355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Андрей Геласимов » Разгуляевка » Текст книги (страница 2)
Разгуляевка
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 01:52

Текст книги "Разгуляевка"


Автор книги: Андрей Геласимов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 4 страниц) [доступный отрывок для чтения: 2 страниц]

Когда парни притащили ее на гулянку, Настюха оставила собак на крыльце, а сама забилась в угол за печкой и сверкала оттуда темными глазами, время от времени расплываясь в идиотской ухмылке. Митька сперва поморщился, но после того, как кто-то дал Настюхе стакан с остатками самогона, начал посматривать в ее сторону.

Понюхав стакан, она скривила и без того перекошенное лицо и затрясла головой. Потом понюхала еще раз, лизнула край, посмотрела на всех танцующих, подумала о чем-то и сделала судорожный глоток. Выпив, она закашлялась, сникла, потом вдруг вскочила и как бешеная стала кружиться под музыку. Парни оглушительно засвистели, девки нахмурились, кто-то захохотал, а Митька продолжал наяривать «Барыню». Снаружи к окнам прилипли мальчишки, среди которых он успел заметить то ли Юркино, то ли Витькино веснушчатое лицо.

Наконец Митька рванул последние аккорды и опустил гармонь на пол. В этот момент Настюха неожиданно подскочила к нему. Схватив его за голову, она на секунду уставилась ему прямо в глаза, а потом впилась ртом ему в губы. Митька от испуга закричал, вокруг засмеялись, и в голове у него все поплыло от запаха самогона, от безумных Настюхиных глаз прямо перед его лицом, от неожиданности и от наступившей сразу же вслед за этим одуряющей тишины.

«Горько! – наконец закричал кто-то. – Горько!»

И все остальные сразу же подхватили: «Свадьба! Свадьба! Митьку на дуре женить!»

А когда успокоились, Настюха выпросила еще самогона и потом лезла целоваться уже ко всем подряд, даже к девкам. Митька старался играть как обычно, но то и дело съезжал на черт его знает что.

Слушая на следующий день в школе рассказ Анны Николаевны о круговороте воды в облаках и в лужах, он перегнулся через шмыгавшую носом Нюрку Чижову и в первый раз спросил Витьку о том, где прячет контрабандный спирт его отец.

«А ну-ка, Михайлов! – с досадой тут же крикнула от доски Анна Николаевна. – Встань и расскажи нам про испарения».

Неизвестно, как у него получилось, но Митька все же нашел тайник дядьки Артема и утащил спирт на дальний обрыв – туда, где над Аргунью в начале двадцатых красные расстреляли целый отряд анархистов. Среди расстрелянных был и Митькин отец, Егор Михайлов, сдуру поверивший в мировую анархию.

После расстрела на том месте никто уже не купался, и даже бабы со своим бельем уходили стирать вверх по реке. Говорили, что в лунную ночь под обрывом кто-то стонет.

Но Митьке на стоны было плевать. Митька вообще ничего не боялся. Кто его знает, может, он втихую рассчитывал на встречу со своим мертвым отцом. Во всяком случае, когда тетке Наталье летом надо было его найти, она знала, в какую сторону кричать: «Если не придешь – захлестну засранца!»

Вот туда он и отвел Настюху. Понимал, что никто их там не найдет. Собаки прибежали следом за ними и уселись невдалеке посмотреть, как Настюха будет пить спирт и целоваться. Даже когда на обрыве вдруг показались Витька и Юрка Чижовы, они не зарычали. На секунду лишь перевели взгляд и потом снова уставились на голую Митькину жопу. После этого спирт у Артема стали воровать все, кому только не лень. Как прорвало.

* * *

«Ну и чего ты опять пустил ее? – ругалась Анна Николаевна на школьного сторожа деда Семена. – Неужели не видишь – она уроки не дает мне вести. Позавчера занятия сорвала, и вчера, и сегодня».

«Да где за ней уследишь! – виновато чертыхался сторож. – Калитку я вон закрыл, так собаки под забором дыр-то сколько нарыли! Она в них и лазит. А мне кроме школы еще за продмагом надо смотреть. Вас, паря, много, а я один. Бегай тут за вашей косоглазой!»

