Текст книги "Белый ворон"
Автор книги: Анджей Стасюк
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 21 страниц)
Анжей Стасюк
Белый ворон
1
«Вот зараза», – буркнул Бандурко и потом уже ничего не говорил, а только выбирался из снежной жижи, в которую провалился почти по пояс.
Было начало февраля, и пришла эта гадская оттепель. Мы шли уже четвертый час, вымокшие по яйца, но это еще можно было бы вынести, если бы снег был чуть потверже. Так нет же. Ветер дул с гор, и на каждом шагу мы проваливались до колен, а внизу хлюпала вода. Над головой гудел лес, и от этого непрерывного гуда можно было взбеситься. Мы поднимались уже на третий хребет. Бандурко говорил, что мы тут здорово срежем и по пути не встретим ни живой души. В этом он оказался прав. А вот насчет срежем… Я помалкивал, но был уверен, что мы заблудились. Эта сучья оттепель сопровождалась жутким шумом. К завываниям над головой добавлялись еще и разлившиеся ручьи в каждой самой плевенькой долинке. Вода была мутная, холоднющая и всюду одинаковая.
Когда тихо, когда морозец, голова лучше работает. Я видел, как нервно оглядывается по сторонам Бандурко. Вроде бы он неплохо знал эти места и по идее должен был бы идти тут уверенно, как лошадь с шорами на глазах. Но сейчас мы оказались на каком-то гигантском заводе, в каком-то чудовищном городе с тысячами перекрестков и направлений, и каждое из них было безнадежно. Да. Этот буковый лес гудел, как завод. Громыхал и грохотал. Мне не хотелось ни есть, ни пить, хотелось лишь хотя бы на минуту оглохнуть. На ветках ни снежинки, и все в единообразном напряжении наклонено в одну сторону – к северу.
Я уцепился взглядом за обтянутые зеленым х/б ягодицы Бандурко. Они мерно двигались. Хоть какой-то постоянный элемент в окрестном этом хаосе. Он неутомимо пер вперед. Нам вовсе не улыбалась ночевка в лесу. У нас не было ни еды, ни сухой одежды, чтоб переодеться. До сумерек оставалось часа три, не больше.
Когда мы поднялись на самый верх, я сказал:
– Ладно. Пять минут, и по сигарете.
Бандурко огляделся вокруг, как будто это место чем-то отличалось от всех остальных. Потом смел снег с поваленного дерева и сел.
– Не знаю… Я тут проходил раза два, правда летом. Но тогда были видны тропинки, дорожки, и вообще хоть что-то было видно.
Я достал из кармана красную пачку «Косиньера». Она промокла. Непонятно, то ли от воды, то ли от пота. Я подумал о портсигаре. Когда у тебя есть при себе кусочек металла, сразу чувствуешь себя уверенней. Бандурко вытащил сигарету, сунул в рот, но бумага в тот же миг порвалась, и он стоял с бумажным веером между губами, пока не отыскал в пачке другую сигарету, на вид более здоровую. Третья спичка все-таки зажглась.
– Хоть бы солнце выглянуло. Можно было бы определить, где север, где юг, вообще хоть что-то.
– Мох, – сказал я.
– Какой мох?
– На деревьях.
Но нам было не до смеха. Мы замерзли. Он стащил черную вязаную шапку и стал чесать голову. Пряди желтоватых волос слиплись и приклеились к голове. Его круглая раскрасневшаяся физиономия смахивала на мордочку мультипликационного поросенка, но поросенка измученного. Кожа под глазами обвисла, и там скопилась тень, хотя свет был тусклый и рассеянный, как будто мы находились не на 20-м градусе восточной долготы и 49-м северной широты, а в каком-нибудь там Петербурге в белую ночь.
– Четвертне должно находиться где-то там, – сказал он и кивнул в сторону ближних деревьев.
– Должно, если мы только не ходим по кругу или не двигаемся назад.
– Оно слева от этого хребта, точнее, на его северном склоне.
– Какого хребта?
