Текст книги "Человек из красного дерева"
Автор книги: Андрей Рубанов
Жанр:
Исторические детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 7 страниц)
Есть друзья, есть родственники – а женщины нет.
Возможно, она появится позже.
Радости семейной жизни, любовь и смех детей, подарки под новогодней ёлкой, горячие объятия в ночной темноте, – всего этого я пока лишён.
Однако взамен меня одарили другими удовольствиями; я не вправе роптать, а наоборот, каждый день возношу Создателю горячие благодарности. Моя долгая жизнь могла бы вовсе не начаться, а начавшись – оборваться в любой миг. Но я цел и невредим.
Я не инвалид, и в плане мужской силы всё у меня хорошо. И связи с женщинами у меня были, иногда – долгими годами. Разные отношения, с разными женщинами. Но единственной, мне подходящей по духу, так и не отыскал.
В сорока километрах от моей деревни находится город Павлово с населением в сто тысяч: раскиданный, малоэтажный, вытянутый с севера на юг вдоль берега реки Игирь, впадающей в Волгу.
Не ищите Павлово на карте. Городов с таким названием в России много.
Город довольно старый, впервые упоминается в летописях времён Василия Тёмного. В более поздние времена известен как одна из неофициальных столиц старообрядчества: тысячи раскольников однажды бежали в наши непроходимые боры, основали общины, колонии, торговые и ремесленные предприятия, дали начало нескольким богатым купеческим фамилиям, – а купцы, как это было принято, подняли в центре города каменные дома, храмы, торговые ряды и уездную больницу. В конце XIX века они же добились строительства железной дороги и перевалочной базы с речных барж – в вагоны, и наоборот; любой непьющий отец семейства мог найти тут работу. Таким образом, город наш трудовой и торговый, мы хоть и не процветаем, но и не загибаемся; впрочем, теперь весь мир так живёт.
Конечно, мы тут все – провинциалы, глупо спорить. Однако же зачем-то и мы нужны. Пусть и дремучие, но не вымираем, уцелеваем, сохранены божьим попущением.
Громадная и важная часть моей жизни связана с Павлово: знаю все его переулки, все тупики, и всех, кто хоть что-то значит, от автослесаря до мэра, и за всеми событиями в родном городе внимательно наблюдаю – из собственной обыкновенной любознательности, которая не даёт мне покоя всю мою жизнь, сколько себя помню.
А за некоторыми событиями – наблюдаю особенно пристально.
4
В стаю в половине седьмого утра.
Внимательно осматриваю себя в большом зеркале.
Подхожу к образам и молюсь. Теперь Великий пост: нельзя не молиться.
Одеваюсь всегда просто: тканевая чёрная куртка с глубокими внутренними карманами (обшлага обмахрились, пора брать новую, такую же), рубаха серая, джинсы – и крепкие ботинки. Для ходьбы по нашим жидким грязищам пригодна только непромокаемая обувь, и притом дешёвая, чтоб не жалеть её.
Были времена – я в это время года ходил в сапогах, и в резиновых, и в кирзовых, и в яловых, но однажды понял, что ходить в сапогах уж совсем неприлично, всё равно что в лаптях; люди смотрят как на дикаря. И с тех пор хожу в ботинках.
Бумажник и телефон – в правый карман, а в левый – старый плеер, дисковый, любимый, привычный. Провода от наушников кидаю на загривок, под воротник.
За брючный ремень, вдоль спины, помещаю своё оружие – шабер, или, по-простому, напильник, с остро отточенным краем; без оружия дом не покидаю.
Тушу резким выдохом лампаду.
Запираю дубовую дверь – сам её делал, не своротишь.
Прохожу березняком до деревни, потом к дороге; четверть часа неспешным шагом; с утра торопиться не люблю.
Выхожу на дорогу: тут ржавый павильончик, крыша в дырах, неприятное место, неухоженное, но приходится терпеть; я стою, жду, один такой.
Маршрутка подъезжает, сажусь, здороваюсь.
После утренней молитвы мне всегда спокойно: мыслей нет, внутренний монолог остановлен.
Весна, апрель, Великий пост: время воздержания и раздумий о смерти.