Они выходили на крыльцо – туда, где солнце, а в классе начинался невообразимый галдеж. Все бросались к окошку, с обратной стороны которого к стеклу прижималось счастливое лицо Настюхи. Пытаясь разглядеть кого-то внутри, она плющила о стекло нос и губы, делала козырьком ладони над головой.

Через минуту у нее за спиной появлялись Анна Николаевна и сторож. Они тянули ее назад, но Настюха цеплялась за подоконник, заглядывала в окно, хохотала, косила глаза и не сдавалась. Так они боролись, словно три могучих героя Гражданской войны – Чапаев, Буденный и Котовский, о которых без конца рассказывала на уроках Анна Николаевна, а солнце светило на их борьбу, заливая школьный двор, слепя выскочивших на крыльцо мальчишек и девчонок.

«А ну, быстро в класс! – задыхаясь, говорила после победы Анна Николаевна и вытирала со лба блестящие капельки пота. – Марш, я кому говорю!»

Все возвращались, но потом еще долго посматривали на окошки, надеясь, что Настюха придет опять.

Юрка с Витькой больше не сидели с Митькой на одной лавке. Он вообще одно время перестал вдруг ходить в школу, но Анна Николаевна поговорила с теткой Натальей, и та загнала его граблями на чердак.

«Не будешь ходить в школу – жрать больше не дам. Можешь там на чердаке сдохнуть».

И убрала лестницу.

Митька легко мог спуститься оттуда без всякой лестницы – и не с такой высоты летал, – но почему-то сидел тихо. Слушал – чего ему мамка говорила через потолок.

«Ну, ведь четырнадцать уже годов! Совсем сдурел, или чо? Я не знаю. Ну, куда ты без школы? Кому ты нужен со своими железками? В райцентре скоро МТС откроют. Думаешь, тебя без школы на тракториста учиться возьмут?»

«Давай, мы его сымем оттуда, – говорили старшие братья. – Да хорошенько ему накостылям».

«Я вам накостылям! – отвечала тетка Наталья. – Так накостылям, что садиться не на чо будет!»

Потому что она знала, что Митька совсем другой. Не такой, как его братья. У него голова была устроена совсем не так. И руки.

«Слышь, Наталья, – говорил председатель. – Толкни Митьку ко мне. Молотилка колхозная опять сломалась. Ети ее».

И тетка Наталья толкала. А Митька чинил. Походит вокруг, почешет в затылке, свистнет, дернет за что-то – и она пошла. Застучала, закрутилась, родная, замолотила.

«Ты смотри! – удивляется председатель. – Даром что шарозаворотный такой».

«А ты думал! – усмехается в ответ тетка Наталья. – Иди поищи таких шарозаворотных».

Поэтому на чердаке Митька сидел недолго. К тому же на гулянках по вечерам без его гармони девки почти не давали парням лапать себя. Разве только чуток.

Скучно им было, пока Митька на чердаке без жратвы сидел. Неинтересно.

А как только Митька вернулся в школу, снаружи к окнам Настюха стала прилипать. Почти сразу. Как будто только его и ждала, чтобы позлить Анну Николаевну с дедом Семеном. Знала бы она, как трудно потом успокоить всю эту малышню.

Наверное, тогда бы не лезла.

* * *

Настюха не сразу, но все-таки догадалась, что Анна Николаевна ее не любит. А сторож Семен – вообще плохой человек, потому что закопал своей лопатой все ямы под школьным забором, и теперь ни собаки, ни Настюха не могли туда больше пролезть. Мерзкую лопату Настюха нашла и сломала, но ждать, пока ее друзья-собаки снова пророют для нее ход, она не могла. Сказав своим приятелям, что ей туда больше не надо и что если они откопают, то пусть лазят туда без нее, Настюха перебралась на другой конец Разгуляевки. Она уже выяснила, куда Митька ходит еще чаще, чем на гулянки к взрослым парням.

Сначала она просто сидела на земле и смотрела издали на открытую дверь, но потом, когда привыкла к постоянному звону и скрежету, которые доносились оттуда, и поняла, что ни сторож Семен, ни Анна Николаевна не прибегут сюда, чтобы бороться с ней, Настюха стала передвигаться поближе к сараю и наконец заглянула внутрь.

