеклянистую структуру; мы сидели и зачарованно наблюдали за тем, как за сорок пять минут ксендз опоражнивает пачку сигарет наполовину. И из-за этих голубоватых клубов каждения текла к нам теодицея, пронизанная смелыми уподоблениями, что-то о Боге как о хлебе, но, упаси Господи, не как о колбасе, «потому что, черт побери, без колбасы можно обойтись, если только ты не Малиновский, сиречь будущий безбожник».

Я никак не мог привыкнуть к виду нашего ксендза во время богослужений. Там он не курил и не жестикулировал. Умер он от курения, алкоголя и чрезмерного темперамента.

Я почувствовал, что горло у меня занемело, и отбросил остекленевший комок. Мы миновали можжевельники. Остановились среди первых деревьев. Долину внизу наполняли клубы тумана. Ветер рвал его, гнал, загонял в крутые ущелья на противоположном склоне, где текли ручьи.

– Видишь, внизу проходит дорога. Нам придется перейти ее, заодно поглядим, есть ли какие-нибудь следы.

Через полчаса мы спустились по крутому склону между поваленных ветром буков на берег речки, верней, к слиянию двух речек.

– Вон та, слева, это Угриньский, а справа Черный Поток. Нам надо идти направо. Причем по воде. Так что пойдем по Черному. По сути эта долина – тупик. Когда-то тут была дорога, точней сказать, тропа, но произошел оползень. Так что посуху пройти не удастся.

Мы вошли в речку и переправились на другой берег. Течение было будь здоров. Глубина изрядно выше колен, и нас едва не сбило с ног. На берегу Василь остановился:

– Видишь, тут вот брод и дорога к лесной сторожке.

Никаких следов не было. Вообще ничего.

Мы повернули направо и пошли вдоль Черного Потока то по воде, то прыгая с камня на камень. Однако акробатика эта здорово замедляла продвижение, и в конце концов мы плюнули и дальше брели по колено в воде. Как-никак это был конец наших блужданий. Через какое-то время Василь счел, что мы можем вылезти на берег. Дальше мы шли по дну узенькой сужающейся долинки. Речка еще раза три преграждала нам путь, потому что текла она извилисто. А потом я почуял дым. Василь глянул на меня, усмехнулся и кивнул:

– Ну, еще с километр.

Долина все сужалась, и наконец склоны ее сошлись. В самом ее остром конце стоял почти невидимый, скрытый несколькими елями пастушеский балаган.

– Красивое место, – сказал я.

– Тихое. Вот летом тут действительно красиво.

Снег перед входом был истоптан.

– А вот отливать могли бы и подальше, – буркнул Василь при виде желтых дыр в снегу.

В балагане было полутемно и дымно, и мы не видели ничего, кроме костра. Поднялась какая-то фигура и пошла к нам. Это оказался Гонсер. Веки у него были красные, лицо серое, однако он улыбался своей обычной улыбкой чуть-чуть исподлобья.

– А мы со вчерашнего дня ждем вас. Что-нибудь случилось?

– Ничего особенного. Навигационные приборы малость забарахлили. Пришлось заночевать тут неподалеку.

За спиной Гонсера стоял Малыш и закрывал собой все пространство балагана.

– Голодные?

– Немножко ухайдакались, – сказал Василь. – Дорога – сплошная мокреть.

Мы уселись у выложенного камнем огнища. В свисающем с проволоки красном котелке бурлила вода. Буковые чурки давали такой жар, что усидеть рядом было невозможно.

– Кофе?

Малыш налил в алюминиевые кружки кипятку, сыпанул растворимого.

– Сахара нет, – сообщил он и показал початую бутылку спирта «Рояль», – но зато есть это.

– Вот уж дерьмо, – покачал головой Бандурко.

В одной руке я держал кружку и пил, а второй развязывал шнурки на ботинках. От них шел пар, и ногам стало горячевато.