Пора Великого поста совпадает с голодом, наступающим в народе в конце зимы и в начале весны – когда съедены все припасы, когда мыши разочарованно бегают по пустым полкам погребов.
Сейчас голода нет. В машине сидят, кроме водителя, ещё трое: две женщины и мужик. Все жуют: мужик – шоколадный батончик, женщины – семечки. Почему-то в наших краях семечки популярны. Все лузгают, как в Краснодаре. Хотя подсолнечник у нас не растёт.
Я поздоровался, мне ответили.
Всех попутчиков я знал – день за днём мы двигались одной и той же изъезженной дорогой, из деревни – в город. Маршрутное такси проезжало через Беляево, Косяево и Чёрные Столбы, и везде забирало одного, двух человек, и все мы ехали работать в город. Вечером – примерно тем же составом – возвращались по своим деревням.
Когда-то, тридцать лет назад, здесь курсировал автобус, дребезжащий ПАЗ с дверями-гармошками, всегда неплотно закрытыми, и зимой из этих дверей сквозило немилосердно; автобус набивался битком – и в проходе стояли, и девки молодые сидели на коленях у парней. Но год шёл за годом, наши деревни пустели, народ подвымер, а новый не народился, уехали все.
Сейчас в моих Чёрных Столбах живёт восемь старух и дед, а из рабочего возраста – двое: я и хозяйка сельпо, известная в округе как “Зина-из-магазина”, мы с ней дружим.
Но вместо весёлого, малость облезлого автобуса мимо деревни ходит машина на десять мест, всегда полупустая.
Был ещё Олег Застыров, но он уехал вместе с родителями, и больше не возвращался, осел в городе и жену взял городскую, она заведует магазином обуви.
Летом к нам в Чёрные Столбы наезжают из Павлово, по выходным особенно: с детьми, с собаками, бани топят, шашлыки, музыка, на мотороллерах гоняют, запускают фейерверки даже.
А как похолодает – всё. На полторы улицы – девять пенсионеров, Зина и аз, грешный.
Говорят, что, если б власти протянули в нашу сторону газопровод – деревни восстали бы из уныния, и многие из тех, кто уехал, вернулись бы в свои родовые дома и жили бы круглый год, зимой отапливаясь газом.
Но власти пожалели сил тянуть трубу в наш угол; остались мы без газа. На зиму – купи машину дров, вынь да положь.
По всей стране огромное множество раскидано деревень таких же, как моя, и никто не знает, что делать с этими деревнями. Тянуть трубу к каждой хибаре невозможно. Отправлять “скорую помощь” в каждое отдалённое сельцо, к каждой помирающей бабке, за полсотни вёрст по убитым просёлкам – хлопотно.
Так умирают деревни. К нам уже почтальон даже не приходит: мои бабки ездят за пенсией в город.
Всего пути, от деревни до остановки “Мебельная фабрика”, – тридцать пять километров, по узкой дороге: сначала вроде летим, но на полпути начинается затор, и дальше машина едва ползёт.
Час я добираюсь утром туда, и ещё час вечером назад.
В пути я обычно втыкаю наушники и слушаю свой плеер, иногда читаю, но чаще – просто смотрю в окно, на деревья и холмы: мне уютно в дороге, хорошо. Это человеческое, настоящее чувство: в машине ли, в поезде, а хоть пешком или на лыжах, когда пересекаешь пространство – ты наслаждаешься.
Просторно, свободно у нас.
Холмы красивые, пологие, поросшие сосновым и еловым лесом, но и берёзовые рощи есть, там по весне люди добывают сок и потом на рынке продают трёхлитровыми банками: от всех болезней помогает, и если каждый день пить по два стакана – волосы начинают блестеть. И квас делают на берёзовом соке, и даже гонят веселящий напиток, он так и называется: “берёзовое вино”.
Холмы остаются за спиной, впереди – серое облако; это наш город и его испарения, дымы труб.
И вдруг мимо, навстречу – проезжает маленький автомобиль, нездешнего фиолетового цвета; я вздрагиваю, тяну резиновую ручку, чтоб отодвинуть створку окна, высунуть голову и посмотреть вслед, но окно недостаточно велико, чтобы моя голова пролезла.