– Да вот этого самого.
– Мы уже взбирались на две горы.
– Это небольшие понижения. Мы все время идем верхом.
Мне не хотелось ничего говорить. Это была его задумка. У меня же не было никакой. Мы намеренно сошли на две остановки раньше. У туристской базы. Автобус ехал дальше, но там, в деревне, верней, в том, что осталось от бывшего госхоза, все знали друг друга, и нам не хотелось привлекать внимание. Так что мы выскочили у базы, потому что там всегда сходят приезжие, обошли здоровенный деревянный домино с ржавеющей крышей и по разъезженной санями дороге вошли в лес. Через несколько сотен метров Бандурко сказал, что надо сворачивать вправо.
– Понимаешь, можно было бы и по дороге, но через пять километров будет деревня, и нам придется через нее продефилировать. Впрочем, и деревней-то это назвать нельзя, пяток домов, но в каждом окне по пять пар глаз. Так что лучше обойти.
Ну мы и свернули на какую-то просеку. На сыром снегу видны были следы резиновых сапог. Видать, лесорубы проходили на вырубку. Потом просека кончилась и дорогу нам преградил лес. Последнее, что мы видели, кроме деревьев, была туристская база далеко внизу. Маленький домик на огромной белой плоскости. Из трубы поднимался дым, и кто-то черпал красными ведрами воду из ручья. Мы надеялись, что это последний человек. Надеялись, что больше никого не увидим.
Лес карабкался в гору, а мы, словно на каких-то дурацких гонках, обгоняли пихты и буки. Бандурко шел быстро и уверенно, словно его вела тропа или инстинкт. Я с трудом поспевал за ним. Первый привал мы сделали примерно через час, когда склон уплощился, превратившись в вершину хребта, а ветер загудел раза в два громче, чем внизу. Нам не хотелось садиться. Не хотелось курить, но мы все равно закурили, хотя у сигарет был странный, чуть ветровой вкус и горели они неровно, рассыпая искры и чешуйки тлеющей папиросной бумаги.
– Слышишь? – спросил Бандурко, совершенно бессмысленно приложив палец к губам.
– Нет.
– Собаки из Четвертне.
Я тоже бессмысленно напряг слух и вроде услыхал собачий лай, но это вполне мог быть звук от падения обломившегося сука, а могло быть игрой воображения или просто страхом перед пустотой леса, в которой нет даже собак. Бандурко швырнул в снег «косиньер» и встал.
– Ему бы «костлявой» называться. Идем.
И он двинул вперед с таким видом, будто поднялся со скамейки в парке и теперь направляется на прогулку куда глаза глядят.
Через некоторое время старый буковый лес поредел, буки стали ниже, а потом вообще исчезли. На плоской вершине росли рахитичные вербы и березки. Несколько корявых сосен цеплялись за воздух спутанными, как корни, ветвями. Кое-где, подобно колоннам несуществующего собора, высились огромные трухлявые пихты. Их стволы были насквозь продырявлены. Сквозь них продувал ветер. Я подумал, что в округе, должно быть, полно дятлов.
– Здорово вырубили, – заметил Бандурко. – Вот только потом не знали, что с этим делать.
Лежащие на нашем пути бревна были вовсе не буреломом. В подтаивающем снегу было видно, что их торцы ровно обпилены. Немного это напоминало виденные в кино покойницкие. Наваленные друг на друга тела, лежащие крест-накрест, выглядывающие друг из-под друга, неподвижные, с червями внутри, с гниющей, облезающей кожей снаружи. Мы перелезали через них, перелезали, перелезали. Огромная вырубка перед нами выглядела как амфитеатр. Теплый ветер обнажал торчащие пни. Можно "было забраться на самый верх этого театра, занять место и наблюдать постепенное изменение пейзажа, сужение белизны, возникновение серых и черных пятен. Чертовски неспешное представление.
Лес кончился, и мы ощутили, что находимся в горах. И слева, и справа горизонт был ограничен небом. Серым, перевернутым, разбегающимся в разные стороны, но все равно небом.
– Это может быть Ицкова гора, – заметил Василь Бандурко. – Ицкова. Это ее так вырубили. В хорошую погоду с нее можно увидеть Писаны Врх.
– Что?
– «Врх». Это на словацком, потому что эта гора уже в Словакии.
Он пошел медленней и стал глядеть вправо, словно хотел увидеть этот самый «Врх», а потом сказал:
– Итак, мы не знаем, где находимся, да?
– А я и с самого начал не знал.
– Ну ладно. В таком случае будем считать, что это и есть та самая сраная Ицкова гора, и, значит, нам нужно будет за вырубкой повернуть налево и скатиться кубарем на самое дно долины, а там будет большой ручей. По-настоящему большой. Мы пойдем вниз по этому ручью и к концу дня будем на месте.
2
Я всматривался в черный циферблат. На нем играли красные отблески, но это было кажущееся движение. Золотые стрелки стояли на месте. И только секундная изо всех сил пыталась справиться с ночью. Близилась полночь. Время от времени я погружался в какое-то подобие дремоты. Но это не был сон. Мысли не могли достичь тяжести видений. Мне никак не удавалось поплыть по их течению, веря в них, как верят в сновидения. Бандурко лежал по ту сторону костра и, похоже, дрыхнул. Положив голову на бревно и сложив руки на животе, он дышал ровно и неспешно; лицо у него было спокойное и неподвижное. Его х/б штаны нагревались, от ткани шел горячий пар, и Бандурко, наверное, было жарко, потому что время от времени он подергивал ногами.
Я лег на бок и придвинул колени к огню. Подумал, что в конце концов я все-таки высохну и перестану дрожать.
Это была никакая не Ицкова гора. Бандурко нужно было за что-то уцепиться, вот он и откопал в памяти это название: ведь даже если блуждаешь, нужно произносить какие-то названия. Мы прошли через всю вырубку, спустились по склону, поросшему молодыми сосенками, и увидели ручей. Но у Бандурко уверенности не было.
– Маленький какой-то. И течет в другую сторону. Должно быть вниз направо. А он течет влево.
Желтая илистая вода неслась у наших ног, а мы бездумно смотрели на этот ручей, который заупрямился и потек в противоположном направлении. На дне яра темнота так сгустилась, что лица наши посерели, лишились черт, и мы выглядели совсем как глиняные изваяния, случайные фигуры, слепленные из грязи и такие же хрупкие, как все остальное вокруг, как обрывистый берег, с которого ежеминутно падали комья земли.
– Придется перейти через него и подняться на противоположный склон.
– Ну так пошли подниматься, – буркнул я и съехал на заду прямо в мутные водовороты. Вода Доходила до колен, на середине было чуть поглубже, но, чтобы выбраться из русла, нам пришлось пройти несколько десятков метров вниз, потому что берег тут представлял собой отвесный глинистый обрыв.
Спустя полчаса мы были на вершине.
– Что за блядская погода, – бурчал Бандурко. – Скоро станет совсем темно.
И тут лес начал редеть. Мы перестали спотыкаться о пни и поваленные ветром деревья. Исчезли поляны ежевики, снег здесь лежал большими гладкими пятнами, и только кусты можжевельника торчали тут и там и выглядели так, словно поджидали, когда мы к ним присоединимся. А потом черное и серое полностью пропали. Мы вступили в белизну, может, и не наичистейшую, но липкую и материальную. Склон плавно шел под уклон, а мы брели и брели в какой-то взвеси, в сахарной вате, в ледяной паровой бане.
Когда мне было десять лет, паровозы были еще черные, и только их массивные колеса с широкими спицами были выкрашены в ярко-красный цвет. Мы жили недалеко от железной дорога. Когда проходили тяжелые грузовые составы, наш дом дрожал, а с потолка мелкой, тонкой, как мука, белой пылью осыпалась известка. Но грохот был не очень сильный, потому что от дороги нас отделял березовый лесок. И если мне хотелось посмотреть на поезд, надо было идти на прогулку, лучше всего на станцию – два усыпанных желто-коричневым гравием перрона и зеленое деревянное зданьице. Коричневатость гравия, зелень масляной краски, черный и красный цвета паровозов, хотя некоторые из них были вовсе не черные, а темно-оливковые.
