Текст книги "Йод"
Автор книги: Андрей Рубанов
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 21 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]
Когда генералы штурмовых батальонов и специальных исламских бригад скурили всю коноплю и поняли, что на территории маленькой гордой Ичкерии грабить и отнимать больше нечего, они подались в соседний Дагестан. Это была ошибка; осенью девяносто девятого из Москвы приехали танки.
Меня определили на постой тут же, в мэрии. Швырнув сумку в угол одной из комнат (везде царил дух казармы, пахло носками, вареными макаронами и опять чесноком), я занялся делом. Выбрал бойца, менее прочих обросшего, с хорошим лицом, повел во двор, усадил перед камерой и устроил интервью. Малый робел, но говорил складно. Ему было восемнадцать, и он уже два года не выпускал из рук автомата.
Четыре брата, три сестры. Окончил пять классов. Намерен учиться на инженера.
За три последних года убили одного из братьев и двух племянников. Муж старшей сестры пропал без вести. Дядя был офицером милиции, летом девяносто шестого сепаратисты привязали его тросом к бронетранспортеру и тащили по улицам, пока он не умер. 8
Обычный паренек. Жилистые запястья. Плечи, глаза. Резко вырезанные ноздри.
Как только пошли дежурные фразы насчет уважения к закону, порядку и конституции Российской Федерации, я прекратил съемку. Нужна фактура, а правильные выводы можно подмонтировать. Главное – снимайте, а войну я вам обеспечу. Кто это сказал, Херст? Или Мэрдок? Боец, явно вошедший во вкус, умело скрыл разочарование, закурил, перехватил автомат и показал пальцем мне за плечо. Я обернулся и увидел тощего бездомного пса.
– Смотри, что сейчас будет.
Герой интервью передернул затвор. Услышав лязганье, четвероногий ветеран прижал уши и припустил что есть духу. Исчез в развалинах. Немногочисленные зрители гортанно засмеялись.
Физическая красота, осанка, резкие свободные жесты. Очень зычные голоса. Непременный хохот. Походка вразвалку. Постоянная бравада, сугубо кавказская. Прямые жаркие взгляды. Лица людей войны – особенные лица. Я не увидел тут ни одной незначительной физиономии, не встретил быстрой двусмысленной ухмылки. Рациональные, благоразумные, осторожные, трезвомыслящие, хитрые, дальновидные, удачливые, материально обеспеченные, склонные к маневру, к самосохранению, к поиску теплых и хлебных местечек – давно уехали. Остались отчаянные и бедные; те, кому нечего терять. Остались преданные, обманутые, к стенке припертые. Оптимисты, кожа да кости. Голодранцы. Обладатели медных копеек на дне неглубоких карманов. Такие, как я.
Я приехал сюда воевать прежде всего с собственными неудачами. С отсутствием элементарного порядка в судьбе.
С героем моего первого видео мы еще постояли, поговорили.
– До августа постреляю, – сказал он, – и в Ростов. К дяде. Отдыхать буду. Девчонки и все такое.
Я кивнул и ответил, что согласен – с девчонками здесь тяжело.
– Зачем «тяжело»? Есть. Но у русских по-другому. Их же много! А тут познакомишься, договоришься, – абрек подмигнул, – а потом оказывается, что она чья-то сестра. Или дочь. Или вообще тебе дальняя родня...
– Да, – сказал я. – У русских не так.
В общем, он был прав. Грозный был городом вооруженных самцов. Официально сейчас в нем проживало около ста тысяч мирных жителей; однако все официальное, в том числе цифры, приберегалось для реляций, адресованных Москве.
Что касается русской «простоты нравов», за которую на моих родных влажных равнинах издревле принято выдавать пьяную бесцеремонность и отсутствие простейшей культуры разговора, то здесь я сразу получил то, чего хотел. В городе Грозном никто никому не хамил. У каждого взрослого существа мужского пола из-за пояса торчала рукоять ТТ – все были отменно вежливы.
Они не воевали, они жили среди войны, внутри ее, с нею, как обитатель мегаполиса живет среди шума и смога. Их война десять лет то тлела, то разгоралась. Каждый потерял близкого родственника, каждый имел кровных врагов; каждый воевал на своей частной, персональной войне. Федеральные войска, со всеми их танками и вертолетами, с зачистками и комендантскими часами, воспринимались как неизбежное зло, стихийное бедствие.
Судьбы ушедших в горы боевиков-сепаратистов не обсуждались. Конечно, многие негласно их уважали, хо8 тя бы как мужчин, пошедших до конца.
Скажем, если б я родился чеченцем и моя история с Михаилом и чемоданом денег произошла не в сытой Москве, а в городе Грозном, то я бы тоже пошел до конца: дождался удобного момента и без особых проблем пришил своего бывшего друга. Расстрелял в упор. Война все спишет.
Она и списывала. Она их развратила. Она развратила бы любую, самую законопослушную нацию. Меня, с ранней молодости склонного к резким движениям, – развратила бы обязательно. Мясорубка, кровавый хоровод, мгновенное падение в Средневековье, когда молодые люди, вчера изучавшие международную экономику и высшую математику, сегодня целятся друг в друга, – эта воронка засосет любого цивилизованного человеколюба.
Все, кто носил в себе малейшие преступные наклонности, давно сделались преступниками. Кто-то тихо чеканил монеты у себя в подвале. Кто-то ограничивался изготовлением автомобильных номерных знаков, совершенно не отличимых от настоящих. Кто-то завел себе несколько комплектов документов – паспортные столы уже давно были разграблены. Кто понаглее и побогаче – катался на угнанных в России «мерседесах». Всякий мальчишка старше пятнадцати владел целым арсеналом, автомат обходился примерно в сто долларов, в зависимости от модели, калибра и наличия подствольного гранатомета. Ценились АКСУ – 74. Федеральные комендатуры регулярно устраивали отъем оружия, простым способом: арестовывали первого попавшегося юношу, а прибежавшей матери назначали выкуп: три, или пять, или семь автоматов. Мать обходила родню, занимала деньги, покупала стволы, грузила в наволочку и тащила сдавать.
Мародерство процветало. Исчез весь металл, начиная от проводов электропередачи и заканчивая чугунными крышками канализационных колодцев. Исчезло все, что можно было продать или обменять на еду, боеприпасы и бензин. Не было питьевой воды, не было медикаментов, не было связи, не было ничего.
С бензином было попроще; когда-то, сто лет назад, тут добывали нефть, ее перерабатывали, отходы уходили обратно в землю, и теперь во многих хозяйствах копали колодцы, вычерпывали, процеживали, кустарно перегоняли, изготавливая «конденсат» – почти бензин, его продавали по обочинам в пятилитровых стеклянных банках. Так в средней полосе России продают молоко. «Конденсат» заливали в баки и кое-как ездили, пока моторы не сгорали.
Днем люди пытались жить мирной жизнью – ночью приходили те, кто мирно жить не желал или не умел. Те, кто ненавидел русских. Те, кто решил умереть во имя Аллаха. Те, кто хотел воровать и грабить. Те, кто хотел выместить злобу. Отстрелявшись, утром они возвращались во дворы, на свои поля, к своим мотыгам, к лопатам, к корытам с цементом – возделывать землю, восстанавливать жилье; такая двойная жизнь иссушает сердце; как они с этим живут, думал я, вслушиваясь в ночную канонаду.
Живут как-то.
Весь следующий день меня возили по городу – фиксировать на видео разнообразные формы жизни. Развалины. Одетых в черное вдов. Рынок, где можно было приобрести хлеб, тушенку, воду и сигареты или получить ножом в спину. Меня – обладателя прямого, с горбинкой носа и темных волос – принимали за местного, чтото говорили. Если интонация была вопросительной, я отрицательно мотал головой, в прочих случаях вежливо отмахивал ладонью – мол, не до тебя – и спешил пройти мимо. 8
К вечеру задумчивый Бислан (в Москве он был красивый и цитировал Макиавелли, а здесь гремел басом, его боготворили) велел мне переехать – из здания администрации в городок МЧС, в соседний район города, рядом с центральной комендатурой, превращенной в неприступную крепость. Меня приютил в своем вагончике пятидесятилетний Умар, один из заместителей мэра, прославившийся тем, что в период правления сепаратистов прятал у себя инженерную документацию всего городского коммунального хозяйства.
Вечером пили водку, ели бараньи мозги. Вагончик наш стоял у самой стены, прямо под пулеметным гнездом. После полуночи, когда город ожил и превратился во фронтовой, пулеметчик занервничал и открыл огонь. Работал экономно, по два-три патрона. Мы – внизу – слышали, как он объясняет в телефонную трубку:
– Товарищ майор, он в четырнадцатом секторе. Он в меня стреляет. Я что, просто так сидеть буду?
В молодом голосе была глубокая обида.
Гильзы сыпались на крышу нашей бытовки, гремели по железу.
Бараньи мозги мы намазывали на серый хлеб, как паштет.
– Еще вкусная вещь – бараньи глаза, – сказал Умар. – Но я их готовить не умею.
Утром выяснилось, что шеф не зря распорядился отселить московского гостя в безопасное место. Под утро мэрию атаковали, был бой. Как я понял, об акции стало известно заранее. С той стороны пришли, шепнули. Нападавшие потеряли одного убитым. Когда я спросил подробности, мэр покачал головой, с сожалением, как будто речь шла о своем человеке или даже о родственнике. Мы, сказал он, его давно знали, он гад; он давно напрашивался; он в девяносто седьмом, при Масхадове, двенадцатилетнюю девочку в жены взял. Правильно его кокнули... Это «кокнули» тут же напомнило мне фильмы о Гражданской войне, матросиков с трехлинейками, махновцев в папахах.
Ты его жалеешь, сказал я. Гада не жалею, спокойно ответил Бислан, чеченца жалею. Нас было миллион двести тысяч – теперь на триста тысяч меньше. Уничтожены в основном молодые мужчины. Все это нужно немедленно прекратить, понимаешь?
Я не вчера родился и хотел возразить шефу, что геноцид был обоюдным, что за три года существования гордой независимой Ичкерии в Грозном умерло от голода и холода несколько тысяч русских стариков – люди второго сорта, они не получали пенсий, – но промолчал; кто я был такой, чтобы спорить?
Может, погибший боевик, двадцати пяти лет, был одного с Бисланом рода, или он его лично знал, или знал его отца – я не стал уточнять. Повторю, их война носила частный, едва не семейный характер. Деревенская война. Маленький народ, все друг другу родня через пятое колено.
За несколько дней я накопил достаточно материала, чтобы накормить первоклассной информацией всех без исключения московских газетчиков. И улетел обратно. Деревенская война продолжилась без меня.
Боевики – настоящие, непримиримые, идейные противники федеральных властей – ушли в горы и сдаваться не собирались. Я бы на их месте тоже не сдался. Имена их лидеров, того же Басаева, понемногу превращались в легенду. Однако опыт подсказывал мне, что идейных и непримиримых всегда мало, очень. Вокруг них сплачиваются те, кто под прикрытием лозунгов хладнокровно решает личные проблемы. Самоутверждается или обогащается. Такие в горы не пошли. Такие надежно спрятали автоматы и вернулись в собственные дома. Или переметнулись, це8 лыми бандами, на сторону победителей и теперь расхаживали в сизой ментовской форме. Или достали из тайников новенькие паспорта и уехали в Россию, в Турцию, в Эмираты, в Сирию, Иорданию, Саудовскую Аравию.
Самым отвратительным было понимание того, что и я, московский неудачник, мало от них отличался. Ну, я никого не убил. Даже в воздух не выстрелил или в консервную банку, хотя предлагали. В остальном я повторял тот же путь. Использовал войну для решения личной проблемы. Самоутверждался среди чужой крови.
Осознавать это было так же гадко, как наступить в баранье дерьмо.
В аэропорту, уже в самолете, стоявшем на теплой бетонке, пришлось пережить неприятный момент: едва люди расселись, как снаружи в иллюминаторы вдруг плеснуло прозрачным, жидким. Всех попросили выйти. Около получаса несколько десятков пассажиров беспокойно наблюдали, как одну из турбин – подвешенную под крылом серебристую дуру – обильно, с чисто горской неторопливостью, поливают из шланга холодной водой.
– Перегрелся, э! – громко сказал пилот. – Не волнуйтесь, женщины. Поднимемся на десять тысяч – сразу остынет.
Воздухоплаватель подумал и решительно добавил:
– Только, э, просьба. В Москве никому не говорите. Нехорошо будет.
Глава 9. 2009 г. Культпоход
Саша Моряк отказался обсуждать кандидатуру нового грузчика. Сказал, что без уехавшего на переговоры Миронова не будет принимать решение. Не захотел даже посмотреть на новичка. Сопел, шуршал бумагами, шлепал печатью. Я и без его демонстративного молчания хорошо понимал, что трудоустройство сомнительного мальчишки – не самое важное дело сегодняшнего дня.
С другой стороны, молодой славянин с регистрацией, без признаков алкоголизма на лице, согласный, пусть и временно, работать за скромные деньги, – редкость в нашем городе. Здесь обычно приходится выбирать между аборигеном, пропившим свои мозги еще при Ельцине, и шустрым трезвенником из Таджикистана.
Проблема именно и только в грузчиках. На любую другую работу можно и нужно нанимать женщину. Русскую либо украинку. Продавать и покупать, отвечать на звонки, сочинять судебные иски, выдумывать сценарии рекламных роликов, мыть посуду, считать деньги – ищите женщину, нанимайте ее и не ошибетесь. Если она молода, она будет по выходным танцевать и пьянствовать и потом, в понедельник, плохо работать. Еще она будет плохо работать в период месячных. Но русская женщина, даже похмельная и даже в период месячных, работает много лучше, чем любой другой мужчина, таджик ли, русский или кто-то еще.
Конечно, есть сугубо мужские профессии – солдат, или хирург, или водолаз, или китобой; но в Москве, насколько я знаю, китобои не востребованы. А с грузчиками проблема, да.
Поразмышляв над этим какое-то время, но не сказав Моряку ни слова (он решил молчать, значит, мы оба будем молчать), я вышел во двор. Новичок сидел у стены, сосредоточенно о чем-то размышлял, загибая пальцы; и 9 этот деньги считает, подумал я и сказал:
– Иди пока домой. Завтра будь тут в десять утра.
Он молча кивнул, тут же подхватил свой рюкзак и двинул прочь, быстрым шагом – меньше всего похожий на грузчика. И вообще на любого другого безработного балбеса. Скорее у него был вид крепко занятого человека, только что разделавшегося с мелким неприятным поручением.
А Миронов удивил. В пять вечера позвонил, предложил сходить в кино. Что за фильм, спросил я. Какая разница, ответил Миронов. Художественный, цветной. Пойдем, расслабимся. Заодно и поговорим.
Надо сказать, что мы с ним считали себя синефилами, имели друзей среди актеров и однажды сами пытались делать кино – пока не выяснили, что для покупки одной только пленки «Кодак» для производства полнометражной ленты требуется не менее пятидесяти тысяч долларов. В процессе поиска нужной суммы у нас кончилась марихуана, и мы решили повременить с фильмом. Впрочем, это было давно, теперь мы не пили, не курили траву и в фойе кинотеатра, встретившись и обменявшись рукопожатием, образовали комическую пару: оба мрачные, худые, сосредоточенные, седина в волосах, мятые штаны, желтые зубы, презрительные ухмылки. Типичные кинематографисты.
– Ну? – спросил Миронов, разглядывая меня. – Как тебе первый день без работы?
– Он будет завтра. Сегодня не получилось.
– Завтра, – уверенно сказал Миронов, – тоже не получится. Ты врос. Ты опять найдешь причину, чтобы приехать.
– Ничего подобного. Не приеду. И телефон выключу. Лавка теперь ваша.
Фильм живописал приключения взбунтовавшегося клерка. Не выдержав рутины и унижений, герой казнил своих боссов, одного за другим. Малый трудился в большой корпорации, и жертв ему хватило на два часа экранного времени.
В последние годы – особенно в докризисные две тысячи шестой и две тысячи седьмой – на фигуру взбунтовавшегося клерка был большой спрос, создаваемый, несомненно, самими клерками. Сам я никогда не был клерком, но подозреваю, что каждый из них мечтает взбунтоваться. Не сейчас, конечно. Может быть, к концу квартала.
Миронов сам меня позвал и сам все испортил. Миронов, бросивший пить, иногда невыносим. С пьяным Мироновым было много проще, а в трезвом Миронове то и дело играла желчь. Выпускник института кинематографии, профессиональный сценарист, он усмотрел халтуру в первых же двух сценах. Стал фыркать, сучить длинными ногами и сардонически восклицать: «Да что ты!» или: «Да ладно!».
Героиня заламывала руки и стенала: «Я этого не вынесу!» – а Миронов похохатывал: «А ты пошли их всех нахер, дура!»
Соседи оглядывались. Я сгорал от стыда. Хотя мне тоже показалось, что актеры переигрывали, а оператор явно набил руку на видеоклипах.
Справа сидел молодой парень, один (есть такие парни, любители одиночных походов в кино, я сам был таким парнем), слева компания подростков – эти наслаждались репликами Миронова и едва не аплодировали. В конце концов мне пришлось сильно двинуть друга локтем в бок и так успокоить.
Во второй половине фильма гример наложил на нижние веки главного героя трагические тени, парикмахер поставил волосы дыбом, а костюмер оторвал пуговицу 9 от пиджака. Я немного понимаю в пиджаках, пиджак
стоил тысяч пять долларов, хотя его обладатель люто ненавидел общество потребления. Демонически щурясь и отхлебывая из бутылки, этикеткой строго в зрителя, он валил обидчиков одного за другим, причем все оказались первертами: один – педофил, второй – садомазо, третий – педераст, безответно влюбленный во второго. Именно пидор оказал ожесточенное сопротивление, – я ж говорю, они ребята крепкие.
Сцены казней меня порадовали. Не сама кровь и вопли, а интерьеры. Все происходило красиво, на белоснежных хай-тек-верандах, нависавших в бирюзовый океан, или в шикарных викторианских особняках, при свете пылающих каминов. Черепа раскраивались снятыми со стен коллекционными средневековыми алебардами, суставы раздроблялись антикварными подсвечниками. Я наблюдал, слушал вздохи Миронова и думал, что одно и то же насилие все-таки выглядит очень разно, в зависимости от того, происходит ли оно в сожженной кавказской столице, среди смрадных руин, или же в двусветном зале, на дубовом паркете, меж гобеленов и фамильного серебра. Разрезать человека малайским кинжалом или штык-ножом – нет, это не одно и то же.
Устав ждать кульминации и развязки, Миронов заснул. Он был прирожденный критик и в любом искусстве уважал только шедевры, а фильм, увы, явно не тянул на шедевр. Хотя все старались, особенно героиня, не снимавшая шпилек даже в душевой кабине. Вообще, на исходе второго часа история клерка-киллера начала мне нравиться: покончив с боссами, парень вошел во вкус и стал убивать уже просто так – соседа, продавца в магазине, случайного прохожего, – и в этом была правда: вовсе не боссы, безжалостные эксплуататоры, сделали клерка палачом и головорезом, они просто подвернулись под руку, а он – он любил насилие, вот и все.
Дальновидный Миронов ловко проснулся на финальных титрах. Торопливо вытер слюну в углу рта, спросил:
– Его застрелили, угадал? При задержании?
– Нет, – ответил я. – Оказалось, что все убийства произошли только в его воображении.
– Но тогда, – сразу заявил знаток кинематографа, – в последней сцене он должен выдвинуть ящик стола и найти там реальный окровавленный нож.
Я вздохнул и сказал:
– Тебе надо было остаться в сценаристах.
Вместо ответа друг сообщил:
– Мне был сон.
– Расскажи.
– Я бил кого-то ногами.
– Меня?
– По-моему, да.
– За что?
– Не успел запомнить.
Из зала выходили приятно размягченные зрелищем люди. Закуривали, перебрасывались репликами. Удовлетворенная толпа; ее развлекли, ей показали смерть. Я заметил давешнего мальчика-одиночку, сидевшего рядом со мной, он выглядел задумчивым, явно был под впечатлением, криво улыбался и держал плечи развернутыми. Некрасивый, одетый бедно, с жалкой претензией на «свой стиль». Он, безусловно, смотрел историю клеркапалача с большим вниманием, и явно не один раз, и коечто для себя в голове отложил. Именно из таких тонкогубых, одиноких мальчиков вырастают потом городские психопаты, незаметные потрошители с лицами-пятнами.
– Остаться в сценаристах, – с ненавистью повторил Миронов и сплюнул. – Я лучше буду продавать автомо9 бильные эмали, чем делать плохие сценарии. Не получится с эмалями – пойду воровать. Это давно решено.
Когда ты украл, ты сделал плохо двоим, троим, пятерым людям. Можно украсть много и сделать несчастными тысячу человек. Или пять тысяч. Но халтурный сценарий изуродует мозги миллионам. Нет, с кино покончено.
– А ты не делай халтурные сценарии. Ты делай хорошие.
Миронов некрасиво улыбнулся.
– Хорошие сценарии сейчас не нужны. Нужны поделки, написанные левой ногой. Продюсер получает с инвестора полмиллиона, якобы на оплату труда сценариста, потом находит бездарного дурака, и бездарный дурак пишет ему халтуру за тридцать тысяч. Таким же макаром подбирается оператор, режиссер, осветитель, актер и все прочие. Конечный продукт никому не нужен, поскольку продюсер получает прибыль не в тот момент, когда прокатывает фильм, а гораздо раньше. Когда наебывает инвестора.
– Вот, – сказал я. – Значит, ты должен меня понять. Везде одно и то же. Обман, понты и халтура. Насилие над истиной. Я не могу в этом участвовать. Я бы, может, и хотел продолжать, но не могу.
Мы постояли, отойдя к стене кинотеатра. Курили, смотрели вокруг, но не видели ничего нового. Клерки в розовых рубашках – вместо того чтобы бунтовать, казнить и резать – катились по домам в новеньких малолитражных автомобилях, купленных по президентской программе льготного кредитования, и активно телефонировали женам и подругам.
– Все ты можешь, – твердо ответил Миронов. – Просто тебя перемкнуло.
– Перемкнуло или нет – решение принято. Лучше скажи, что думаешь насчет нового грузчика. Берете его?
Миронов пожал плечами.
– Если это нужно твоему другу Славе – я скажу «нет». Если это нужно лично тебе – я скажу «да».
– Это нужно мне.
– Нет, Андрей, – мягко возразил Миронов. – Тебе это не нужно. Это нужно твоему братану Славе. Ты не смог ему отказать. Ты не умеешь говорить «нет».
– Поэтому я и ухожу из лавки. В том числе и поэтому. Для коммерсанта я слишком добрый.
– По-моему, проще научиться говорить «нет», чем уйти из дела, созданного тобою с нуля.
– Нет, не проще. И не надо меня отговаривать.
Миронов ухмыльнулся.
– А почему ты решил, что я буду тебя отговаривать? Жизнь – твоя! Поступай как знаешь. Мы с Моряком поддержим тебя в любом случае. Решил уйти – уходи. Захочешь вернуться – вернешься. Может, тебе это реально нужно. Возьмешь паузу, отдохнешь. Книгу хорошую напишешь... Мы даже готовы... выплачивать тебе содержание, чисто по-товарищески...
– Спасибо, – ответил я, пытаясь сдержать эмоции, и, когда совсем было решил, что сдержал – они вышли изпод контроля, и я крикнул:
– Ты?! Предлагаешь – Мне?! Содержание?!
Рядом с нами лениво переругивались три старшеклассницы из категории «девки с жопами» – когда я закричал, они захохотали и передвинулись на три метра прочь.
– Не кипятись, – спокойно возразил друг. – Я не хотел тебя обидеть. Если ты писатель, тебе надо проще относиться к таким ситуациям. Твое место – за письменным столом, мы это понимаем...
– Нет, – ответил я, овладев собой и подмигнув «девке с жопой» (жопа была ужасна). – Не за столом мое место. 9 Я здоровый, крепкий мужик. С головой, руками и яйцами. Я хочу покупать своему ребенку игрушки, а своей
жене – колготки. Я хочу знать, что если моя мама заболеет, то я – ее единственный сын – заплачу докторам, и они ее вылечат. Я бы давно послал к черту все на свете, если бы мои книги приносили хоть какие-то деньги. Но мне платят, как шоферу-экспедитору. Я выпустил пять книг, а мои литературные доходы – пятнадцать тысяч в месяц. Пятьсот долларов. И это еще много, другие мне завидуют, потому что имеют в пять раз меньше. В литературе денег нет – а нравы такие же, как в твоей киносценаристике. Никто никому не нужен. Появляется новый интересный человек – пятеро ему рады, а пятьсот в спину шипят. Еще один, бля, властитель дум! И без него тесно! А когда выясняется, что я бизнесмен, – о, тогда начинается самое интересное. Фи! Коммерсант в искусство лезет! Деляга! Ловкач! Почем родину продал? Вали обратно в свой офис!
– Тогда сделай это, – сказал Миронов. – Вали обратно. В офис. Живи, как жил. Продавай автоэмали, а книги пиши по выходным.
– Меня тошнит от автоэмалей.
– Меня тоже, – спокойно ответил Миронов. – Нас всех от чего-нибудь тошнит. Терпи и продолжай.
– Не буду. Мне жалко тратить жизнь на автоэмали.
– Эмали тут ни при чем. Это способ добыть деньги, вот и все. Хочешь покупать жене колготки – работай. Другого бизнеса у тебя нет. Я тоже не наслаждаюсь тем, что делаю. Но зато этим летом я устроил ремонт в комнате у сына и стол ему купил, чтоб пацану хотелось сесть и сделать уроки.
Я кивнул.
– Отлично. А давай ему все расскажем.
– Кому?
– Пацану. Твоему сыну. Давай расскажем ему, что его папа сидит в маленькой пыльной комнате, делая грязную, скучную и грубую работу. Ради сына. Ради его новенького стола, телевизора и карманных денег на «Макдоналдс». Давай ему скажем. И послушаем, что он ответит. Если он тебя любит, – а он, ясный перец, тебя любит – он ответит примерно так: «Папа, не надо мне красивого стола, и телевизора, и „Макдоналдса“». Найди себе, папа, работу по сердцу».
– Такие вещи не говорят детям, – твердо сказал Миронов. – Такие вещи дети сами понимают. Когда взрослеют.
– Ага! Но когда он повзрослеет, он ведь может сказать тебе кое-что другое. Например, такое: «Отец, зачем были нужны такие жертвы? Я тебя не просил собой жертвовать». А если он, твой сын, вырастет умным, – а он, ясный перец, вырастет умным – он может сказать еще и так: «Ты, отец, был раб обстоятельств, ты месил дерьмо, уговаривая себя тем, что делаешь это ради сына! И этим ты испортил меня, своего сына! Я смотрел на тебя, я брал с тебя пример, у меня формировалась определенная модель поведения мужчины. Прогибаться, страдать, пренебрегать собой – вот чего я набрался от тебя, отец. Но разве это жизнь?» Так он скажет, твой сын, обитатель отремонтированной комнаты с новым письменным столом...
– Не скажет, – мрачно возразил Миронов.
– Некоторые говорят.
– Мой не скажет.
– Дай бог, – сказал я. – Дай бог.
Мы оба поняли, что устали от разговора. Перепалка подошла к тому рубежу, когда фразы теряют смысл и превращаются в обмен звуками и энергиями. Кто сильнее надавит, кто ярче сверкнет глазами, кто первым подшагнет 9 ближе и выдвинет челюсть – тот и прав. А мне надоело давить, тем более на лучшего друга. Правота у каждого своя. Невозможно десятилетиями участвовать в круговороте бесконечного взаимного давления, когда каждый давит на каждого, когда после пятой фразы – шерсть дыбом, когда тот, кто чего-либо хочет от ближнего, непременно норовит надавить, голосом, взглядом, жестом, позой; зачем тогда речь, если главное – интонация?
Тем временем вокруг двух несостоявшихся кинематографистов вяло булькал обычный городской вечер, такой же, как вчера и позавчера. Ничего нового не происходило. Нет, конечно, нерв большого города, златоглавой столицы, хорошо чувствовался, и я понимал: пока мирные обыватели, закончив труды, бредут по магазинам и распивочным, слабо улыбаясь и предвкушая вечер, в это же самое время здесь же принимаются важнейшие исторические решения, бурлят страсти, пилятся миллиардные бюджеты, протираются стекла оптических прицелов, лопаются состояния, точатся ножи, планируются марши несогласных, кто-то спасается бегством, кто-то влюбляется, кто-то умирает от передозировки, кто-то с громким криком вылезает из родовых путей, кто-то готовит изнасилование десятилетней дочери соседа с последующим удушением и расчленением – только все это опять же было мне (да и моему другу тоже) знакомо, все было, и не один раз, и с моим даже участием, и ножи точились мною и при мне, и бюджеты распиливались, и стволы наводились на цели, и втекал яд по холодной игле в горячую кровь.
Ничего нового не происходило. Таков был мой главный упрек миру. Редко, три-четыре раза в столетие, появится светлая голова, напишет «Евгения Онегина», или «Братьев Карамазовых», или «Колымские рассказы», или изобретет колесо, бомбу, компьютер – а потом опять или война, или мир, и ничего между.
Вот это бы предъявить человечеству. Вот за это заставить бы его ответить. За то, что умеет либо воевать, либо мирно пастись, и ничего между.
Ничего не способны изобрести, ничего не умеют придумать – либо убивают, либо жрут.
Но кто я был такой, чтобы упрекать людей в отсутствии фантазии? И как я мог заставить их ответить за леность мысли? Я всего лишь лавочник и малотиражный писатель; все, что я мог, – написать книгу, чтобы ее купили и прочли семь-восемь тысяч моих читателей.
Я закрыл глаза, потом открыл. Как всегда в таких случаях, моя идея, еще минуту назад существовавшая только как мысль, начала развиваться внутри меня с огромной скоростью, приобрела структуру, обросла мясом, и книга возникла передо мной, надо мной, вокруг меня, готовая от первой до последней фразы, повисла, огромная, засасывая все, что было вокруг: и афишу с перекошенным лицом манагера-маньяка, и затор на перекрестке, и гонимую ветром пустую пластиковую бутылку, но прежде всего – людей, мою любимую питательную среду, городскую толпу: маленького горца при помидорной пирамиде, и красивую девочку с баночкой винчика, и мускулистого мотоциклиста, и щуплого карманного вора, бежавшего, видать, от режима Саакашвили, и сутулого паренька в дредах, и мешковатых ментов (без них никуда, в столице без мента и пейзаж не пейзаж), и мелькнувшую в открытом окне черной машины женщину с блестящими волосами, верхняя половина лица – пластмассовые очки, нижняя половина лица – пластмассовые губы. Их участь была решена, все они наивно полагали, что смогут безнаказанно дышать, курить, продавать и покупать, производить и потреблять, имплантировать пластмассу в себя и окружающих, тогда как я знал: ничто 9 никогда не остается безнаказанным, каждый ответит за все, подробно отчитается за любой звук, даже за треск расстегиваемого в сортире зиппера, за любой взгляд в окно и в телевизор, за каждое слово, которое не произнес, когда должен был произнести, или произнес, когда следовало промолчать, за каждое нажатие кнопки на панели автомобильного радиоприемника, за каждый шаг вперед, назад и в сторону. За всю совокупность поступков, включая мельчайшие, непроизвольные, рефлекторные.
Мимо прошел человек, с его правого века упала ресница, звук ее падения оглушил меня и сотряс землю под моими ногами.
– Нет, Миронов, – сказал я. – Мое место не за письменным столом. Не буду я пока писать книгу. Уже написал, и не одну – а мир не изменился. Плохо, значит, написал. Книга будет, да – но не сейчас. Позже. Но и в лавку я не вернусь. Потому что там тоже мне не место.