Туда, где возле какой-то большой железяки перепачканный Митька зло и весело колотил молотком.

«Жрать хочешь? – сказал он, поднимая голову. – Видала, что я в речке у обрыва нашел? Починю – мой будет. Настоящий».

Настюхе в сарае у Митьки очень понравилось. Она даже сбегала к своим друзьям-собакам и похвасталась, как там внутри хорошо. Ей так все понравилось, что скоро она даже смогла выучить некоторые волшебные слова. Когда Митька говорил «напильник», она бросалась к напильнику и почти ни разу не ошибалась. А когда он говорил «тиски» – Настюха гудела ртом и закручивала тиски. Потому что она была сильнее, и ей нравилось, что Митька не мог раскрутить тиски после того, как она их закрутила.

А он злился и кричал на нее: «Давай, дура, раскручивай назад!»

Но Настюха знала, что Митька будет злиться недолго. Позлится, потом сходит домой и принесет хлеб. И картошку. Горячая такая еще. Но у Настюхи ладони от тисков уже твердые. Раздавливает картоху в лепешку, смеется и толкает ее в рот.

«Ну, кто так ест, дура! – говорит Митька. – Вот дура! Смотри! Надо вот так».

А Настюха знает – как надо. Просто ей весело, и она хочет, чтобы Митька ей опять показал. Она любит, когда Митька показывает.

Он говорит: «Поняла? Ну-ка, сама давай».

Настюха берет еще одну, заталкивает ее себе под мышку и быстро раздавливает ее там.

Горячо.

«Ну и дура же ты!» – говорит Митька. Но сам смеется.

«А я буду трактористом, – рассказывает он ей. – Понимаешь? На тракторе буду ездить. Ничего не понимаешь, дубина еловая. На тракторе – это как командир дивизии. Или даже – армии. Поняла? Все в говне ковыряются, а я – на рычагах. За полкилометра здороваться будут. Потом вообще уеду отсюда. В Москву хочу. Там, знаешь, как трактористы нужны! Ну, и чего ты лыбишься? Дубина еловая. Ничего ты не понимаешь. Сиди здесь, я скоро приду. Попробуй только еще раз за мной увязаться. Поколочу, как вчера. Поняла? Ну, и чего заревела? На вот, хлеба возьми».

Настюха терпеливо ждала Митьку, изредка выглядывая из дверей, прислушиваясь к далеким переливам его гармони, рассматривая звезды в большом небе и произнося звуки «о». Прибегали друзья-собаки, звали побегать ее с собой, но она каждый раз им отказывала. Настюха не могла пропустить Митькино возвращение.

После гулянки, перед тем как пойти домой, он всегда забегал к ней в сарай, и они ложились на овчинный тулуп, подперев дверь поленом. Настюха закрывала глаза, вытягивала над головой длинные руки, время от времени стукаясь костяшками пальцев о разбитый ствол пулемета, который Митька так и не починил.

А через некоторое время у нее заболел живот. Очень сильно.

* * *

После выкидыша Настюха перестала глупо смеяться, дружить с собаками, косить глазами и выглядывать из сарая по вечерам. Ее глаза теперь смотрели совсем прямо и часто с удивлением останавливались на Митьке, как будто спрашивая: «А это еще что такое?»

Когда он попробовал снова уложить ее на овчинный тулуп, она толкнула его так сильно, что он отлетел к стене, опрокинув по дороге свой неисправный пулемет. Сила у нее осталась прежняя. Но все остальное изменилось.

Даже имя.

Сначала Митька не обратил внимания на то, что она перестала радостно оборачиваться, когда он звал ее Настюхой, и ему приходилось теперь подходить к ней и толкать ее в плечо. Но после того, как она несколько раз толкнула его в ответ, он начал задумываться. Что-то странное было в этой спине, которую он теперь постоянно видел вместо расплывающегося в тупой улыбке косоглазого лица.

«Настюха», – говорил он, и эта спина даже не шевелилась. Так и продолжала лежать в углу на том самом тулупе, который теперь принадлежал ей одной. «Настюха», – повторял он, но ничего в выражении этой спины не менялось. Она не становилась ни более замкнутой, ни более приветливой. Спине было все равно.

Однажды спина заворочалась, и вместо нее появилось очень усталое и очень печальное лицо.