На этой станции, последней в череде носящих название Варшава такая, сякая или эдакая, останавливались только пассажирские поезда. Вот их паровозы и были темно-оливковыми, а у товарных и скорых – черными. Надо было встать в конце перрона, подойти к самому краю и ждать, когда из-под покрытого смазкой брюха паровоза выползет большущий клуб пара. В нем я исчезал весь. Я чувствовал на лице теплое, даже чуточку какое-то меховое прикосновение. Пахло машинным маслом, угольным дымом, горячим металлом и чем-то еще, может, средством для пропитки шпал. И я думал, что так, наверное, в небе среди облаков, такое, наверное, чувствуют ангелы, изображения которых я видел на голубом своде пресвитерия в костеле, что находился на предыдущей станции. Похожий на дьявола машинист смотрел на мое вознесение из своего окошка и иногда, если был в хорошем настроении, а семафор был красный, выпускал еще одну порцию облаков.
Но то, что было на склоне, напоминало чистилище, дрянной северный славянский элизиум, жиденький раствор холода, сырости и темноты.
Чуть спустились сумерки, сразу же приморозило. Поверхность снега затвердела, и мы катились вниз с насекомым хрустом. Бандурко хрустел первым, я старался ступать в оставленные им дыры.
– Там что-то есть! – крикнул он против ветра. Его слова едва коснулись меня.
Из серой тьмы вынырнули стена и покатая шиферная крыша.
– Это шалаш.
– Какой шалаш, Василь? Негритянский? Индейский?
– Госхозовский. Они тут пасли овец. Теперь я примерно знаю, где мы находимся.
Дверь висела на одной петле. Воняло старыми тряпками. Но не дуло. Ветер гудел, ударяясь о стены, о крышу, но внутрь проникали только отдельные тоненькие посвисты. Бандурко присел на корточки у очага, собрал в кучу всякий мусор, какую-то картонную коробку и поджег. Потом высмотрел в углу доску, опер ее наискось о стену и разломал каблуком. Положил щепочки на колеблющееся пламя. Мы нашли обломки скамейки, всякие сучки и ветки, сорвали несколько жердей, свисающих с опорной конструкции крыши. Стало светлей, а в процессе разрушительной деятельности мы даже согрелись. Дверь мы кое-как приладили на место, и теперь осталось только сесть, снять промокшую обувь и сохнуть. Дым клубился, искал выхода, но нам было наплевать. Мы растянулись на полу. Внизу вполне молено было дышать.
– Теперь я знаю, где мы. Могло быть хуже. Внизу, километра два отсюда, есть дорога. То есть сейчас ее нет, потому что зима. Прокантуемся тут до утра, а утром спокойненько двинемся. Теперь-то мне все ясно. Знаешь, сколько мы протопали?
– Понятия не имею.
– Километров двадцать. То есть десять лишку. Все потому, что хотели обойти деревню. Ну и сбились. Со страху или от осторожности. Может, так оно и лучше. Единственный дом в округе – лесная сторожка. Километрах в пяти отсюда. Но лесорубы туда не заходят. Впрочем, сориентируемся по следам. Я уже говорил, внизу есть дорога. Два года назад случилось наводнение, и тот ручеек, что мы переходили, разнес к чертям собачьим довоенную асфальтовую дорогу, которую ни немцы, ни русские, ни поляки расхерачить не могли. Полчаса лило. Теперь там никому не проехать, потому что с одной стороны отвесная стена, а с другой обрыв к самой реке. Велосипед не проедет. Если утром не будет тумана, мы все это увидим. А дальше часа два пехом, и мы на месте. Есть охота.
Но пожрать у нас ничего не было. Были только «косиньеры». И огонь. Тепло развязало ему язык не хуже водки.
– Пустыня. Ничего нет. Недалеко тут есть дом, но тоже брошенный. Большое было хозяйство. Хозяина звали Ворон. Он повесился. Говорили, с ума сошел. Но он всю жизнь был помешанный, просто в конце у него совсем крыша съехала. У него были два сына, а жена несколько лет как умерла. Говорят, он запрягал их не то в плуг, не то в борону и гнал по полю. Сыновья его тоже были не больно сильны головой. Может, они не видели разницы между собой и животными? А где, в чем эта разница? Взять хотя бы того же Ворона. Потом он купил себе новую жену. Пятнадцатилетнюю девчонку у каких-то бедняков, которые позарились на деньги. Поначалу-то он взял ее как бы для помощи по хозяйству, а когда ей исполнилось шестнадцать, женился на ней. На ней он тоже пахал. Люди рассказывали, что иногда он заставлял ее изображать собаку и лаять. А потом повесился. Ворон. Видел когда-нибудь такие пугала, которые ставят на грядках? Высокая жердина, а на ней повешена дохлая ворона. Сыновья и жена его ушли неизвестно куда.
Ветер грохотал плитами шифера. Врывался в треугольное окошечко над дверью, и тогда нам приходилось зажмуривать глаза, укрывать лицо рукавом, потому что дым расползался по полу. Бандурко замолкал. Ждал, когда воздух очистится, вытирал закопченными пальцами слезы и говорил дальше:
– Когда был госхоз, так даже автобус ходил. Тут километрах в трех проходит шоссе. И здесь они пасли овец и другой скот. Как первобытные пастухи. Уходили на полгода в горы, и скотина сама паслась. Тут они спали, ели, трахали, ежели было кого. Может, даже овец. Если человек всю жизнь с животными, то он их немножко очеловечивает, верно? Это был госхоз-лагерь. Срока кончались, и они тут оставались. Дочери охранников выходили замуж за воров, девки из канцелярии влюблялись в бандитов. Новая мутация, новая нация. Свобода? Те, кто поумней, поняли, что разница не так уж велика, и были правы. Даже когда лагерь ликвидировали, еще года два в окнах оставались решетки. И ограда из колючей проволоки. Представляешь – решетки, колючка, и тут же детишки играют, пеленки сушатся. А теперь там ничего нет. Все порушено. Как они, наверно, проклинали и ругались, когда узнали, что могут и должны уйти! И неизвестно, куда ушли.
Потом он рассказывал что-то еще, но я не слушал. Да, думаю, он и не ждал, что я буду слушать. Глядя на огонь, жмуря покрасневшие веки, он рассказывал все эти истории, вероятней всего, для того, чтобы убедить самого себя, что находится в каком-то определенном месте. Пространство сыграло с ним злую шутку, надуло, вот он и цеплялся за память. И это был не самый худой способ. Заснул он, держа между пальцами сигарету. Я осторожно вынул окурок.
Сам я спать не мог. Я смотрел на огонь, смотрел на часы, смотрел на приятеля. В углу в куче ломаных досок я заметил нечто, смахивающее на скелет какого-то животного. Регулярная конструкция грудной клетки, останки собаки или овцы.
3
«Жизнь или смерть, хотите подыхать, так подыхайте».
Примерно так провозглашал Василь Бандурко прошлой осенью в пивной «Роздроже». Был вечер, в бетонной сточной канаве Лазенок клубился поток разноцветных автомобилей, сверкающая блевотина текла с востока на запад и с запада на восток, а мы сидели в прозрачном террариуме среди людей с неподвижными лицами и замедленными движениями. Нас было пятеро, и каждый пил то, что любит.