А потом, когда кофе чуток остыл, я подлил в кружку добрых полсотни грамм этой контрабандной отравы. Гонсер подал нам по ломтю хлеба, указал на кусок сала, висящий в дыму над огнищем, и вручил нож. Я жрал, чавкал и отодвигал босые ноги от огня. А Гонсер рассказывал:

– Тут после пастухов много дров осталось. Наколотые, сухие. Ночью, если побольше положить в огонь, вполне сносно. Даже ведро для воды нашлось. Вот топор бы не помешал. А если еще щели позатыкать, вообще дворец будет. Я бы притащил с реки камней, обложил бы кострище, чтобы вроде печки было. Камни бы тепло держали, а то под утро просто колотит от холода. В будке рядом я даже гвозди нашел. Вилы были, лопата…

– Вас никто не видел? – прервал его Бандурко.

– Да вроде нет. Разве что кто-то из деревни мог нас увидеть. Из автобуса вышли только мы. Он повернул на Незерку или как там ее. А мы пошли прямо. Да мало ли куда мы пошли… Около заброшенной усадьбы свернули в лес. Как раз в том месте дорогу, видно, переходили олени, потому что так было натоптано, точно целое стадо свалило с горы. Поначалу мы даже заметали свои следы ветками. А потом плюнули. По краю леса пришли сюда. Часа за три…

Василь еще о чем-то спрашивал. Но я уже не слышал. Я залез в черный спальный мешок, свернулся клубочком и, засыпая, подумал, что перед сном не покурил.

6

– Но ведь нельзя же было так, Гонсер, сам знаешь, ты же сам мне это говорил. Если подумать, так я ведь вовсе тебя не уговаривал. Тогда в кабаке Костек смеялся, что я о смерти говорю. Да еще так. А как я должен был говорить, чтобы хоть кто-то обратил внимание? Ведь мы каждый день говорим о смерти. «Доброе утро, мама. Доброе Утро, папа», – а это и означает смерть. Каждое движение зубной щетки, каждый пузырь мыльной пены приближает тебя к ней. И что же, мне надо было выдать вам такой рассказик? О крысе, о жучке-древоточце, что грызет наши – ваши дни? Гонсер, мне вовсе неохота стенать и предаваться излияниям. Ну, скажем, вполне возможно, что я хочу умереть без помощи той самой зубной щетки, может, хочу, чтобы кто-то это увидел, потому что мне не дает покоя страх, а я не желаю умирать от страха, что, кстати, не самое худшее, если тебе грозит смерть от отвращения. Гонсер, жалкий ты бедолага с кейсом и в шузах за миллион злотых, да посмотри хотя бы на себя. Все вы сдохнете или взбеситесь, когда все, что нужно сделать, будет сделано. Но поскольку такая возможность исключается, вы сдохнете или взбеситесь задолго до конца хотя бы потому, что конца никогда не будет видно. Конец один, но вы своими глупыми головами этого понять не можете. Мне тридцать два, я был пианистом и педерастом, потом читал книжки и ходил по улицам и верил, что являюсь образом и подобием. Особенно тогда, когда мне кто-нибудь врезал. Потому что тогда я страдал, а никакое другое уподобление в голову мне не приходило. Что ты сказал жене?

В спальнике было тепло и темно. Я чувствовал душный запах собственного тела. Когда мама закутывала меня одеялом и уходила, я тут же начинал воображать любимые свои картины. Вот моя кровать проплывает сквозь непогоду, снег, дождь, дрейфует по холодным волнам какого-нибудь северного океана, а кругом ветер, стужа, тьма. А я при этом в полной безопасности, спрятался под одеялом, и даже слабенькое дуновение не проникает в нагретую нору.

Именно такое чувство было у меня сейчас. Я пребывал в коконе, в наименьшем из возможных пространств. И я пернул, чтобы отогнать все злые силы. И слушал.

– Да ничего особенного. Сказал, что устал и хочу на несколько дней уехать. В горы. Что у нас в горах есть знакомые.

– Где-нибудь здесь?

– Нет. За Пшемыслем.

– Не. мог, что ли, сказать ей правду?

– Какую правду? Что еду играть в партизан? Надо же соображать, Василь.