«Мальчик, – сказало лицо. – А почему ты все время говоришь „Настюха“?»

Оказалось, что Настюха – это не Настюха, и до Разгуляевки ее звали Любой. До того, как она сошла с ума и уехала из своего первого места. Оттуда, где все умерли. Но об этих мертвых она вспомнила не сразу. Только потом. Когда бабы стали расспрашивать ее, поняв, что она вдруг изменилась. К этому времени она уже больше не возвращалась в Митькин сарай. Снова жила на сеновале у дяди Игната.

«Слышь, девушка, – говорили бабы, разглядывая ее новое лицо. – Дак он чего там с тобой делал-то, засранец, в сарае? Может, мы того? Сходим к Наталье?»

Люба-Настюха пожимала плечами, потому что она ничего не помнила. Даже то, как приехала в Разгуляевку, она вспоминала с трудом.

«Ну, ты же на станции была, – говорили бабы. – Значит, на поезде ехала. А до этого? Может, ты из Читы? Или с Иркутска? У них там, знаешь, еще Ангара. И озеро большое. Байкал помнишь?»

Но Люба-Настюха не помнила Байкал. Она рассказала, что у нее были брат и сестра и что они оба умерли, потому что очень хотели есть и сварили ежика, но не могли дождаться, пока закипит вода, и съели его вместе с иголками. И от этого у них изо рта пошла кровь, и они кричали, и царапали стены. А братик особенно сильно кричал. И у него были русые волосы. А потом умерли родители, и она сидела с ними в доме одна, потому что в других домах тоже было много мертвых, и она боялась туда ходить. А своих мертвых она не боялась. Она их знала. Но хоронить их никто не пришел. А она ела траву и поэтому осталась живая. Правда, трава была горькая, и от нее она, наверное, сошла с ума.

«Из Самарской губернии она, – сказал председатель. – Там сейчас голод. Я на совещании в районе слыхал. Только смотрите у меня! Чтоб никому! Про этот мор слухи распускать запретили».

А еще через две недели Люба-Настюха из Разгуляевки исчезла. Митька сразу побежал на станцию, пытался что-нибудь разузнать, но на железной дороге ее тоже никто не видел.

«Да ты знаешь, сколько за ночь проходит товарняков? – сказали ему мужики, грузившие уголь. – У нас же почти узловая. На любой состав можно сесть. Они притормаживают. Хоть во Владивосток, хоть в Москву. Сел и поехал. Красота. А тебе про нее зачем надо-то?»

В тот вечер Митька на гармони играть не пошел. Вместо этого он снова украл спирт у деда Артема, а утром проснулся у себя в сарае со сломанной рукой. Как он ее сломал и где – он не помнил.

На танцах однорукий гармонист был ни к чему, поэтому взрослые парни Митьку оттуда прогнали. Разок даже пришлось ему накостылять, чтобы успокоился и больше не лез. Девки пытались его защищать, но парням было весело, и Митька летел на пинках по всей Разгуляевке.

«Ссыкун! – кричали ему взрослые парни. – Куда побежал? А ну, стой, ссыкунишка!»

Когда подошло время отправлять Митьку в райцентр, вместо него учиться на тракториста поехал Юрка Чижов. Председатель решил, что пацана со сломанной рукой на МТС завернут обратно.

«Из Архиповки ведь тогда кого-нибудь учиться возьмут. И будем у них потом каждый год тракториста выпрашивать».

Митька ни словом не выдал, что затаил на Чижовых обиду, но как только Нюрке исполнилось четырнадцать, он заманил ее на станции за пакгауз и уложил на теплые от весеннего солнца шпалы.

«Будет нам с тобой счастье, – пообещал он ей потом, закуривая самокрутку и с усмешкой поглядывая на ее склоненную голову и вздрагивающие плечи. – Не бзди, прорвемся».

Митькины частушки

Митька Михайлов одно время был гармонистом. По возрасту на танцы ходить ему вроде было еще не положено, но взрослые парни пускали его, потому что на гармони лучше Митьки в Разгуляевке играть никто не умел.

Потом получилось так, что он влюбился в приблудную девку Настюху, и она ему даже дала. Митька от этого был очень счастлив. Через месяц Настюха из Разгуляевки куда-то исчезла, Митька с горя напился, свалился с обрыва и сломал себе руку.