Бандурко потягивал красное сухое, Малыш попивал маленькими глоточками водку, Гонсёр – пиво, потому что был за рулем, Костек тоже пиво, а я дешевое бренди. Лил дождь. Мы сидели у самой стены, то есть у окна, стекла были мокрые, и люди на улице выглядели как черные, рухнувшие с неба воздушные змеи, которых ветер гонит к жерлу подземного перехода, к железным барьерам и лестницам, ведущим на дно бетонного ущелья. Битком набитые двухчастные автобусы тащились в Урсынув, а полупустые – в противоположном направлении. Все дрожало. Земля и стаканы на столе, и только сигаретный дым не поддавался этой тряске.
– Социализм или смерть, социализм, Бандурко. Так сказал комманданте Кастро, и так, пожалуйста, и повторяй. – Лицо у Костека было безразличное, как будто не он произнес эти слова. Черноволосый, худой и смуглый, он смахивал на цыгана или на человека, который попал сюда случайно. Он всегда выглядел так, словно присел только потому, что оказалось свободное место. Костек размышлял, иронизировал, маялся скукой всегда сам по себе. В куртке с поднятым воротником, засунув руки в карманы брюк, вытянув ноги под столом, уставившись на этикетку «Okocim o'k beer»,[1]1
Популярная марка польского пива.
[Закрыть] он сидел, точно болельщик на скучном матче. Потому что мы-то были сосредоточенны; сидели, прилипнув локтями к столику, уставившись в центр его, в пепельницу, подперев лица ладонями, между пальцами дымили сигареты. Это означало – сосредоточенность. И хотя Василь нес чушь, никто его не прерывал. Может, слишком уж невероятная это была чушь, а может, по причине своей чудовищности такая же интересная, как статья в газете «Скандалы».
– Бандурко, ты порешь чушь, потому что ты рантье.
– А вот это уже классовая неприязнь. Никакой я не рантье, а стипендиат частной стипендии, а ты – обыкновенный люмпен.
– Люмпен, люмпен, – согласно кивнул Костек. – И потому прошу тебя поставить мне еще одно пиво. А остальным – кто что пожелает. Полагаю, ты хочешь, чтобы мы выслушали тебя до конца.
– У меня есть бабки, – сказал Гонсер.
– Это всем известно. Погоди, придет и твой черед, – объявил Костек и выпрямился на стуле, чтобы подозвать официантку. Наступил некий перерыв, как на собрании. Бандурко замолчал, глядя в бокал с вином. Похоже, он разозлился на идиотские шутки, прервавшие поток слов, и теперь никак не мог заново связать ниточки, а верней сказать, собрать эмоции, позволившие ему разглагольствовать без передышки целых полчаса. Потому что речь его была продуктом вдохновения. Бандурко вообще был человек вдохновения. И все это знали. А еще он был зелотом. Впечатлительно-пылким, и его очень легко было ранить; может, потому мы и сидели, молчали, пока Костек не подпустил эту свою шпильку и не выпустил воздух из воздушного шарика Василя. А когда подошла официантка, наш круг окончательно сломался, и все мы начали говорить о всяких глупостях, о том, что было вчера, сегодня, что мы будем делать завтра, с кем мы это хотим делать и с кем это делали прежде. Гонсер долдонил о делах, о своей машине, о делах, о машине и возбуждался в точности как Бандурко, только возбуждение проявлялось у него легким заиканием да капельками пота на лбу.
– Черт, я же за рулем, – вспомнил он и отодвинул чуть початый бокал пива, снял очки, протер их о джинсовую куртку, потом опять попытался заговорить о том же самом, но Малыш его уже не слушал; обычным своим неспешным и спокойным голосом он что-то доказывал Василю, помогая себе ладонью, которой он разрубал воздух на ровные, толстые пласты. Костек сидел, как и прежде, пил, и ничто не предсказывало, что через минуту он отставит пустой бокал, бросит «пока» и выйдет, а секунду спустя и я скажу: «Ладно, я тоже пошел», – выскочу вслед за ним, догоню в гардеробе и увижу, как он оглядывает витрину с сигаретами и показывает старушке на «Экстракрепкие». Но окликать его я не стал. Он не оглянулся. Я выждал с минуту и вышел на мокрую улицу, чтобы поразмышлять о Василе Бандурко.