– А если погибнешь?

Мне очень хотелось увидеть лицо Гонсера, но я не смел пошевельнуться, высунуть голову, даже вздохнуть. И мне оставалось только представлять себе, как он глядит на Бандурко и его обеспокоенные глаза замирают под очками и выискивают в лице Василя признаки насмешки, иронии – словом, чего угодно, что противоречило бы однозначному смыслу этих слов.

– В лесу, что ли?

– Да где угодно, Гонсерик.

– Ладно, хватит трепаться. И не пей больше этой отравы. А то я не врубаюсь в твой юмор.

– Нет, Гонсер, смерть – это очень серьезно.

Они замолчали. Я услышал, как стукнула кружка, потом раздалось бульканье спирта и воды, которой развели спирт. В костре сдвинулись прогоревшие поленья, на нашу хижину свалился какой-то заплутавший порыв ветра. В конце концов Гонсер не вынес паузы, которую специально для него выдерживал Василь.

– Давай? Чего ждать, пока остынет.

– Давай. И дай мне твоего «Кэмела», а то мы накупили какого-то говна.

Голову даю на отсечение, что в этот момент Василь послал Гонсеру свою неподвижную улыбку, в которой принимала участие одна только верхняя губа, приоткрывающая ряд ровных желтоватых зубов. С непривычки улыбка эта здорово действовала.

– Да, погибнешь в лесу, а мы тебя отыщем. Или сам отыщешься. Что-нибудь в этом роде.

– Хоть бы погода переменилась. Выглянуло бы солнце. Тогда можно было бы сходить куда-нибудь в поход. Ты говорил, что мы будем ходить в походы.

– Походим, Гонсерик, еще как походим, и независимо от погоды. А сейчас самое лучшее – это завалиться баиньки.

Я подождал, когда закончится возня, все улягутся, потом дождался, когда их дыхание станет ровным и спокойным, и только после этого высунул голову, а потом и вылез из спальника, нашел спирт и «Кэмел». Снова залез в спальник. Сделал большой глоток спирта, от которого у меня перехватило дыхание, закурил, положил под голову буковое полешко и опять залег. Гонсер спал, свернувшись клубочком, и его волосы смахивали на ком ваты, вылезший из драного одеяла, в которое он завернулся. Бандурко и Малыш спали по ту сторону костра. Их заслонял огонь.

Выходит, мы были партизанским отрядом под командой Василя Бандурко. Мужики за тридцать, обремененные потомством и частично женатые. Жена Гонсера в это время, вероятней всего, усаживалась перед телевизором, чтобы посмотреть «ньюсы» с востока и с юга: на обремененных семьями мужиков за тридцать. Смотрела, как они плашмя падают на землю и ползут среди развалин, а маленькие облачка пыли отмечают места попадания пуль калибра 7,62 в стены домов либо в плиты тротуара. Из мешков течет песок, из-под шлемов струится пот. Или на то, как те же самые мужики медленно идут среди руин, перешагивая через обломки и трупы. «Калашниковы» они держат одной рукой, стволом вверх. Почти все они темноволосые, словно смерть и озверение обходят блондинов стороной, словно блондины – это какая-то ангельская раса, населяющая те регионы земли, в которых умирают не перед экраном, те места, где царят тишина, антисептика и стыдливость. Жена Гонсера – тридцатилетняя блондинка с ногами средней длины и чувствительным сердцем, а потому ненависть ее ужасает. Когда солдаты уйдут, когда серьезные типы в костюмах подтянут манжеты и умоют руки, она отправится в отделанную светлой сосною кухню, где стоит посуда и всевозможные агрегаты из красного, желтого, черного пластика, и приготовит себе ужин: ломтик хлеба, сладкий красный перец, молоко, возможно, какой-нибудь сок. Потом возвратится в комнату, поставит все это на низкий столик со столешницей из дымчатого стекла и сядет, подогнув ноги, в глубокое кресло; под разошедшимися полами вишневого халата тонкая прямая линия между стиснутыми бедрами идет от белых круглых колен и теряется в тени подбрюшья, но сегодня ничего уже не произойдет, так что остается только книга: «Визионер из Кентукки», «Организм и оргазм», «Оздоровляющий самомассаж», «Тайны тибетских лам». Однако после нескольких страниц она откладывает каждую, выходит в кухню, приносит пачку соленых орешков и щелкает пультом, чтобы посмотреть, что там слышно у Дайси и Рика. Когда серия кончается, она идет в ванную, возвращается, залезает под одеяло – спать, а радио передает беседу о разбитых сердцах, и худой шаман эфира выбрасывает из себя сотни слов, забывая, что исповедники вообще-то молчат.