Это её, Геры Ворошиловой, автомобиль, микролитражка с небольшими колёсиками. Такого цвета – единственная в городе. Куда поехала московская девушка – непонятно. Я решаю пока об этом не думать.
5
Остановка маршрутки – прямо у проходной. Фабрика называется “Большевик”.
Хозяину фабрики подсказали, что называть свой бизнес лучше каким-нибудь старым словом, восходящим к славной эпохе Советского Союза. Потенциальные клиенты должны думать, что “Большевик” существует сто лет, что фабрика непотопляема; а меж тем она возникла тут, на окраине города, уже в новейшие времена, в нулевые годы, и к большевизму не имеет никакого отношения.
Работающие на фабрике весёлые пролетарии тут же переделали название в “Борщевик”.
Здесь я работаю с первого дня.
Я тут – один из немногих, кто отличает фальцгебель от зензубеля.
На нашей фабрике изготавливают дорогую мебель и паркетную доску из ценных пород дерева, главным образом – из дуба и лиственницы.
Мы делаем столы и кровати, двери, шкафы; всё очень крепко, купил один раз – и на всю жизнь, и ещё детям достанется.
Вообще, мы делаем всё что угодно, из любого дерева, от палисандра до карельской берёзы. Лично я на заказ делаю шахматы и нарды, и сделал их много, но в последние годы заказов нет. Шахматисты теперь сидят перед экранами и играют с машиной.
Основной товар – паркет, конечно. Но и кровати, и двери хорошо идут.
Спрос на нашу мебель небольшой, и предприятие не богатеет. Ходят слухи, хозяин собирается продать бизнес, но не может, из-за долгов. Мэр и его люди тоже против закрытия фабрики: жалко терять сотню рабочих мест с белой зарплатой.
Однако и без работы мы не сидим. Павловский “Большевик” – известная торговая марка, реклама по всей стране.
Столы и кровати наши – действительно хороши; я сам их делаю, руками, и свою работу уважаю, как говорят в нашем цеху.
Охранник на проходной кивает мне и пропускает за высокий забор.
Меня тут все знают. Я старейший работник, мой портрет висит в главном коридоре на доске почёта, в левом верхнем углу, – долго висит, и наполовину уже выгорел, и моя физиономия там обрела жёлто-серый цвет, как у сухой сосны, словно я чем-то болен и вот-вот скончаюсь.
А я ничем никогда не болел.
Невелика фабрика: склад, сушилка, пилорама, сборочный цех, столярный, токарный, а на втором этаже – кабинет хозяина с огромными стёклами на две стороны; через одно стекло хозяин наблюдает за токарями, через другое – за сборщиками; стекло толстое, звуконепроницаемое, чтоб хозяин не оглох, потому что шумно очень.
Зачем хозяину надсматривать за сборщиками – неизвестно; сборщик если крадёт – то по мелочи, десяток шурупов в ботинок затолкает и пошёл. Основное воровство всегда на складе. Там – самые ухватистые ребята, там каждый месяц кого-то с треском увольняют за недостачи и пропажи.
Невелика фабрика – но мне нравится. Вообще такие фабрики большими не бывают, мы всё-таки не чугун льём, а только делаем паркет и кровати.
И, между прочим, на большом производстве я никогда не хотел работать. “Большевик” идеально мне подходит. Семьдесят пролетариев, два десятка инженеров, всех знаешь. От цеха до склада – две минуты спокойным шагом.
В раздевалке – сюрприз: на верхней крышке каждого шкафчика лежат, аккуратно сложенные, новые рабочие комбинезоны, у большинства – синие; мне и другим токарям – ярко-жёлтые. Нам положена особенная одежда, на наших комбинезонах рукава застёгиваются не на пуговицы, а на “липучки”. И, конечно, никаких завязок, ничего свисающего. Любую завязку, край рукава, нитку пуговичную может мгновенно затянуть во вращающуюся пасть станка, – можно без руки остаться.
Травмы бывают, да, и довольно часто. За то время, что я работаю, – считай, у каждого хоть раз я видел кровь. У всех руки в шрамах.
Вдобавок к новенькому комбинезону на крышке моего ящика лежит так называемый “защит-комплект”: респиратор, пластмассовые очки и шумозащитные наушники, и ещё отдельно – две запаянных в пакетик затычки для ушей, нежно-розового поросячьего цвета.