Когда до него дошло, что без гармони на танцах он никому не нужен, у Михайловых в доме наступил конец света.

Не такой, про который рассказывала в школе Анна Николаевна, когда учила разгуляевских детей не верить в бога и объясняла почему, например, в Архиповке закрыли церковь, а самый натуральный – с мордобоем, ревом и беготней по чужим огородам.

Морду били в основном самому Митьке – братья кулаками, а тетка Наталья мокрым полотенцем – за то, что он по злости поубивал всех цыплят. Сначала долго сидел у себя на чердаке, смотрел то на гармонь, то на свою сломанную руку, а потом слез оттуда и порубил топором цыплят. За что – неизвестно. Просто, видимо, надо было кого-то убить.

«И главно дело – как он их одной рукой-то всех порешил?» – запыхавшись, удивленно сказала сама себе тетка Наталья.

Сколько могла, она еще бегала по огороду за Митькой со своим только что постиранным полотенцем, а когда тот однорукой молнией перелетел через забор и помчался уже по чужим грядкам, остановилась и, сильно волнуясь грудью, смотрела, как старшие сыновья то и дело валятся в соседский горох, топчут рассаду и все никак не могут поймать «этого черта».

«Куда там! – махнула она рукой. – Бесполезно. Все равно цыплят не воротишь».

То ли от быстрого бега, то ли от яркого солнца, под которым так хорошо зеленели раскинувшиеся перед теткой Натальей разгуляевские огороды, то ли вообще от того, что за чужим забором вот так вот носились перед ней три больших уже ее сына, выращенных все-таки без мужика и потому только господу богу знамо каких дорогих, – в общем, неизвестно по какой причине, – но злость ее вдруг прошла, почти вся улетучилась, и только жалко было почему-то одного-единственного цыпленка.

Тетка Наталья сама наступила на него в курятнике недели две-три тому назад и сломала ему крыло. Потом возилась с ним как с родным, выкармливала с ладони и даже поселила его у себя на несколько дней под кроватью, отчего, видимо, и привыкла. И этот «переломыш» тоже к ней как будто привык. А вот теперь Митька взял и захлестнул его топором вместе с другими цыплятами.

Тетка Наталья вздохнула, переживая, что в погребе уже тепло и долго всю эту битую птицу там не продержишь – придется как можно быстрее съесть. А едоков-то в доме – раз-два и обчелся.

Соседей, что ли, позвать?

«Эй! – вдруг изо всех сил закричала она сыновьям, увидев, что те наконец сумели подловить Митьку и уже наладились его мутузить. – Кончай, кому я сказала! Совсем доломаете мне пацана. Куда нам потом такой обрубок!»

Вечером, когда подъели уже почти всех цыплят и самогона в баклажке осталось на самом дне, она успела прихватить со стола две последние жареные ножки и отдернула занавеску на холодной печи, где, свернувшись в злой и упрямый клубок, лежал со своей сломанной рукой Митька.

«Слышь, сына, ну ты поешь хоть чуть-чуть. Сожрут ведь цыплят соседи. Я ради них, ли чо ли, горбатилась, ночей не спала?»

«Сказал – не буду, значит – не буду, – отрезал Митька. – Не приставай».

«Вишь ты, какой сердитый, – сказал сосед дядя Миша, успевший не только съесть пару цыплят, но и заныкать, пока никто не смотрел, одного в сенях под пыльные хомуты, с тем расчетом, чтобы прихватить его с собой, когда самогонка закончится и народ, соответственно, заскучает. – Прямо и не Митька, а целый уполномоченный ВЧК. Или как она там теперь называется? Кавэда, что ли? За ими не уследишь. А может, у тебя и наган имеется, товарищ сердитый чекист? Ты гляди не перестреляй нас оттуда с печки. А то мы вон самогонку ишшо не всю допили».