Итак, мы – партизанский отряд под командованием Василя Бандурко, хотя Гонсер, наверное, предпочел бы, чтобы командовала его жена.

– Послушай, ничего особенного, мы просто сбежим на недельку-другую. Я знаю такое место, что, если кто-то и вздумает нас искать, все равно ни за что не найдет. Спрячемся среди лесов, в горах, будет темно, холодно и пустынно. Нам придется добывать себе жратву. Там до ближайшего магазина километров десять, но в ближайший ходить нам будет нельзя.

Он шел чуть позади меня, и мне приходилось наклоняться, чтобы его слова попадали мне в уши. Было пять, происходило это на Маршалковской сразу за площадью Конституции, поэтому идти рядом не получалось. Вот он и бежал, наклонившись чуть вперед, и кричал мне про то, что задумал. Я вылез на Спасителя из «девятнадцатого» и увидел, как он выходит из-за колонн гастронома и устремляется в мою сторону, словно управляемый слепой снаряд. У меня даже не осталось времени удивиться.

– Не смейся, не смейся. Это вопрос инстинкта и веры. Убедить тебя я ничем не могу, у меня просто нет никаких рациональных аргументов. Ну на что ты сейчас способен? А через год, через два? Живешь, как клошар, и твердишь себе: так устроен мир. Потому что живешь ты, как клошар, и сам знаешь это, только помойка у тебя чуточку получше и голод твой другого свойства. Уцепился за эту газету, где ты по-настоящему никому не нужен, и впариваешь туда всякую фигню про то, как русский откусил ухо чеченцу, кашубы после бурного голосования выбрали самую красивую задницу, а продавец дырявит гондоны, потому что Господь Бог избрал его для борьбы со злом…

Он лавировал, как на слаломных лыжах, и говорил, говорил. Его серо-зеленое длинное пальто развевалось и задевало прохожих.

– …чем отличается то говно от этой улицы? – И он бросил взгляд вдоль Маршалковской, уставленной ларьками, столами, раскладушками, выстеленной нищими и покойниками в адидасах. – Мое сердце огромно, и я люблю все эти морды, мое сердце огромно, потому что вместо ненависти оно переполнено презрением и любовью. И я плачу, потому что и мы встанем в эту очередь, которая никогда и нигде не кончится, ведь конец света – это выдумка, и апокалипсис тоже выдумка, а если он и наступит, то эти скоты его даже и не заметят, голод их не коснется, так как они будут пожирать друг друга, пока предпоследний не схавает последнего… пока земля не остановится и не стряхнет с себя всех этих паразитов. Вспомни, как мы тут ходили десять лет назад, пьяные, измученные и одинокие, вспомни, как я выволок тебя из «Сюрприза», нет, этого ты помнить не можешь, из «Сюрприза», которого больше нет, приволок на себе на стоянку такси, а там было пусто, темно, дул ветер, и я затащил тебя во двор около кино и стал ждать, когда ты очухаешься. Мы были бедные, серые, отравленные дешевым алкоголем, но мы были способны найти все места, которых сейчас нет. И все вокруг были такими же, отравленными, бедными, но мы могли… даже не знаю… мы могли все…

И тут я ему сказал, что иду к Малышу, и предложил пойти со мной и напиться, но он только махнул рукой и двинул, вжав голову в плечи, в провал подземного перехода; кто-то толкнул его, но, похоже, он даже не обратил на это внимания.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю