Текст книги "Пуля нашла героя (География одиночного выстрела - 3)"
Автор книги: Андрей Курков
Жанр:
Научная фантастика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 18 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
Дочитав, Саплухов вздохнул и задумался. Мысли ученого мерцали в его сосредоточенном уме, как звезды на небе. Но будучи аналитиком, он как бы отлавливал наиболее интересные из них и "обсасывал" их со всех сторон. Путем этой умственной работы пришел он к одному удивительному выводу, касающемуся судьбы талантливого неизвестного поэта. Судьбы, по всей видимости, непростой и трагической.
"Если бы попугай выучил эти стихи под руководством своего первого хозяина, артиста М. Иванова, – анализировал Саплухов, – то, ясное дело, автор их был бы весьма известным и официально признанным – ведь ученому было известно, что М. Иванов знатоком поэзии не был и чаще всего получал для работы с попугаем сборники поэзии от курировавших его сотрудников отдела культуры ЦК. А из этого следовало, что М. Иванов никакого отношения к этим стихам иметь не мог, тем более что были они не только необычны, но и несвоевременны для выступлений в довоенное, военное и раннее послевоенное время, короче до момента ареста М. Иванова и попугая. А значит, – глаза Саплухова просто загорелись из-за аксиоматичности последовавшего вывода, – значит, выучил попугай эти стихи в тюрьме! Ведь после освобождения по амнистии птица все время находилась под присмотром Саплухова и ничего такого выучить не могла. Последний ее хозяин, потомственный вор-рецидивист, тоже не мог иметь никакого отношения к настоящей литературе. Собственно, попугай уже начитал "произведения", которые иначе как "тюремной романтикой" не назовешь! Остается одно объяснение – где-то в тюрьме к попугаю имел доступ сидевший там талантливый поэт, и, видимо, понимая уникальные возможности птицы, он просто читал свои стихи попугаю, а тот запоминал их. И вот теперь, благодаря птице, и только птице, русская советская литература может обогатиться Целым пластом талантливой, если не сказать гениальной, поэзии. И все это благодаря птице и мне", – Саплухов глубоко и сладко вздохнул. Материала здесь у него было на несколько докторских диссертаций и на многое другое.
Он решил в этот день больше не работать. Сделал себе чаю. Посмотрел на дождливое заоконье: мокрые пальмы и кипарисы выглядели жалко и жалостливо.
"Да, – твердо решил он. – Надо подготовить к публикации книгу этого поэта с большим и подробным предисловием! И журналистам надо сообщить..."
Впереди у Саплухова оказалось столько дел и планов, что он просто зажмурился. Зажмурился от счастья, как дети жмурятся первый раз на яркое солнце.
Наступило его время, и в этом не было никаких сомнений!
Глава 20
Осенним вечером сидели Банов и Кремлевский Мечтатель Эква-Пырись у костра и ждали Васю с ужином. Оба уже проголодались – день был нелегким: получили они сразу три сотни писем от моряков Дальневосточного флота. Письма были короткие и немного странные – почти все моряки просили Эква-Пырися прислать им сборник его статей с автографом. Банов читал их целый день и после чтения каждого письма недоуменно пожимал плечами. Вот теперь под вечер и плечи болели.
Кремлевский Мечтатель тоже просмотрел несколько этих писем, почесал затылок.
– Надо их назад наверх послать, пусть они там разберутся! Что ж это такое, если у моряков моих статей нет! – сказал под конец старик.
Даже немного огорчился после этого, но по мере того, как время к ужину шло, успокоился.
Банов смотрел на заходящее солнце и думал о том, что надо будет скоро шинель надевать. Становилось уже прохладно по вечерам.
– Знаешь, Васильич, – заговорил вдруг Эква-Пырись. – Давай, пока Васи нет, расскажу тебе историю из моей жизни?
Банов уселся поудобнее и стал внимательно смотреть старику в глаза – знал он, что очень нравилось Кремлевскому Мечтателю, когда его именно вот так слушают.
– Было это давно, до революции. Я тогда в Карелии от жандармов прятался, рассказывал он. – Ну а Карелия – это озера, леса, холмы и валуны – камни такие круглые. Разных размеров они там были. Я утром вставал – а жил я там тоже в шалаше, – к ручью умываться ходил, потом по склону холма прогуливался и думал все, думал. Ну а когда думать устану – надо, значит, физическими упражнениями заняться. Вот брал я тогда внизу такой тяжелый валунчик – размером, может быть, с херсонский арбуз, а весом не меньше пуда. Брал я этот валунчик и закатывал снизу на самую верхушку холма. И так мне это понравилось, что взял я за правило каждый день непременно два валунчика на верхушку холма закатывать: один утром, второй вечером. Была от этого и календарная польза, ведь не знал я, какое число, какой день, да и вообще сколько дней проходит. Вот и решил я: если буду по два валунчика в день закатывать, то потом можно будет посчитать валуны на верхушке, поделить на два, и получится количество дней, которое я там прожил, прячась от жандармов. Так я там и делал: то статьи писал, то валуны закатывал. Но как-то увлекся я одной статьей и несколько дней забывал валуны закатывать. Понял я, что сбился со счета дней из-за этой статьи. Но чтобы больше не сбиться, надо было, кажется, валунов восемь за один день закатить. Закатил я два с большим трудом и понял, что в одиночку оставшиеся шесть мне никак не поднять на холм. Задумался я. Знал, что недалеко, в трех верстах хутор есть. Вот и решил я пойти на хутор и помощи попросить. Пошел я на хутор, а время как раз к вечеру шло. Выходит мне навстречу мужик, здоровый такой – быка поднять может. Вот и говорю я ему: товарищ крестьянин, помощь ваша нужна. Он сразу: какая помощь, где? И, не слушая дальше, берет в руки лопату, что у забора стояла. А я ему говорю, что копать не надо, а надо шесть валунов на верхушку холма закатить. Он без вопросов согласился, и пошли мы к моему шалашу. Помог он мне их закатить. Потом присели мы у костра, разговорились. Ну, за разговором я его и спросил: почему, мол, вы, товарищ крестьянин, так охотно пошли мне помочь, закатили валуны на холм и даже не спросили, для чего их закатывать или какой в этом смысл? А он мне отвечает: "Я, – говорит, – господин хороший, знаю, что вы революционер, и всячески вас поддерживаю, а потому понимаю, что все, что вы делаете, делаете для народа!.." Вот так и сказал. Прожил я там еще месяца три, сдружились мы с этим крестьянином, и еще не раз приходил он помогать мне валуны на холм закатывать. А потом, за день до моего отъезда, стали мы с ним вместе эти валуны считать. Конечно, счет он знал, но очень простой – все на копейки считал. Так просто: "один, два, три" – не мог. Подходит к валуну, и говорит: "одна копейка", ко второму – "две копейки", и так он мне два целковых девяносто восемь копеек насчитал. Ну тогда я уже поделил это на два, и вышло, что сто сорок девять дней я там от жандармов прятался... Банов, удивленный рассказом, мотнул головой.
– Вот такие вещи со мной происходили, как-нибудь еще расскажу, – пообещал старик и вслушался в окружающую вечернюю тишину.
Где-то треснула ветка. Что-то звякнуло.
И вышел наконец к костру Вася с судком. Вытащил из рамки три миски, а сам сел спокойно с другой стороны костра.
Кушали Банов и Эква-Пырись гречневую кашу с маслом и тефтелями.
Банов то и дело на солдата посматривал – вид у Васи был хитрый, словно обманул он кого-то или что-то необычное придумал.
– Ну что, если приведу завтра – будете в домино со мной играть? – спросил он деланно ленивым голосом. Банов и старик переглянулись. Старик помолчал, потом сказал:
– Приведешь, сыграем!
Банов, облегченно вздохнув, кивнул.
Снова не спал Банов ночью. Ворочался, из шалаша выходил, сидел у костра в одиночестве и храп старика слушал.
Но наутро пришел Вася один. Принес завтрак и все так же хитровато улыбнулся, поглядывая на Банова.