Соседи расхохотались, а Митька подумал, что если бы у него действительно был наган, он бы с удовольствием стрельнул из-за занавески в пьяную голову дяди Миши, а потом с интересом бы наблюдал, как на полу вокруг нее неровным пятном растекается темная дяди-Мишина кровь – загадочная, как девки на танцах, или как полная луна посреди ночи в окне, или как то место, куда исчезла Настюха, или как та непонятная боль, которую он ощущал вовсе не в сломанной руке, а везде – даже почему-то вне своего тела – в темных углах комнаты, за окном, в небе, среди деревьев, но больше всего где-то в груди, и даже, может быть, не в груди, а чуть выше пуза, и еще в горле. Митьке ужасно хотелось сглотнуть эту боль, проглотить ее поскорей, как залетевшую в разинутый на бегу рот муху, но она все не сглатывалась, не проваливалась, а наоборот, мучила, перехватывала дыхание, щипала ему глаза.

«Ты не лезь к нему, дядь Миша, – попросил старший брат Митьки Егор. – Ему щас хреново. На танцы его больше не зовут. Какой из него, из криворукого, гармонист?»

Дядя Миша выскочил из-за стола, присвистнул и во весь голос врезал частушку:

 
«Девки в клуб на танцы звали,
А я с ними не пошел.
Пиджачишко на мне рваный,
И хуишко небольшой».
 

Дяде Мише уже не раз били морду за его частушки, которые он пел и к месту, и не к месту. Но остановиться и не петь их он просто не мог. Для этого ему пришлось бы переменить всю свою жизнь – обзавестись семьей, бросить шляться по чужим домам, не сплетничать на завалинках с бабами, не гулеванить на дармовщинку, не совать свой нос в каждый двор, где случайно приоткрылась калитка, то есть в его случае – вообще не жить. Но дядя Миша все это сильно любил и потому продолжал петь частушки. При этом непонятно было – почему все называют его дядей Мишей. Никаких племянников в Разгуляевке у него никогда не было.

Вся эта пустая беззлобная матерщина, притопы, ужимки и присвисты являлись такой же частью его самого, как хитрая похмельная рожа, стоптанные, на три размера больше и непременно чужие, сапоги, да еще постоянное желание стянуть что-нибудь, раз уж заскочил на огонек. Стоило где-нибудь собраться хотя бы небольшому народу, вынуть семечки, завести разговор, усмехнуться и только чуть-чуть приоткрыть бутыль самогона – как он уже был тут как тут. Сидел в самом центре, командовал, заглядывал во все стаканы и, в конце концов, обязательно пел частушки.

Бывало, что ему не везло. Перепутав однажды оказию, дядя Миша затянул матерную частушку на похоронах. А поскольку хоронили бабку Ерофееву, которая при жизни была очень серьезной бабкой и на дух не выносила ни шуток, ни прибауток, ни тем более дядю Мишу, сердитые бабкины родственники тут же взяли его под бока и сильным пинком запустили с крыльца в воздух, как аэроплан. Дядя Миша, хоть аэропланов не видел, пролетел довольно удачно – до самой калитки, а оттуда уже своим ходом добрался до безопасных мест. День или два он молчал, морщась и потирая задницу, отказывался на ней сидеть, но потом не выдержал, и над Разгуляевкой снова полетело:

 
«Сидит Коля у ворот
И не пляшет, не поет.
Он сидит ни бэ, ни мэ
Одна ебля на уме».
 

Теперь Митька с черным от непонятной боли сердцем лежал на печке, думал о том, как он застрелит дядю Мишу, и маялся совершенно новой для него маетой. Он никак не мог понять, почему все несчастья свалились вдруг на него одного. Всем остальным в Разгуляевке, по его мнению, они раздавались вполне одной, ровной мерой, тонким слоем размазывались, как масло на хлеб, а вот ему достались целым комком, как те водяные змеи, которых прошлой весной он нашел на берегу Аргуни и которые переплелись между собой так тесно, что просто не могли расползтись. Митька тогда выудил из воды длинную палку и долго с ненужной злостью колотил по мокрому копошившемуся клубку, пока тот совсем не перестал шипеть и извиваться, но, видимо, поступил неправильно и навел этим самым на себя порчу. Его собственные несчастья с тех пор цеплялись друг за дружку и тянулись, как те убитые змеи, только теперь они были совсем не убитые, и Митька сильно жалел, что вообще наткнулся тогда на этот клубок. Потому что, кто его знает, может, и Настюха бы не исчезла из Разгуляевки, и руку бы он не сломал, и жрать бы сейчас не хотелось так сильно, а если бы и хотелось, то, наверное, смог бы поесть этих несчастных цыплят, которых тоже неизвестно зачем зарубил, но ничего изменить уже было нельзя, и Митька отполз к самой стенке, чтобы смотреть на паутину в щелях между бревнами, а не на то, как дядя Миша, подскочив снова к столу, доедает последний кусок.