И затычки, и очки, и респиратор обеспечивает фабрика, бесплатно.
Одетый в жёлтое – выхожу из раздевалки в общий коридор, здесь мимо меня проходят такие же рабочие, заступающие в первую смену, они – в ярко-синем; всё напоминает сцену из американского фильма, где события происходят в тюрьме и преступники одеты в разноцветные робы.
Цех мой маленький, три станка. Один не работает.
Двое нас, токарей: Твердоклинов и я.
Твердоклинову сорок лет, он у нас старший по цеху.
Он смотрится очень круто: новый комбинезон, на голове массивные наушники, нос и рот защищает респиратор, выше – пластиковые очки.
Я предпочитаю работать без очков и респиратора.
Мы пожимаем друг другу руки; станок Твердоклинова гудит, объясняться можно только знаками.
Твердоклинов ниже среднего роста, но жилистый, лицо недовольное, голова обычно опущена, взгляд направлен под ноги.
Шумно, шумно.
У Твердоклинова станок с числовым программным управлением, достаточно нажать клавиши на экране – дальше машина сама точит деталь любой конфигурации; но и отходить от станка нельзя – Твердоклинов стоит рядом и контролирует. Он работает быстрее меня, но и дольше отдыхает. Он может выключить станок и уйти шляться по территории, у него кореша есть и на складе, и на пилораме; он подолгу с ними шепчется; скорее всего, примеривается организовать кражу.
Наш материал – дерево ценных пород. Это как если бы на фабрике гранили бриллианты; теоретически нет никакой разницы. И в том, и в другом случае – сырьё дорого стоит. Соблазн украсть велик, противостоять ему способны единицы, самые честные, почти сумасшедшие. Остальные – подавляющее большинство – хоть раз да пытались вытащить доску, или брусок, или хотя бы спилок.
От некоторой древесины и щепки пригодятся. Все знают, что пиво “Будвайзер” варят на буковых щепках. А стружка красного дерева продаётся отдельно, как декоративный материал.
Мы с Твердоклиновым – не друзья меж собой. Коллегами нас тоже нельзя назвать: слишком интеллигентно звучит. Мы – “с одного цеха”. Примерно как однополчане. То есть, ты можешь знать человека только по имени, но, если ему на голову будет падать дубовый брус весом в двести килограммов – ты оттолкнёшь, вытащишь, и спасёшь ему жизнь, и он потом каждый день будет с тобой здороваться, хотя вы друг другу – никто, всего только работники одной фабрики.
Зажимаю заготовку в станке, – это ножка для кровати, сверху будет львиная морда, под ней – шар, и внизу возле пола ещё один шар. Вот эти вот шары я и вытачиваю.
Львиные морды я не делаю, они будут заказаны на стороне – резчику, мастеру на дому. Мастера-надомники берут недорого и делают хорошо.
Можно сколько угодно усмехаться, но крепкая кровать не скрипит, когда вы ложитесь на неё вдвоём, для известного занятия.
Плохая кровать – скрипит, делая соседей и просто посторонних людей невольными свидетелями вашего интимного действа.
А хорошая кровать молчит. Хранит ваше ощущение отъединённости.
Ближе к обеду что-то происходит: за стеклом кабинета хозяина появляются двое незнакомцев, мужчин в костюмах и галстуках; один пузатый, пожилой, второй – моложе и суетливее. Пахан рядом с ними. Все трое – в белых касках.
За стеклом видно, как Пахан жестикулирует, вскидывая подбородок, и показывает пальцами то туда, то сюда, а белые каски вяло кивают. Даже с расстояния в пятнадцать метров мне заметно, что им не очень интересно, они слушают хозяина по обязанности.
Хозяина фабрики зовут Паша Пуханов, Павел Борисович, он местный, павловский уроженец, отец троих детей, 55-летний, тяжко движущийся, багроволицый, похожий на огромный кирпич. В начале девяностых, в молодые лета, он был известен как влиятельный бандит, отсидел три года за нанесение тяжких телесных повреждений, и со времён отсидки к нему намертво приклеилась кликуха, произведённая от фамилии: Пахан. Мы, рабочие, только так его и называем. Неизвестно, как велик был и остаётся его авторитет в криминальных кругах города; неизвестно, когда он получил своё прозвище, в тюрьме или после неё. Так или иначе, отсидка и криминальная молодость ушли в прошлое, а увесистая формула осталась: Пахан сказал, Пахан разрешил, Пахан недоволен.
Они спускаются к нам в цех: Пахан в новом тёмно-синем костюме, хмурый, за ним – пузатый, осанистый, с утомлённым пористым лицом и алкогольными мешками в подглазьях, и третий, помоложе, подвижный, без живота, с телефоном в руке – помощник, референт.
Пахан жестом велит нам вырубить станки, и спустя три минуты наступает относительная тишина.
Твердоклинов сдёргивает респиратор и очки; наушники сдвигает на шею, открыв ярко-красное, мокрое от пота лицо.
– Что, мужики? Какие проблемы? – бодро спрашивает пузатый начальник.
Твердоклинов смотрит на меня беспомощно, и чуть подаётся к пузатому.
– А? – громко спрашивает он. – Чего?
Пузатый удивлён.
– Никаких проблем, – быстро говорю я, пытаясь сгладить неловкость. – Всё нормально. Работаем.
При подобных разговорах – когда высокое руководство снисходит для беседы с народом – работяги почему-то начинают говорить на особом примитивном наречии, состоящем из десятка полуфраз-полумычаний. Это рабское наречие не имеет отношения к рабству, на самом деле работяги презирают начальство. Между пролетарием и хозяином фабрики – непреодолимая пропасть. Если начальник приходит, да вдобавок приводит ещё таких же, важных, – рядовой рабочий пытается отделаться от них самыми простыми словами.
Твердоклинов кивает:
– Нормально! Ничего! Не жалуемся!
В раздевалке можно подслушать разговоры, где звучат слова “геополитика”, “дизайн”, “разница температур” или “экономически нецелесообразно”.
Те же люди, когда предстают перед своими руководителями, специально изображают тёмных морлоков: “ничего”, “нормально”, “зарплату платят вовремя”.
Пузатый одобрительно посмотрел на Пахана.
В возникшей паузе молодой референт просочился сбоку и предложил:
– Игорь Анатольевич… тут бы хорошо сделать снимочек…
Пузатый кивнул и развернулся к нам спиной.
Референт бросился к Твердоклинову.
– Можно вас вот сюда? И наденьте, пожалуйста, всё. Очки, наушники, респиратор.
Твердоклинов сделал, как просили, и встал рядом с пузатым. Референт посмотрел на меня.
– А у вас очков нет?
– Нет, – сказал я.
Референт сделал мягкий жест рукой с зажатым в ней телефоном.
– Тогда можно вас попросить отойти в сторону?
Я отодвинулся – и поймал испепеляющий взгляд Пахана. Он незаметно показал мне огромный кулак.
Наконец, суетливый референт срежиссировал кадр: грузный, но харизматичный, осанистый начальник в белой каске, справа от него – рабочий токарного цеха Твердоклинов в новеньком жёлтом комбинезоне, в маске и очках, выглядящий как человек, собравшийся зайти в ядерный реактор, а на заднем фоне – отливают сталью токарные станки, блестят боками, словно породистые кони.
Дух пузатого начальника был силён, но здесь не присутствовал. Духом своим начальник был на рыбалке: удочка, костёр, бутылочка опущена в холодную воду; тишина первозданная; хорошо.
Я не могу сдержаться и улыбаюсь до ушей.
Обмен рукопожатиями; гости прощаются с пролетариями и сваливают. Ладони у обоих – почти младенческой мягкости, это умиляет, я опять улыбаюсь.
После ухода делегации Твердоклинов не включил свой станок; снял очки и респиратор, уселся на табурет у стены, вытянул ноги.
Наша работа – весь день стоймя стоять, и при всякой возможности мы привыкли давать ногам отдых.
– Видел демона? – спросил меня Твердоклинов.
Я кивнул.
– Новый губернатор области, – сказал Твердоклинов. – Демон конченый, с ним рядом даже стоять страшно.
Твердоклинов произнёс это с ненавистью и одновременно торжественно.