Банов молчал – не хотелось ему вопросы задавать солдату.
Сидели они со стариком и до самого обеда письма читали. И то один, то второй поднимался на ноги и в шумы леса вслушивался.
Наконец зазвучало невдалеке знакомое позвякивание судка, треск веток.
Насторожились оба.
Банов вскочил с колоды, замер. Увидел, как две фигуры в военной форме замелькали меж стволами деревьев. Испугался Банов, подумал, что рассказал Вася обо всем своему начальству, и вот идут они теперь его, Банова, арестовывать. Спрятался Банов за шалашом старика, притаился.
А к костру Вася вышел с молодым сержантом. Оба присели, поздоровались со стариком. Вася миски из рамки судка вытащил и по сторонам стал оглядываться.
Банов к сержанту присматривается и думает: если б арестовывать пришли, то уж точно с офицером, а не с сержантом.
И вдруг что-то знакомое в сержантском лице увиделось ему. Присмотрелся и чуть не выматерился от удивления.
Был это не сержант, а Клара, переодетая в сержантскую форму.
Выбежал Банов из-за шалаша, бросился к костру, обнял Клару, прижал к себе что было силы. Клара, обомлевшая от испуга, сначала вырваться хотела из объятий, но потом, увидев перед собой знакомое лицо, вдохнув знакомый запах пота, замерла на мгновение и сама тоже обняла Банова.
Старик отодвинулся от них и со стороны наблюдал за этой встречей. На лице его сияла радостная улыбка. Пару раз переглянулся он с таким же радостным Васей.
Время шло, ужин остывал, а Банов и Клара все еще обнимались.
Старик, достав из кармана ложку, стал торопливо есть.
А солдат придвинул к костру письменную доску, высыпал на нее из коробки костяшки домино и стал их перемешивать.
Эква-Пырись, жуя, бросал не очень довольные взгляды на эту русскую народную игру, в которую ему предстояло играть с солдатом. Но ничего не поделаешь: все-таки обещал!
Сыграли они потом в домино несколько раз. Два раза закончили на "рыбу", а остальные игры солдат проиграл. Был он проигрышем недоволен, но уходя сказал, что следующим вечером отыграется.
Сразу после игры повел Банов Клару в свой шалаш. Всю ночь не спали: все говорили и говорили, рассказывали друг другу обо всем и подолгу обнимались, вжавшись друг в друга до боли в суставах.
А старик посидел в одиночестве у костра, о чужом счастье подумал, да и пошел в свой шалаш спать.
Глава 21
При очевидном приближении весны стал ангел замечать таинственное исчезновение многих новопалестинян. Морозы все еще чередовались с оттепелями, но солнце все прочнее входило в природную жизнь, вознамерившис согласно многовековому порядку, отогреть ее и пробудит окончательно. Казалось, все ждали, весны но, в отличие от прошлых лет, о севе не говорили. Один горбун-счетовод ходил со своей амбарной книгой и шептал сам себе что-то, проверяя наличие запасенного посевного материала. Однако и он заметил явное убывание населения Новых Палестин и, обеспокоившись, подошел как-то к ангелу. Однако ни совета, ни разъяснения он от ангела не получил и потому решил сам разобраться.
Ночью, когда он, притаившись на лавке, вслушивался в тишину, действительно раздался шорох, потом чей-то шепот и шарканье ног. Совсем рядом, буквально за печкой от счетовода, что-то происходило.
– А это брать? – услышал горбун бабий шепот и тут же поднялся с лавки, стараясь, однако, быть не услышанным.
Подобрался к печке и там притаился.
– Потуже завяжи! – прошептал мужик. Горбун узнал в шепоте одного бывшего красноармейца. Заскрипели половые доски человеческого коровника, и две тени, осторожно ступая, направились к двери.
Горбун занервничал. Хотелось закричать, разбудить всех, показать им беглецов. Но словно столбняк напал на счетовода. И увидел он, как открылась дверь и на мгновение мелькнул там зимний ночной рассеянный свет. И промелькнули в этом свете две фигуры, промелькнули и исчезли. И дверь тихонечко закрылась.
Руки у горбуна задрожали, он оглянулся по сторонам и на ощупь во вновь сгустившейся темноте коровника пошел к лавке ангела. Разбудил его.
– Кто это? – спросил испуганный ангел.
– Да я, счетовод. Тут, понимаешь, убегают... Поймать бы...
Ангел с трудом понимал, о чем говорит горбун.
– Кто убегает? – спросил он.
– Кажись, Клавка, доярка, с одним красноармейцем.
Ангел поднялся на локтях, потом сел на лавке, помолчал.
– А зачем ловить? – наконец спросил он севшего рядом горбуна.
– Так если все сбегут, кто тогда жить здесь останется? Для кого сеять?
На этот вопрос ангел ответить не мог.
– Пойдем, вернем их! – попросил шепотом счетовод. – А?
Ангел, задумавшись, пожал плечами. Потом ответил, тоже шепотом:
– А разве они не свободны? Насильно ведь никого не держат тут?
Горбун тяжело вздохнул и встал с лавки ангела. Набросив шинель, вышел из человеческого коровника, осмотрелся. Показалось ему, что заметил он две фигуры, удалявшиеся по заснеженному полю. Постоял, посмотрел им вслед, а когда почувствовал, что мороз пробирает, – вернулся в коровник. Но спать не лег. Сидел на своей лавке до подъема кухарок.
Глава 22
Наступил август, и в Краснореченск пришли хорошие новости. Оказалось, что город победил в областном соцсоревновании. В награду в "Поезде отдыха" трудящимся Краснореченска выделили два вагона, и теперь составлялись списки, выбирались сто два ударника, которым предстояло провести семнадцать дней на Южном берегу Крыма.
Добрынина вызвали в профком одним из первых. Отпуску он обрадовался, но попросил в Крым его не посылать, а оставить в городе. Причина на то у него была достаточно серьезная – ведь всем, чем мог, он помогал жившей у него с грудным младенцем вдове его друга Дмитрия Ваплахова.
Посоветовавшись с отделом кадров, профком дал народному контролеру двадцатидвухдневный отпуск.
Лето опять стояло жаркое, и из-за этой постоянной жары в цехах завода воздух настолько пропитывался парами спирта, что невозможно было спокойно дышать, а под конец рабочего дня люди были пьяными и без водки. Но не летняя жара была основной причиной радости народного контролера, получившего неожиданный отпуск. Просто хотел он немного облегчить Тане Ваплаховой трудности материнства. Хотел помочь ей, и вот действительно получил такую возможность.
Давно забытое чувство отцовской гордости проснулось вдруг у Добрынина, и хоть это был не его ребенок, и вообще трудно сказать, чей это был ребенок, но ждал народный контролер с нетерпением, когда маленький Митя немного подрастет, чтобы можно, было брать его на руки и гулять с ним по улице, показывая малышу такие вроде бы обычные вещи и явления, как трава, солнце и небо.
Надо сказать, что Таня Ваплахова с легкостью справлялась со своими обязанностями матери. Ни разу не жаловалась она Добрынину на усталость, хотя, казалось, еще ни одной ночи спокойно не спала, вставала на каждый крик, на каждый всхлип и плач малыша. И вот начался у Добрынина отпуск. Первым делом он купил коляску: приземистую детскую коляску на четырех маленьких колесах с голубыми жестяными бортами. Он распаковал ее прямо в магазине и покатил по улице к продуктовому киоску. Там он накупил продуктов, загрузил все в эту коляску и направился домой. Настроение было прекрасное.
Таня тоже обрадовалась его отпуску, ив этот же вечер они втроем, с маленьким Дмитрием в новой коляске, пошли-поехали гулять по тихому, уставшему от жары городу.
Гуляли долго, вспоминали шинельные мастерские, Дмитрия, прошлое. Общего прошлого у Добрынина и Тани было мало, и поэтому они рассказывали по очереди друг другу о своем детстве, о родителях.
И так удивительно легко и приятно гулялось им, что показалось Добрынину, что на самом деле они – родня, и Дмитрий-маленький ему чуть ли не внук. И понял он, что за все эти долгие годы, которые прожил он нелегкой трудовой жизнью, оторванный от своей первой семьи, да и от служебной тоже, накопилось в нем столько неистраченного тепла, столько внутренней, не обращенной ни на кого доброты, что хватило бы ее Добрынину больше, чем на жизнь. Но жизнь, богатая опасностями и такая захватывающая, в основном осталась уже позади. А что было впереди? Может быть, еще не совсем старость, ведь еще работал Добрынин, еще трудился, стараясь приносить пользу стране. Может быть, еще не совсем старость, но уж точно вечер длинного, наполненного событиями жизненного дня.
Но не вызывали эти мысли грусти у Добрынина. Понимал он, что таков порядок в природе, таков закон жизни на земле. И даже руками не разводил, даже ни капли не сожалел о наличии такого порядка.
Наоборот, радовался он за Дмитрия-маленького, за его будущее, которое только-только началось, хотя он еще и не знает об этом. Радовался тому, что его наступающий вечер совпадает по времени с рассветом будущего дня близкого и почти родного ему человека.
Остановились на перекрестке. Мимо проехал городской автобус. На табличке был указан маршрут: "Спиртозавод – ул. Ваплахова". Таня и Добрынин посмотрели ему вслед. И оба потом посмотрели на спящего в коляске Дмитрия-маленького. Посмотрели с любовью и надеждой.
Глава 23
К началу апреля в Крыму потеплело. Дожди прекратились, и установилась сухая солнечная погода.
На Ялтинской набережной появились многочисленные отдыхающие пенсионеры. Изредка встречались и молодые парочки, но это было скорее исключением, ведь их время начиналось во второй половине июня.
Зато в Дом творчества писателей прибыла большущая группа прозаиков и поэтов из Москвы. Приехали они на месяц, чтобы провести писательский семинар "Вклад писателей Дальнего Востока, Якутии и Заполярья в развитие русской советской литературы". Вернулся и Грибанин, слегка подзадержавшийся в Москве. "Слишком долго выходил из издательского запоя", – честно признался он в первый же день по приезде Костаху Саплухову, однако Нине Петровне об этом просил не говорить. Для нее у него была готова другая легенда – острое воспаление легких с осложнением на печень.
Саплухов, тоже оживившийся с началом весны, никак не мог решить для себя, что именно явилось причиной его неожиданного душевного подъема – физическая весна, как время года, или же социально-общественная весна, начавшаяся с приезда в Дом творчества московских писателей.
Однако в конце концов это не было так важно. Важнее был результат душевного подъема молодого ученого. Он снова заработал вовсю и, в принципе, считал главную часть своей работы законченной. Считать ее полностью законченной, к сожалению, было нельзя, так как запас стихотворений у попугая никак не истощался, и чтобы хоть как-то бороться с этим практически необъяснимым явлением, Саплухов сократил время ежедневной магнитофонной записи пернатого феномена до получаса. Нина Петровна теперь блаженствовала, на нее свалилась масса свободного времени, и в придачу вернулся долгожданный писатель Грибанин, по которому она так искренне скучала, что даже записалась в библиотеку Дома творчества и взяла оттуда сборники речей и статей наркома Семашко. Видно, хотела немножко подготовиться к возвращению душевно дорогого человека.
За обеденным столом снова стало оживленнее. Уже и Нина Петровна делилась своими мыслями и чувствами касательно наркома Семашко наравне с Грибаниным, а сам Грибанин для разнообразия рассказывал то о насыщенной творческой жизни в Переделкино, то о тяжелых двух месяцах, проведенных в кремлевской больнице.
Однажды, будучи в великолепном и разговорчивом настроении, Саплухов высказал Грибанину и своей секретарше догадку, которую уже активно разрабатывал для своей докторской диссертации, постепенно превращавшейся из "филологической" в "историко-литературную". Догадку о неизвестном, и даже гениальном поэте, надиктовывавшем свои стихотворения попугаю, случайно оказавшемуся в той же самой тюрьме и, может быть, в той же или соседней камере.
После несколькоминутной паузы Грибанин потряс головой и, уставившись на ученого, сказал:
– Невероятно! Это же тема!
– Да, – Саплухов кивнул. – Это теперь тема моей диссертации. Я уже написал в издательство "Мысль" – хочу составить и издать эти удивительные стихи.
– Да, – сказала мечтательно-сладким голосом Нина Петровна. – Там есть такие стихи про медведей, просто слезы на глазах появлялись, когда читала...
Грибанин перестал есть второе и напряженно жевал губами.
– Надо роман написать, – определенно произнес он. – Такие темы нельзя терять... Вы не против, надеюсь?
Саплухов, отломав вилкой кусок толстой котлеты, поднял глаза на писателя.
– Вы же о Семашко пишете!
– Ну, Семашко – это глыба, ее поднимать и поднимать. А это совсем другой жанр, тут можно на одном дыхании всю эту трагичность прочувствовать и написать. Такой быстренький героико-трагический романчик. Это можно и в перерывах между Семашко... Тут ведь еще не опоздать надо – не всегда ведь о тюрьмах писать разрешают. А сейчас как раз хорошее время для этого...
Грибанин поднялся, оставив на столе недоеденный остывавший обед.
– Я пойду, подумать надо, сосредоточиться...– как-то невнятно проговорил он. – До ужина...
После обеда Саплухов просматривал толстую папку отобранных стихотворений, которые, как казалось ученому, принадлежали перу этого самого неизвестного таинственного поэта. Иногда пробегал глазами уже знакомые, полюбившиеся стихотворения. Сомнений не было – поэт этот был настоящим самородком, таким, каким когда-то был полузабытый ныне Есенин. Масса, конечно, ошибок, очевидное незнание теории стихосложения... Но, может быть, не поэта в этом вина! Может, и попугай переврал какие-нибудь слова и строчки. Кто знает. Не мог же он действительно запоминать все слово в слово, запятую в запятую.
Теперь надо было составить будущий сборник так, чтобы представлял он собою цельную книгу: разбить стихотворения по темам и разделам, попробовать определить более ранние и более поздние. И, конечно, подробное научное предисловие, которое он, должно быть, подпишет уже как доктор филологических наук.
Поработав часа два, Саплухов пошел в город. Светило солнце, и в пиджаке ученому было жарковато. Поэтому он снял его и по-студенчески забросил за плечо, оставшись в темно-синих брюках и голубой рубашке с коротким рукавом.
К морю вышел возле почтамта. Подошел сперва к газетным стендам, просмотрел свежие газеты. Прошелся к причалу, где готовился к отплытию большой белый теплоход "Украина", у трапа которого толпилось человек сорок грузин.
Прогулялся по набережной, вдыхая соленоватый влажный воздух.
Остановился у афишной тумбы, сверху донизу заклеенной афишами.
"Приезжает!", "Выступит в клубе медиков", "Состоится лекция"... – все эти приевшиеся сообщения никак не трогали Саплухова.
Но тут вспомнил он заметки из газет довоенного времени. Заметки о большой популярности выступавшего с попугаем Кузьмой артиста Марка Иванова.
Еще раз просмотрел афиши – все объявленные в них мероприятия казались серой бесполезной тратой времени отдыхающих по сравнению с выступлением попугая-декламатора.
"Действительно, – подумал Саплухов. – Это уже история... История добрых старых дней, когда все было живее, интересней и настоящей".
Вернувшись в Дом творчества, ученый обнаружил телеграмму из Москвы: корреспондент из "Недели" выезжал на встречу с ученым по поводу предложенного им сборника неизвестного поэта, передавшему свои стихи советскому читателю через попугая.
"Ну вот, – подумал Саплухов. – Дело двинулось. Пойдут интервью, слава".
Конечно, думал он не о собственной славе, а о заслуженной славе этого неизвестного поэта. Хотя, без сомнений, понимал ученый, что какая-то часть славы достанется и ему, открывателю нового имени, человеку, спасающему советскую литературу, выкапывающему из забытья национальное культурное достояние.
На ужин подали жареный хек с картошкой.
Грибанин, улыбаясь шире, чем обычно, сообщил о том, что уже выслал заявку на роман о неизвестном поэте в издательство "Советский писатель".
– В романе, – говорил он, – будет примерно 36 глав по пятнадцать страниц каждая. В первой части – детство поэта в далекой сибирской деревне, преждевременная смерть отца-лесоруба, гибель на фронте старшего брата, безответная любовь к дочери лесника...
Саплухов вытаскивал пальцами кости из хека, слушал бурлящего идеями и образами Грибанина и в душе чувствовал некоторое беспокойство.
Неприятно было, что писатель нахрапом хватается за святые для него, Саплухова, вещи. Но с другой стороны, ученый не осуждал Грибанина, помня, что писатели – это инженеры человеческих душ, а значит, имеют они право исправлять, изменять эти души, в целях народного воспитания вкладывать в души другой, более полезный смысл.
Нина Петровна слушала взахлеб, забыв об остывающем хеке.
– ...и вот, приехав в Москву, Миша, Михаил, видит мчащийся по шоссе черный "ЗИЛ", и видит, как выбегает на шоссе мальчик, выбегает, чтобы спасти от машин выкатившийся туда красный резиновый мяч, – продолжал пересказывать будущий роман Грибанин. – Еще секунда, и собьет машина мальчишку, но тут Михаил бросается на шоссе, рывок! И, подняв мальчишку, он успевает отбросить его на тротуар, мяч выкатывается к тротуару с другой стороны, а сам Михаил пытается отпрыгнуть, но резко затормозивший "ЗИЛ" все-таки ударяет его. Удар слабый, он отделывается синяками и ссадинами, но в машине ехал секретарь Моссовета с охраной. Лейтенант из охраны тут же арестовывает Михаила, думая, что он хотел устроить аварию. А Михаил ведь приехал в Москву, чтобы стихи свои показать! Арестовывают его и увозят на Лубянку. Секретарь Моссовета не верит, что Михаил хотел вызвать автокатастрофу, но карьерист-лейтенант уже завел дело, и арестованный сибирский парень попадает в свою первую камеру, в камеру предварительного заключения...
Грибанин так увлекся, так горячо и проникновенно рассказывал, что Саплухов внезапно искренне, по-настоящему запереживал за этого парня, словно бы история, рассказывавшаяся за столом, не была вымыслом, а была самой настоящей журналистской правдой.
В какой-то момент он ощутил огромную любовь к Грибанину, любовь и уважение к этому инженеру человеческих душ. Ведь буквально за десять минут он не только сумел заставить внимательно слушать его рассказ, но сумел заставить ученого поверить в него!
А Грибанин все продолжал. У Нины Петровны в глазах блестели слезы.
А по спине ученого бежали испуганные мурашки – такое состояние у него возникало прежде только во время филармонических концертов, на которых исполнялись мощные, доводящие до нервного истощения произведения Иоганна Себастьяна Баха.
Глава 24
На Подкремлевские луга пришла зима. Выпал снег, покрыл тонким слоем землю и широколапые еловые ветки, покрыл крыши обоих шалашей.
Особенно холодно не было, но сидели теперь старик, Банов и Клара всегда поближе к пламени костра. И кушали так, и письма читали, и писали. Банов все никак успокоиться не мог – все улыбался без конца и без причины. Стало ему теперь и жить веселей, и работать легче. Теперь он письма только читал, а Клара на них отвечала.
По вечерам после ужина играли с солдатом в домино – каждый вечер по три игры. Как-то легко к этому привыкли и играли с удовольствием и даже с некоторым азартом.
Единственно, что чуть-чуть огорчало Банова, так это-то, что приходилось им теперь стариковскую порцию еды каждый день на троих делить. Желудок Банова сразу заметил, что порции уменьшились, и иногда по этой причине болел или просто урчал.
В принципе солдат на второй же день предупредил их, что повар-азербайджанец две порции ни за что не даст. Но тогда они все дружно махнули рукой.
– Разве еда – это главное? – сказал тогда старик. Однако через день Кремлевский Мечтатель решил еще раз поговорить на эту тему. Говорил он без всяких намеков, а просто использовал ситуацию с едой для разоблачения христианства.
– В Библии написано, – говорил он, – что тремя хлебами можно пять тысяч людей накормить... или, может быть, наоборот – пятью хлебами три тысячи людей?.. В общем, товарищи, не важно. Главное – очевидная неправда данного утверждения! Можете вот вы себе представить, что моей порцией завтрака можно накормить четверых или пятерых едоков?
Банов и Клара, конечно, согласились с Эква-Пырисем.
Больше к разговору о порциях не возвращались. Терпели молча и без жалоб.
Несколько раз видел Банов в окрестностях зайцев и очень жалел, что нет у него тут никакого ружья для охоты.
Старик как-то сказал, что вот сойдет снег и ягоды будут расти, грибы, фрукты дикие.
Так и жили они втроем в ожидании весны. Пили чай, принесенный солдатом Васей, и, если везло старику, ели гостинцы из присылаемых ему посылок. Но иногда гостинцы были не очень съедобные. Так, получили они как-то две посылки из Дагестана с очень соленым сушеным мясом, которое никак нельзя было разжевать. А в другой раз пришла посылка от казахов – прислали круглый окаменелый сыр, который ни кусался, ни разрезался. Так и пришлось его выбросить – видно, очень долго посылка в пути была.
Однажды утром пришел Банов к костру один, без Клары.
Удивленный Эква-Пырись поинтересовался, где же она, что с ней.
– Нездоровится, – сказал Банов. – Сказала, что вроде забеременела она...
И тут же, сообщив эту новость, потупил Банов взгляд и побледнел.
– Ну что с вами, Васильич, – обрадовался старик. – Это же архивеликолепно! Дети! Вы разве не любите детей? Вы же директором школы были!
– Люблю, – кратко ответил Банов.
– Так что ж вы так побледнели?
– Нервничаю, – признался Банов. – Как же она тут родит? Ни врачей, ни фельдшера?
– Ай! – Эква-Пырись махнул рукой. – Что женщине рожать? Вон крестьянки уходят в поле, рожают там и домой уже с младенцем возвращаются!..
– Ну, они-то знают, наверно. А Клара – городская, образованная...
– Вот что, голубчик, – перешел старик на серьезный лад. – Не надо нервничать. Придет время, тогда и решим и выход найдем! Вы лучше об имени подумайте. Пора уж!
Принес солдат Вася завтрак. Тоже спросил: "А где женщина?"
– Приболела, – ответил старик. – Мы тут поедим, а потом Василь Васильевич отнесет ей ее часть, а ты тут подождешь, добро?
– Как скажете, мне-то чего? – солдат пожал плечами. Почта в тот день пришла с задержкой. Зато в одной посылке оказалось десятка три пачек папирос. Тут уже старик обрадовался – знал он, что Вася курит. И уже вечером стал вести с солдатом переговоры, снова насчет газет.
– Одна газета – одна пачка папирос! – предлагал старик.
– Ну нельзя же, – чуть не плакал солдат. – Нам, настрого сказали, у кого газету на службе найдут – сразу в штрафбат! Строго сказали!
– Ну подумай, голубчик, – сказал с улыбкой Эква-Пырись, показывая солдату бело-голубую пачку "Беломорканала".
Но так ничего и не пообещал солдат. Ушел расстроенный.
– Ничего – сказал напоследок старик. – Подумает, закурить захочется-газетки принесет!
Глава 25
Время в Краснореченске никуда не спешило. Оно тянулось медленно, как лента молочно-бутылочного конвейера. После каждых шести рабочих дней наступало воскресенье, после выполнения плана первого квартала начиналось выполнение плана второго квартала, и вряд ли бы кто-нибудь думал о прерывистости этого монотонного вселенинского движения, если б не наблюдали люди за подрастающими детьми и за умирающими стариками. И тогда приходили ненадолго людям разные мысли, вызванные этими наблюдениями.