Митька колупал указательным пальцем здоровой руки черные от кухонной копоти бревна и продолжал изводить себя мрачными мыслями. Он вспоминал рыжего Леху, который вместо него стал теперь гармонистом и первым сказал: «Гоните, на хрен, этого шкета!» Вспоминал, как смеялись девки, когда он уцепился за лавку рукой, и большие парни прямо на этой лавке вынесли его на улицу, а он попытался заскочить обратно, и ему дали пинка. Вспоминал, как швырнул камень в окно, а потом убегал через всю деревню, но не убежал, потому что поймали и накостыляли по шее. Вспоминал вкус дорожной пыли, набившейся в рот, когда прижали мордой к земле, и запыхавшийся голос кого-то из подоспевших девок: «У него же рука сломана! Осторожней вы, сволочи!» – И свою ненависть к этому голосу, а почему-то не благодарность, и еще кто-то рядом свистел, и топот босых ног, и потом кто-то пнул под ребра.

От всех этих мыслей Митька вертелся теперь на печке, как черт на сковороде, задевая больную руку, морщась, страдая и стараясь не смотреть на поющего дядю Мишу, который к этому времени уже совсем разошелся и сыпал свои разухабистые частушки одну за другой. Ноги его выбивали бесконечную дробь, голова запрокинулась, руки манерно разлетались по сторонам, а глаза были томно полузакрыты. Все его тщедушное тело от разбитых сапог до слипшихся на висках редких волосиков буквально пело от счастья. Дядя Миша действительно пел не только губами, языком и голосом, но вообще всем, что было в нем, и даже всем тем, что было на нем – и сапогами, и обвисшими шароварами, и застиранной, неизвестно чьей гимнастеркой с темными разводами под мышками и на спине. Дядя Миша, совершенно забывшись, пел свои никчемные песенки всей своей никчемной природой.

 
«Меня милый не целует
И не домогается.
Выйду замуж за его,
Пусть тада помается!»
 

* * *

На следующее утро Митька проснулся неожиданно другим человеком. Ночью ему пришла в голову идея. Благодаря дяде Мише и подхватившим его частушки пьяным соседям, которые не угомонились до утра и орали потом в темноте по всей Разгуляевке, он теперь знал, как поправить свою беду и снова оказаться на танцах среди взрослых парней.

На радостях и чтобы скорее провести время до вечера, он взялся помогать мамке по хозяйству, но из-за своей сломанной руки, а больше – по радостной бестолковости, не столько помогал, сколько вертелся под ногами, за что восемь раз схлопотал по шее, но не сильно, а с любовью – просто чтоб знал.

Когда наконец стемнело и парни с девками со всей деревни потянулись на танцы, Митька, подпрыгивая от нетерпения, выскочил за ворота.

«Эй, ты куда?» – успела крикнуть ему вслед тетка Наталья, но он уже мчался мимо соседних домов, барабаня по твердой дороге босыми пятками.

Подбегая к дому бабки Верки, где собирался народ, Митька обогнал Юрку и Витьку Чижовых. Те тоже, как на работу, шли на вечерние посиделки. Они, разумеется, знали, что в дом их не пустят, но на завалинке всегда имелись места и можно было за них побороться. В любой другой день Митька ни за что бы не смог обогнать их, потому что на танцы они обычно сами неслись как ошпаренные, но в этот раз с ними увязалась сестра Нюрка, и дома им крепко попало, когда они попытались запереть ее в сарайчике для коз.

Теперь Нюрка ревела, развесив до подбородка зеленые сопли, а Витька лупил ее по макушке большим листом лопуха.

«Ты замолчишь у меня, коза, или нет?!! Видала – Митька Михайлов уже пробежал! Опоздаем из-за тебя! Он наше место займет! Его в дом больше не пускают!»