Высокие делегации в белых касках приходят к нам на фабрику часто. И обязательно – в токарный цех: он самый новый, и станки все новые. Визитёры задают одни и те же вопросы. Почти всегда фотографируются. Даже иностранцы бывают. Фабрика считается образцовой. Пахан создал предприятие с нуля, фабрика “Большевик” много лет символизировала нашу местную частную инициативу, была примером успешного бизнеса, каким он должен быть в идеале. Экологически чистое безотходное производство: и опилки идут в дело. Сотня рабочих мест, почти все – высокой квалификации. Фабрика готовит для себя новых специалистов: в городском техникуме есть набор в группу по специальности “деревянное мебельное производство”.
– Губернатор области? – спросил я.
Твердоклинов кивнул.
– Да и хер с ним, – равнодушно сказал я.
– Да, – ответил Твердоклинов. – В принципе, верно. Какая разница? Один демон другого не лучше. Я пойду покурю.
В цеху сигареты были строго запрещены, нарушителей штрафовали.
Меня это не касалось: я никогда не притрагивался к табаку.
6
Твердоклинов вернулся. Вынул телефон и повертел его в руках.
– Надо было селфи сделать, – сказал он, – с губернатором.
– Зачем? – спросил я. – Он же – демон.
– Ну, – сказал Твердоклинов, – допустим, я еду на машине бухой, и меня тормозят менты. А я – бухой. Что я делаю? Я показываю фотку с губернатором и говорю, что я его друг. Меня отпускают. Бухого.
– Не сработает, – сказал я. – Менты не знают в лицо губернатора. Как и мы с тобой. Для всех это просто какой-то серьёзный мужик в галстуке. Ты можешь сфотографироваться с Паханом, вообще с любым солидным мужиком пятидесяти лет, а ментам говорить, что это губернатор. Не поверят менты, нет.
– Верно, – ответил Твердоклинов, подумав. – Не бьётся тема.
– Лучше никогда не фотографироваться ни со знаменитостями, ни с начальством, – сказал я. – Это плохо для твоего духа. Это умаляет его. Кормит твоё тщеславие.
Твердоклинов махнул рукой.
– Не грузи меня этим, – раздражённо сказал он.
Я замолчал. Твердоклинов включил телефон и стал просматривать входящие.
Дух его был неустойчив, сказать прямо – слаб. Твердоклинов во всём сомневался, рассудок его не знал покоя. Последнее время у Твердоклинова развилась глухота, обычное профессиональное заболевание. Это его очень расстроило и озаботило – вплоть до раздумий о смене профессии.
На самом же деле проблемы со здоровьем начались у Твердоклинова вовсе не от производственного шума, а от внутренних сомнений.
Он всё переживал: достаточно ли зарабатывает, вкусна ли его еда, крепка ли выпивка, не прогадал ли он, выбрав свой путь – фабрику и станок?
Можно было предположить, что Твердоклинов, даже уйдя с фабрики, будет и дальше страдать, и не только глухотой, но и другими болезнями, и в конце концов от них умрёт.
Мы с ним мало общались.
В цеху появляется Пахан, теперь – без каски и в расстёгнутом пиджаке, вроде бы довольный, глаза блестят.
Он находит меня взглядом и молча показывает пальцем вверх, на окно кабинета.
Я киваю.
В цеху, когда работают станки, все мы общаемся знаками, и наша жестикуляция бывает не менее выразительна, чем знаменитая итальянская.
Следом за хозяином я поднимаюсь по стальным ступеням и вхожу в контору.
Здесь пахнет коньяком. Контора – мы прозвали её “аквариум” – выглядит фантастично, круто, здесь приятно находиться. Две стены – панорамные окна. На третьей стене – экран едва не в рост человека, на экране – виды с камер наблюдения: склад, сушилка, гараж, циркулярные пилы, въездные ворота – десятки камер, Пахан видит и контролирует всё.
А в центре – круглый стол и кресла.
Сейчас Пахан в кресло не сел – без предисловий толкает меня в плечо, достаточно злобно, как будто предлагает драться.
– Антип, – говорит он с ненавистью, – какого хера ты творишь?
– Извини, – отвечаю я. – Если бы знал – всё надел.
– Это был губернатор области! Они обещают мне кредит! И заказы! А тут – ты, со своими фокусами!
– Извини, – повторяю я. – Случайно вышло. Предупредил бы.
Пахан хмурится.
– С завтрашнего дня, – говорит он, – ты работаешь как все. В полной защите.
– Не могу, – отвечаю я. – Мне же нужно видеть, что я делаю. В очках я ничего не вижу.
– Другие видят.
– Пусть видят. Я не вижу.
– Хорошо, – говорит Пахан, – без очков, но в маске.
– В маске тоже не могу: запаха не чувствую.
Он всё-таки садится в кресло. Я вижу: на самом деле у него отличное настроение. Губернатор сказал ему что-то важное. Денег посулил, поддержку, – что там ещё может наобещать высокий чиновник? Теперь Пахан, довольный успехом, весёлый, хочет по-быстрому решить мою проблему.
Это не первый наш разговор, и не второй.
– Мне понять надо, – продолжает он, – кто ты всё-таки такой. Дурак – или прикидываешься? Ты знаешь, что такое рак лёгких?
– Знаю.
– Антип, – говорит Пахан печально, – чего ты включаешь дебила? Ты всё понимаешь! Ты вдыхаешь летучие вещества! Опилки! Микрочастицы! Они остаются в лёгких, в бронхах! Ты работаешь на вредном производстве, это официальный термин! Сколько можно перетирать одно и то же?
Разогревшись, он переходит на язык своей молодости: околокриминальный жаргон девяностых.
Я молчу.
Всё сказанное – правда. Я действительно ненавижу очки, а уж респиратор, пахнущий ядовитой пластмассой, – особенно.
– Наушники могу носить, – говорю я. – А очки и маску – не могу.
– Договорились, – отрубает Пахан; ему надоел этот спор. – Но я ещё раз предупреждаю: если заболеешь, я платить за тебя не буду. Иначе прогорю до жопы. У меня таких, как ты, немерено. Один без маски работает, другой голую руку в пилу засунул, третьему на ногу ящик упал! Так не пойдёт, – продолжает он резко. – Никому платить не буду! Копейки не дам! Я технику безопасности вам обеспечил. Маски выдал. В медицинский фонд официально отчисляю…
– Павел Борисович, – говорю я. – Рак лёгких – распространённое заболевание, у него десятки видов. Есть виды, которые поражают только некурящих людей. Если я вдыхаю опилки, это вовсе не гарантирует мне болезни. Кочегары вдыхают угольную пыль. Сталевары – горячий пар. Шофёры – угарный газ. Парикмахеры – мелкие волосы. Штукатуры – известь. Мы все дышим ядом. А маски носим для самоуспокоения.
– Иди отсюда, – велит Пахан с отвращением. – Ты охренеть какой умный, а простых вещей от тебя добиться невозможно. Ещё раз говорю: заболеешь – ко мне не обращайся.
– Добро, – говорю я.
– А за выходку, – сухо добавляет он, – ты оштрафован на три тысячи рублей. До свидания.
И дух его умягчается; я знаю, что, когда он останется один – достанет бутылку из нижнего ящика шкафа и махнёт полстакана. Хороший человек.
7
После работы – опять на маршрутку, на этот раз в центр города.
Своё оружие – шабер – переместил из-за спины вперёд, под живот. Всегда так делаю, когда иду в банк. Однажды, десять лет назад, меня пытались ограбить, и даже ножом ткнули. Думали, при мне деньги есть. А не было их – я, наоборот, пришёл тогда пополнить ячейку.
Теперь еду тоже без денег: просто проверить. Привык, приобрёл рефлекс, раз в неделю объезжаю все три наших банка и проверяю деньги в ячейках.
Сейчас ячейки пусты, всё выгреб.
Девушка в белой блузочке улыбается мне и провожает, красивая, по ступеням вниз, в хранилище. Они теперь все улыбаются, их этому специально учат, борьба за клиента, конкуренция.
Я против этой девочки, свежей, словно яблоко, стройной, выгляжу бедняком-деревенщиной, по-английски сказать – реднек: на мне стоптанные ботинки и старые джинсы, и растянутая фуфайка, а сверху куртка без цвета.
Отмыкаю ключиком, выдвигаю плоский ящик. Ещё недавно он был полон доверху, едва закрывался, рядами лежали разноцветные пачки. Сейчас на дне единственная бумажка: сто долларов. Когда всё вынимал – оставил одну специально, согласно примете, “на развод”. Люди верят, что кошелёк (или сейф) нельзя оставлять пустым: хоть мятую десятку, а положи, тогда к ней другие добавятся.
Собственно, ячейка мне больше не нужна, и я думаю: не закрыть ли мне договор с банком, чтоб не платить лишнего за аренду сейфа?
Решаю оставить как есть.
Уж больно приятно сюда приходить, видеть улыбки красивых девушек, сидеть в широком кресле, нога на ногу. Мало ли что, ячейка может вновь пригодиться.
Из банка шагаю на почту.
Тут меня тоже все знают. И женщина в синем пиджаке, к концу дня замотанная, нервная, охотно отгружает мне всю корреспонденцию, предназначенную для деревни Чёрные Столбы.
Два извещения на получение посылок – для деда Козыря и бабки Лабызиной.
Той же бабке – уведомление из пенсионного фонда.
А мне – дали конверт, длинный, с множеством марок. Я тут же вскрыл, развернул и прочитал, жадно скользя глазами: то было официальное уведомление о прибытии моего груза на городскую железнодорожную станцию.
Грузовое отправление я мог получить уже завтра с девяти утра, имея при себе паспорт.
От возбуждения я задрожал, кое-как засунул пенсионные стариковские бумажки в сумку; свой конверт, уже пустой, – смял и выкинул в урну, и пошёл, забыв попрощаться, потом почему-то испугался, что напрасно выбросил конверт от столь важного документа, бегом вернулся на почту, извлёк мятый конверт из урны и тоже пихнул в сумку.
Всё изменилось, мир зацвёл.
Осталось потерпеть всего один день.
Апрельское солнце сверкало на небе, горели стёкла домов и автомобилей, глаза прохожих, золотые кольца на женских пальцах, спицы детских велосипедов.
Картина мира стала неполной, я видел только то, что излучает свет, и то, что его отражает. С этой точки зрения мир выглядел как паутина, переплетение световых лучей и потоков.
Чтобы успокоиться, я решил пройтись пешком, и быстро обнаружил, что ноги сами несут меня по улице Осо– авиахима на окраину, в сторону так называемых “богатых домов”.
В своё время обеспеченные люди и верхние чины городской администрации выгородили в красивом месте большой кусок земли и построили два десятка каменных коттеджей. Впоследствии появились другие обеспеченные и верхние, они продолжили улицу, поставив новые дома в ряд к уже имеющимся. Здесь пахло свежим асфальтом, везде – видеокамеры, а дорожные знаки предупреждали о возможном появлении детей, велосипедистов и животных, и что скорость возможна только самая малая, и что за выброшенный мусор – штраф.
Дети действительно бегали повсюду, катались на роликах и великах. Редкие проезжающие автомобили останавливались и терпеливо ждали, пока очередной сорванец не свернёт в сторону.
Я втайне надеялся, что мимо проедет и Гера Ворошилова на своей маленькой машинке.
Я ведь искал её дом, а какой ещё?
Дом её отца, а теперь её дом.
Прошагал вдоль забора, мимо ворот и калитки; всё заперто, с той стороны ни звука. Но я знал, что она там.
Чтобы не выглядеть подозрительно, я дошёл до конца улицы и купил в магазине пакет семечек.
Почти месяц, как она там живёт.
Я приходил сюда по выходным, всегда во второй половине дня. Она ведь – художник, свободный человек. Ей не нужно, как мне, бежать на фабрику к девяти утра. Она – богема, человек искусства, она спит допоздна, а из дома выходит в середине дня. Потому что ей так или иначе нужно покупать еду, стиральный порошок и всё то, без чего человек не обходится.
И вот – по субботам и воскресеньям я шагал мимо, иногда в три часа дня, иногда в восемь вечера. Но ни разу её не встретил, не видел её машины, не заметил, чтобы были открыты ворота.
Из социальной сети Newernet я скачал на телефон несколько её фотографий; в той, виртуальной, жизни она представала блестящей, молодой и беспредельно дерзкой.