Но Нюрка не могла замолчать. Тяжелые рыдания сотрясали ее всю, как тростинку, которую вдруг, посреди ясного дня, застиг неизвестно откуда налетевший шквал на реке, и она, перепугавшись, мечется теперь, и гнется, и склоняется до воды, но буря все не проходит.

Нюрка понимала, из-за чего сердится Витька, и сильно боялась его, но при этом ничем не могла ему помочь, потому что сама тоже очень хотела на танцы.

«Хватит, – сказал наконец Юрка, отнимая у младшего брата измочаленный лист лопуха. – Пошли скорей, а то займут всю завалинку».

На самом деле он остановил Витьку вовсе не поэтому. Просто ему стало жалко зареванную, дрожащую Нюрку, но он почему-то не мог об этом сказать.

Витька для порядка еще разок пнул сестру по ноге и умчался вперед, а Нюрка, размазывая сопли по чумазым щекам, подняла голову и благодарно сверкнула полными слез глазами. Она и без того всегда была готова преданно служить старшему брату, но теперь она пошла бы за ним даже на смерть. На свою маленькую, но оттого не менее страшную смерть.

Когда Юрка с сестрой подоспели к покосившемуся домику бабки Верки, вся завалинка под окнами действительно была уже занята. Разгуляевские пацаны свисали с нее, как лиловые гроздья чертополоха, пыхтели, толкали друг дружку, некоторые даже кусались и время от времени падали с глухим стуком на землю. Каждому хотелось заглянуть в окно.

Бабка Верка, которая уже много лет пускала к себе в дом разгуляевскую молодежь, за что регулярно получала то мешочек муки, то кусочек сальца, не любила всю эту малышню. Большие парни и девки, приходившие по вечерам на танцы, знали, как себя вести, и если уж обжимались, то культурно: уходили к реке или по крайней мере до баньки, не говоря уже о том, что никто из них не стал бы справлять у нее в огороде нужду. А эти «засранцы», с которыми бабка Верка не один год сражалась изо всех сил, могли нагадить не только в огороде, но иногда и прямо во дворе. И завалинку из-за них приходилось чинить каждую неделю.

Бабка Верка упорно гонялась за ними с клюкой, бранилась последними словами, плескала из окна кипятком, но все было бесполезно. Они разлетались перед ее напором в разные стороны, расступались, как море перед тем древним жидом, о котором рассказывала в школе Анна Николаевна, высмеивая поповские сказки, а потом снова сбивались в стаю и чумазой глазастой кучей опять свисали с несчастной бабки Веркиной завалинки.

Разгуляевским пацанам нравилась бессильная злость бабки Верки. Она была самой веселой частью всего этого подглядыванья, хихиканья, прижимания носом к стеклу и, если надо, поспешного бегства. А бабка Верка ненавидела их всей душой и мучилась оттого, что не могла запомнить «засранцев», пока они скакали на ее завалинке. Если бы она сумела узнать кого-нибудь из них, когда они потом, гораздо позже, появлялись уже подросшими, уже во взрослых рубахах и с девками на уме, она бы, конечно, задала им жару и спросила бы с них за все, что они вытворяли когда-то, но, во-первых, узнать она никого не могла, а во-вторых, смутно догадывалась, что на танцах у нее в доме вообще не было ни одного взрослого парня, который пять или шесть лет назад не висел бы долгими вечерами на этой самой завалинке и не плющил бы сопливый нос о стекло. Но раз так, то выгонять из дому ей пришлось бы практически всех, и значит – никакого больше сальца на дармовщинку и никакого веселья.

А веселиться ей нравилось.

«Витька, – позвал Юрка младшего брата. – А, Витька!»

«Ну чего?» – тот недовольно обернулся от окошка, к которому тут же прилипли две другие головы.

Вообще-то Юрка позвал брата не сразу. Сначала он просто стоял и смотрел на все эти спины, держал Нюрку за руку, а та молча чесалась, шмыгала носом, размазывала по лбу зеленые пятна от лопуха и временами неожиданно всхлипывала, содрогаясь всем телом, и это напоминало отголоски грозы, которая уже отгремела и ушла за Аргунь, на тот берег, на китайскую сторону, но все еще слышно – рокочет там и никак не может совсем перестать.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю