444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Андрей Геласимов » Рахиль. Роман с клеймами » Текст книги (страница 7)
Рахиль. Роман с клеймами
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 18:57

Текст книги "Рахиль. Роман с клеймами"


Автор книги: Андрей Геласимов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 16 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]

Так песенка «Twist again» десятибалльным штормом раскачала Венькину жизнь, и вот теперь он хотел баржу.

Убегая с той танцплощадки, он уговорил Толика Пижона показать ему, что такое по-настоящему стильный твист. Полночи они провели в скверике рядом с Венькиным домом. Испещренный призрачной тенью листвы, Толик мягко качался на полусогнутых ногах, скрипел гравием и повторял:

– Вот так, чувачок… Понял, как надо? Плавненько! Ну, куда ты рвешь? И руками как полотенцем обтирайся. Как будто оно у тебя за спиной. Туда и сюда… Как мочалкой…

Венька страшно гордился своим знакомством с Пижоном, и через два года, когда тот тоже решил на время «кинуть кости» в Москву, повел его в самые твистовые рестораны. Если бы Чабби Чеккерс узнал, что эти двое вытворяли на втором этаже «Будапешта», в кафе «Националь», в ресторане «Урал» на Пушкинской или в гостинице «Советская», он – сто процентов – бросил бы все свои дела в Штатах и примчался первым самолетом в Москву посмотреть на такой «сейшн». Потому что это надо было увидеть. Взволнованный «пипл» выносил Веньку с Пижоном из этих мест на руках.

Именно Толик Пижон объяснил Веньке, что «чувак» расшифровывается как «человек, усвоивший высшую американскую культуру».

После той памятной ночи в скверике учебу Венька почти забросил, а вскоре поехал в Харьков на съезд стиляг, который проводила там совсем не комсомольская организация под названием «Голубая лошадь». Вернувшись оттуда, он решил, что ему пора самому играть твист.

Поскольку ни одним инструментом он не владел, ему пришлось для этой цели переманивать музыкантов из институтского духового оркестра. «Состав» получился немного пестрым, но твист поначалу хотели играть все. Венька день и ночь проводил на репетициях, голосом и движениями показывая «составу», как это все должно быть. В итоге он так ловко научился изображать саксофон и барабаны, что запросто мог бы выступать на концерте вместо них.

Иногда он так, в общем, и делал. Когда очередной музыкант, уставший от его натиска и бесконечных репетиций, отправлял его к черту, Венька выбегал на сцену с саксофоном в руках и, не поднося его ко рту, начинал дудеть к полному восторгу своих поклонников. «Состав», названный им «Волосатое стекло», почти мгновенно стал популярен во всех ленинградских институтах.

Но Венька упивался славой недолго. Ему захотелось электрогитару.

Один технический журнал сдуру опубликовал тогда статью какого-то пня из самодельщиков о том, как переделать акустическую гитару в электрический инструмент. При помощи телефонного устройства. Через две недели после выхода этой статьи ни в Москве, ни в Ленинграде не осталось ни одного работающего автомата.

Венька успел раскурочить семь. На восьмом его повязали и отвели в отделение, где уже сидело человек двадцать. Всех взяли в телефонных будках.

Когда его поперли из института, рядом с деканатом вывесили плакат: «Сегодня он лабает джаз, а завтра Родину продаст». Напирая на свои прежние заслуги перед комсомолом, Венька умудрился добиться перевода, а не отчисления. Плакат он привез с собой в Москву и повесил его в дворницкой у Петровича. Тому было все равно. Он сам вернулся с Колымы только из-за амнистии пятьдесят третьего года.

Познакомившись со мной и с Колькой в первый же день у нас на курсе, Венька усмехнулся над нашими просторными, как паруса из книги Александра Грина, штанами и сказал:

– Ну что, лабухи, дремлет первопрестольная?

И у нас с Колькой началась новая жизнь.

Перед семинаром по акушерству Венька затащил нас в пустую аудиторию и показал учебник по клинической психиатрии.

– Зацените, кексы! Еле-еле библиотекаршу уболтал. Упиралась как бык. Говорила – только для старшекурсников.

– А на фига он нам? – спросил Колька. – Там же нет ничего про кровеносную систему.

– И не надо! – усмехнулся Венька. – Устроим сегодня цирк. Зябликовой будет не до сосудов.

– В каком смысле цирк? – спросил я.

– В самом прямом. Открывайте главу «Симптомы шизофрении». Там все, что нужно.

Колька автоматически взял книгу у него из рук и начал листать.

– Подождите, – сказал я. – Придуриваться, что ли, будем? Под сумасшедших?

– Поздравляю, – сказал Венька. – Допер наконец.

– Нет, я не буду.

Колька тоже замер и перестал шелестеть страницами.

– Пару воткнет – зачешешься, – пожал плечами Венька. – Но будет поздно. Не допустит к экзаменам – и трындец. А нам надо выиграть время. Я насчет баржи пока еще не до конца все решил. Целую ночь не спал. Проблема связи. Нужна будет рация. Иначе американцы нас будут слишком долго искать.

– Ты что, совсем сдурел?

– Пока еще нет. Но вот почитаю учебничек и сдурею.

Мы с Колькой молча стояли посреди аудитории, а Венька спокойно уселся за преподавательский стол и начал просматривать оглавление.

– Так… Абулия… Посмотрим, что у нас тут… «Ослабление и распад волевых процессов… В тяжелых случаях больной настолько пассивен, что не способен обслуживать сам себя»… Клево… Что еще? «Парамимия – гримасничанье. Парапраксия – вычурные позы, походка, манекенообразность и угловатость движений, манерность жестов»… Чуваки, тут все про Зябликову. Вот по кому Кащенко плачет.

– Венька, ты что, серьезно? – сказал я.

– Подожди, подожди! Кажется, есть кое-что… Кататонические симптомы… «Мутизм – нарушение волевой сферы, выражающееся в остановке речи… Закупорка… Шперрунг»… Хм… Может, шперрунг попробовать? Название стильное… Но если просто молчать, она точно поставит пару. Откуда ей знать, что у меня шперрунг покатил? Подумает – молчит кекс, и фиг с ним. Нет, надо что-то другое…

– Я пошел, – сказал я.

Венька поднял голову от учебника и, прищурившись, посмотрел на меня.

– Чего ты дрейфишь? – сказал он. – Не хочешь прикалываться – не надо. Я один все сделаю. Сам потом скажешь спасибо.

Видя, что я не отхожу от двери, он добавил:

– Или стукнуть решил?

Остановился он на атактических расстройствах.

– Вот, чуваки. То, что надо… «Речь становится неконкретной, витиеватой, неуместно абстрактной и символичной. При прогрессировании речевых расстройств теряется логическая связь между блоками фраз и отдельными предложениями. Наконец возникают логические нестыковки между отдельными словами»… Чуете? Песня, а не симптомы. Двинули на семинар! Весь вечер на арене клоун Бенджамин!

Не знаю как Зябликовой, но остальным поначалу, скорее всего, точно показалось, что у Веньки не все дома. Стоило ей войти в аудиторию и посмотреть в направлении нашей троицы, как он поднял руку и, не вставая с места, начал говорить. Он сообщил ей о том, что советская медицина совершила небывалый скачок в области гинекологии и акушерства; что забота о женщине и о новорожденных в нашей стране превысила все мировые показатели; что капиталистические страны в этой сфере значительно отстают от нас по производству цветных металлов на душу населения; что младенцы в США и в Европе появляются на свет с пятимесячной задержкой, но зато у каждого из них есть свой маячок в качестве компенсации; что его самого зовут Орландо Эстонский; что его замучил постоянный параллелепипед в голове; что буддистская драматургия в нем инкогнито сидит и что албанцы втихую пожирают из него мозг.

– Ну и плевать, – сказал он, дождавшись нас на улице после семинара. – Подумаешь, выгнала! Зато пару никому не поставила. Держите учебник. Найдете мне к понедельнику симптомы постшизофренической депрессии. Я уезжаю.

– Куда? – в один голос произнесли мы с Колькой.

– Сказал же – рация будет нужна. У меня в Ленинграде кореш остался, радиолюбитель. И в мореходку зайду. Надо переговорить насчет навигации. Интересно, бывают баржи с мотором? Вы как думаете, чуваки?

Вернувшись через три дня, он сообщил нам, что с рацией не покатило. Радиолюбителя месяц назад замели за приемничек, по которому он слушал «Голос Америки». И хотя отпустили его почти сразу, он так перебздел, что по винтику разобрал всю свою аппаратуру.

– С космической скоростью, – пояснил Венька. – И все детали утопил в Неве.

Не успели мы облегченно вздохнуть, как он огорошил нас новыми планами.

– Короче, летом двигаем на Дальний Восток. Там этих барж немерено. Отвяжемся потихоньку и поплывем. Обойдемся без рации. Я к тому времени выучу карту океанских течений. Должна же быть такая карта. Или нет?

Но самое неожиданное, с чем он вернулся из Ленинграда, была песня. Мы уже две недели готовились к институтскому вечеру, на котором собирались танцевать твист, однако Венька решил теперь изменить программу. Изначально мы с ним вдвоем должны были лабать на сцене под Чабби Чеккерса, а Колька выходил в середине танца и начинал читать Маяковского. В том смысле, что мы с Венькой такие уроды, «золотая молодежь» и вообще дрянь, а всем надо типа идти на субботник. После стихотворения Колька бежал за кулисы и возвращался с метлой нашего дворника Петровича, которой прогонял нас со сцены.

Метла и Колькины прыжки с ней были очень важны, потому что иначе мы бы никогда не смогли сбацать твист при всем факультетском начальстве и не вылететь после этого из института. Колька и так появлялся на сцене довольно поздно. К его выходу на голове у декана волосы уже должны были стоять дыбом. Для нас это была единственная возможность показаться у себя в институте в том прикиде, в котором мы давили стиль на «Бродвее». Но Венька решил все отменить.

Он сказал:

– Будем петь буги. В обычном тряпье.

И мы стали петь буги.

А пока репетировали, он продолжал свою «шизоидную» войну с Зябликовой. Из того, что мы подобрали ему во время его поездки в Ленинград, он одобрил только депрессивно-дистимический вариант.

– ПШД, чуваки, должна быть полна грусти. Как песня Элвиса Пресли «Лав ми тендер, лав ми тру». На то она, кексы, и ПШД.

На занятиях у Зябликовой он старательно имитировал меланхолический аффект, являя всему курсу образ вселенской скорби. Зябликова посмеивалась над ним и вслух сравнивала его с картинами Врубеля, но Венька не собирался сдаваться. Она предупредила, что положит конец серии его блестящих успехов во время экзаменов, а он ответил рассуждениями о бессмысленности жизни, об ощущении собственной малоценности, о том, что он вообще больше ни в чем не уверен, и о странном невыраженном чувстве вины перед своими близкими.

Ко всем этим переменам добавились наши новые имена. Венька заявил нам, что теперь мы будем называть друг друга, как те чуваки с баржи. По его мнению, это было клево и вообще должно было сплотить нас, объединить, взбодрить и воодушевить.

Удивляясь про себя не столько самой идее, сколько количеству глаголов, я решил, что он все-таки слишком увлекся витиеватостью речи. Зябликовой в этот момент рядом с нами не наблюдалось. Впрочем, я тут же порадовался, что ему не пришло в голову ради тренировки поесть ремней. К этому я точно был не готов.

– Только я буду не просто Зиганшин, – добавил Венька, – а Зиганшн. Без буквы «и». Так вообще суперклево. По-американски. И поется как рок-н-ролл. Ты кем будешь, Колька?

– Поплавским, – сказал тот. – У отца есть один знакомый Поплавский. Генерал армии. В войну командовал стрелковой дивизией.

– Так, может, этот Поплавский его сын?

– Вряд ли. Он теперь в Польше живет. Командующий их сухопутными войсками.

– Клево, – сказал Венька. – А ты, Саня, кем хочешь быть?

Мне вдруг опять вспомнился фильм «Небесный тихоход», и в голове у меня зазвучала песня «Махну серебряным тебе крылом».

– Я хочу быть Крючковым, – сказал я.

– А Федотовым?

– Нет, Крючковым.

– Ну, смотри, – пожал он плечами. – А то был такой знаменитый художник. «Сватовство майора» нарисовал. И еще футболист.

– Футболиста я знаю, – сказал я. – А летчика не было? Боевого летчика?

– Насчет боевого – я, честно, не в курсе. Разве что летчик-испытатель. Но не уверен. Не буду врать.

– Тогда Крючковым.

– Договорились. Слушайте, чуваки, а может, четвертого найдем?

На концерте наш номер поставили во втором отделении. Мы выступали сразу после танца узбекских хлопкоробов. За кулисами была страшная толкотня, и Веньку несколько раз выталкивали на сцену раньше времени. Оказываясь перед зрителями, он потешно раскланивался, и в зале благодарно смеялись. Им было скучно смотреть на танцующих первокурсниц. То есть сначала им было не очень скучно, потому что девчонки все были с косичками, с сотней, наверно, косичек – непонятно сколько времени они их заплетали, – но потом эти косички тоже достали всех. И тут, к счастью, Венька начал вываливаться из кулис.

Как стойкий оловянный солдатик.

А я к этому времени уже сильно устал и перенервничал. Выступление ректора и первая часть концерта заняли часа два. Все это время мы стояли за сценой и шепотом ругались друг с другом. Мне было странно, что Венька совсем не волнуется, а, наоборот, вовсю веселится, и я об этом ему говорил, но он беззвучно смеялся, показывал мне кулак и прокручивал у виска пальцем. Вот так прошло два часа.

Убегая со сцены, первокурсницы стукали Веньку и, как заведенные, повторяли: «Дурак!»

– Поехали! – крикнул он нам с Колькой.

Мы вышли на авансцену, и я немедленно вспомнил симптомы шизофрении из Венькиного учебника.

Манекенообразность. Угловатость движений.

Это было про нас. И вычурность поз тоже. Все совпадало.

Стать шизофреником оказалось очень легко. Я, например, даже не представлял себе, что в нашем зале может уместиться столько народу.

– Шуба-дуба! – страшно закричал за кулисами Венька и выскочил вслед за нами.

В передних рядах кто-то свистнул, но туда сразу же двинулись от входа дружинники из институтского оперотряда. Досмотреть, чем кончилось, я не успел.

Венька, как барабанщик палочками, щелкнул три раза пальцами и весело задудел на своем невидимом саксофоне.

Это были вступительные аккорды к рок-н-роллу Элвиса «My Blue Suede Shoes». Мы с Колькой качнули головами, но вместо:

 
«One for the money,
Two for the show…»
 

мы врезали совсем, совсем другое.

Когда после первого куплета в зале поднялся невообразимый крик и дружинники уже не знали, куда бросаться и кого хватать, я наконец понял, что должен был испытывать Венька в ту ночь, когда мчался на поезде к нам из Ленинграда в Москву, и как ему, наверное, не терпелось поделиться с нами этой замечательной, этой самой лучшей на свете песней.

Но самое главное – я понял, что испытывал Элвис.

Венька как сумасшедший дудел на своем «саксе», мы с Колькой трясли головами так, что они только чудом не отрывались от наших шей, а зал, завывая, уже повторял припев вместе с нами:

 
«Зиганшин-буги,
Зиганшин-рок,
Зиганшин первым съел сапог…»
 

В какой-то момент я поймал взглядом совершенно белое от ужаса лицо декана, но его тут же закрыла от меня огромная спина человека с красной повязкой, и я продолжал своим уже практически сорванным голосом:

 
«Как на Тихом океане
Тонет баржа с чуваками.
Чуваки не унывают,
Под гармошку рок лабают…»
 

И зал опять в восторге ревел:

 
«Зиганшин-буги,
Зиганшин-рок…»
 

Когда мы подошли к последнему куплету, я на мгновение вдруг вспомнил наши споры с Венькой насчет того – надо ли его вообще петь, и теперь прямо на сцене успел удивиться своим глупым, никчемным сомнениям.

Конечно, надо.

И врезал:

 
«Москва, Калуга, Лос-Анжелос
Объединились в один колхоз.
Зиганшин-буги,
Зиганшин-рок,
Зиганшин скушал второй сапог!»
 

То, что творилось за кулисами, когда мы ушли со сцены, словами описать невозможно. Примерно как будто Гагарин слетал в космос еще раз. И опять – в первый.

«Узбекские» первокурсницы набросились на Веньку и начали его целовать, а он кричал: «Отвяжитесь, дуры!», смеялся и хватал их за плечи.

Никогда в жизни я больше не был так счастлив, как в тот момент. С годами я понял, что ощущение полного и абсолютного счастья вообще никогда не длится дольше минуты. Где-то в атмосфере или над ней происходит что-то никому не понятное, и все на минуту соединяется, сходится, как стрелки на циферблате в двенадцать часов. И у тебя вдруг все получилось.

Вот только до конца никогда не ясно – это середина дня или середина ночи?

Нас всех троих тогда почти сразу отвели в деканат, и по дороге на третий этаж мы еще веселились, толкали друг друга на лестнице, а Венька повторял, чтобы мы все валили на него одного, что песню из Ленинграда привез он и бригадмильцами его не испугаешь. Мы с Колькой мотали головами в знак своего отчаянного несогласия, потому что, с одной стороны, не могли возразить вслух из-за сорванных голосов, а с другой – были уверены, что разлучить нас троих уже ничто на свете не сможет. Но мы ошибались.

Некто по имени Олег Степанович уже поджидал нас в деканате. А с ним доцент Зябликова. Которая неизвестно по какой причине сообщила ему о Венькиных фокусах. О «постшизофренической депрессии», о меланхолии, о неуверенности в себе. Быть может, она этим хотела нам всем помочь – неизвестно.

Поскольку она уже догадалась, что песня тут совсем ни при чем. Этого Олега Степановича интересовала наша затея с баржей.

Потом уже Венька выяснил, что стукнул на него тот самый знакомый радиолюбитель из Ленинграда, но в этот момент в деканате у нас было такое ощущение, как будто нас предал весь мир.

И в психушке, куда нас привезли через два часа, у меня было точно такое же ощущение. Даже еще хуже.

«…посредством купирующей терапии аминазином и галоперидолом», – сказал Олегу Степановичу главврач, и нас развели по палатам.

Забавно, но Веньке не было плохо даже в дурдоме. Он быстро подружился с главным врачом, договорился, чтобы нам не ставили никаких уколов, и целые дни проводил в палате у одной странной еврейки, которая попала сюда, пытаясь ночью зарезать своего мужа. Прямо в постели, пока тот спал.

Венька сказал нам, что она сделала это из религиозных соображений.

Но меня не очень интересовали его рассказы. На третий день в психушке опять появился Олег Степанович. На этот раз он вызвал для разговора одного меня.

Оказалось, что Колькин отец, Филипп Алексеевич, накануне чистил свой трофейный «Вальтер» и в результате несчастного случая погиб. Василиса Егоровна, у которой было слабое сердце, перенесла обширный инфаркт и скончалась в больнице. И вот теперь Олег Степанович хотел, чтобы я, как друг, рассказал обо всем этом Кольке.

«Ему будет легче услышать это от вас».

А я потом несколько дней ходил по больнице и думал, как же мне это сделать? Я вообще о многом думал тогда – о том, что было бы, если бы Колькины родители не повели себя так гостеприимно и Венька остался бы жить в каморке Петровича; о том, что Филипп Алексеевич не мог позабыть о патроне в стволе, потому что он всегда о нем помнил; о том, что будет теперь со мной, и о том, как странно это все складывается – вот люди любят друг друга, а потом, раз, и умирают в один день.

Но главное – я думал о том, как мне сказать Кольке.

Рахиль
Часть вторая

Спустя тридцать лет выяснилось, что доктор Головачев так и не нашел в себе решимости справиться с обаянием короткого звука «ха!» – сигнала к атаке, с которым моя Рахиль призывала на помощь невидимые силы и, склонив голову, бросалась, как Орлеанская девственница, на кого-нибудь в бой. Чаще всего, разумеется, на меня. На мои перетрусившие полки бургундцев и англичан.

Даже спустя тридцать лет Головачев использовал этот сигнал с теми же военными целями. Только теперь он призывал к оружию не против замученного ревностью аспиранта и по совместительству санитара его сумасшедшей больницы, а против стоявшего перед ним мальчика лет десяти, на лице которого была ужасная скука и большой нос самого доктора Головачева. Вернее, теперь уже наверняка профессора.

– Ха! – говорил этот очень состарившийся человек. – Неправильное ударение! Неправильное!

– Почему? – с неприкрытой тоской спрашивал мальчик.

– Не делай вид, что тебе интересно! – кричал старик.

– Мне не интересно.

– Вот так. Всегда говори правду.

Он повернулся ко мне и покачал головой.

– Вечно врут. Это поколение мы потеряем. Вы можете подождать еще минут десять? Нам надо выучить до конца стихотворение.

– Мы его уже выучили, – сказал от стены мальчик.

– Стой там! – прикрикнул на него Головачев. – И не смей больше мне врать.

– Мы выучили его уже два раза! Ты все забыл.

– Я ничего не забываю. Это ты неправильно делаешь ударение.

Он снова повернулся ко мне:

– Как, вы говорите, ваша фамилия?

– Койфман. Мы были знакомы в начале шестидесятых годов. В шестьдесят втором, если точнее.

– В шестьдесят втором? – он поднял брови и кивнул. – У меня тогда родилась последняя дочь. Мать вот этого пройдохи. Стоять!

Я вздрогнул, но тут же понял, что он кричит не на меня. Просто мальчик у стены попытался дотянуться до вазы с печеньем.

– Бездельник! Ничего не получишь, пока не выучишь стих!

– Я уже два раза его рассказал!

– Не ври.

Он снова повернулся ко мне:

– Так, вы говорите, ваша фамилия – Койфман? Отлично вас помню. Вы были тогда очень известный спортсмен. Кажется, ваш брат у меня лечился. Мания преследования и депрессивный психоз. Чем теперь занимаетесь?

Он смотрел мне в лицо и рассеянно улыбался. Не дождавшись ответа, он повернулся к своему внуку.

– Давай с самого начала. Ты видишь – ко мне пришли. Нельзя долго держать человека.

Они снова начали препираться, а я смотрел на мальчика и вспоминал лицо доктора Головачева, когда он показывал мне свою новорожденную дочь. Тридцать лет назад я сидел в этой же комнате, и он вынес ее из спальни, чтобы похвастаться. Впрочем, возможно, у него были другие цели. Я в тот момент еще не знал, что они сделали с Любой в своей больнице. Не только с ее головой, но и с ее телом. Поэтому, быть может, он вынес свою дочь в качестве утешения. В качестве приза за то, чего я так и не получил.

У нее было сморщенное лицо, скрипучий голос и крошечные дрожащие руки, а теперь ее сын стоял у стены и читал наизусть Языкова.

– Неправильное ударение! – останавливал его Головачев. – На второй слог! На второй слог бей – я тебе говорю!

И мальчик уныло принимался декламировать с самого начала:

 
«Громадные тучи нависли широко
Над морем и скрыли блистательный день».
 

– Вот видишь, – радовался Головачев. – Второй слог ударный в «широко». Второй, а не последний.

– Дурацкое стихотворение, – отвечал мальчик.

– А я тебе говорю – все дело во втором слоге.

– Я уже читал с таким ударением. Сегодня утром и потом в обед.

– Не ври. Я бы запомнил. Всегда хочешь меня обмануть.

Когда он заставил внука читать стихотворение в пятый раз, я окончательно понял, что мальчик не лжет. Головачев действительно ничего не помнил. Он слушал декламацию внука, добивался правильного ударения, поворачивался ко мне, спрашивал о моих прежних успехах в гребле, а потом снова требовал, чтобы мальчик прочел наконец это несчастное стихотворение так, как надо. К пятому разу мне показалось, что я опять попал в сумасшедший дом. При этом больше всего удивляло поведение мальчика. Он хоть и сопротивлялся, но все же читал каждый раз эту историю про тучи над морем и терпеливо выслушивал потом бесконечно повторяющиеся замечания деда.

– Вот так, – говорил Головачев довольным голосом. – А теперь давай послушаем, как ты выучил стихотворение.

Я собирался уже встать и уйти, но в прихожей в этот момент хлопнула дверь.

– Ну что? – сказала, входя в комнату, раскрасневшаяся от мороза и быстрой ходьбы молодая некрасивая женщина. – Сколько раз он поел?

Судя по всему, это была та самая девочка, которую Головачев вынес мне в эту комнату тридцать лет назад.

– Ни разу, – ответил мальчик. – Я читаю ему стихотворение.

– Молодец. Можешь теперь отдохнуть. Если хочешь, беги во двор. Там Сережка с Наташей катаются на коньках. Спрашивали – выйдешь ли ты.

– Выйду, – мальчик кивнул головой и убежал в другую комнату.

– Простите, – сказала она мне. – Я только пальто сниму.

Когда она исчезла в прихожей, Головачев потянул меня за рукав:

– Подайте мне печенье, пожалуйста. И скажите им, что это вы съели. Вы ведь спортсмен, вам нужны калории. А то они не кормят меня совсем.

Я поднялся со стула и передал ему всю вазу. Пора было уходить.

– Вы извините, что никто вас не предупредил, – сказала мне в прихожей его дочь. – Просто вы позвонили, когда меня не было дома. Знаете, предновогодние хлопоты, и на работе как всегда аврал.

– Ничего, – сказал я. – Все в порядке. В любом случае надо было его навестить.

Она тяжело вздохнула и потерла ладонью свой некрасивый, сильно закругляющийся к корням волос лоб. От этого движения стало заметно, насколько она устала.

– Он ничего не помнит. И главное, он не помнит, что уже поел. Приходится просить Кольку, чтобы отвлекал его. Врачи говорят – надо быть осторожней. Он ест без остановки. От этого можно ведь умереть.

– Да, да, от вас дождешься, – ворчливо сказал Головачев, появляясь у нее за спиной с вазой печенья в руках. – А вы заходите еще. Расскажете мне про греблю. Мне в юности очень нравились такие вещи.

Он стоял за спиной своей дочери, но при этом его как будто не было здесь. Как будто он вышел из своего собственного тела и позабыл закрыть за собой дверь. От этого тело все еще на что-то надеялось и не бросало жить, однако окружающим эта надежда, судя по всему, была уже в тягость.

– А вы зачем приходили? – неожиданно спросил он, когда я уже стоял на пороге.

– Просто так… Хотел повидаться, – сказал я, немного помедлив.

Рассказывать о Дине теперь не имело смысла. К тому же я понял, что она все равно бы не согласилась. Выдавать себя за сумасшедшую было не в ее стиле. Этой девушке хватало своих собственных сдвигов. Впрочем, от судебного разбирательства они, к сожалению, освободить ее не могли. Необходимо было срочно искать другой выход.

* * *

Природа всякого выхода, к сожалению, состоит в том, что его непременно надо искать. Психолог показывает своему пациенту картинку со словом «подарки», и тот с радостью говорит либо «день рождения», либо «Новый год». Таковы его примитивные ассоциации. Но зато у него еще есть выбор. В случае с «выходом» опции исключены. Произнесите это слово, и пациент скажет – «надо искать».

При этом забавно, что вход всегда находится сам собой. Нужно всего лишь чуть-чуть ослабить оборону, прислушаться к вполне симпатичным предложениям, – и вот ты уже в самом центре абсолютно несимпатичных событий. И наверху усмехаются – думать надо было, дурак. И поправляют небрежно нимб, съехавший от усмешки.

С выходом другая история. Это только в кинотеатрах заботливая администрация подсвечивает его зелеными табличками. Но едва сеанс закончен, и ты покидаешь зал – поиск выхода тут же становится твоей личной проблемой. При этом никаких зелененьких букв. Одни знаки вопроса.

Отдельным параграфом идет история выхода из ситуации, в которую ты не входил. Другие вошли, но так получилось, что поиски выхода кто-то передоверил тебе. Такому терпеливому геологу, задача которого – вечно искать. Бродить с рюкзаком и постукивать молоточком.

А у того, кто передоверил, губы все еще дрожат в усмешке. Ему интересно – получится на этот раз или придется искать нового Гомера? Чтобы опять намекнул – как нелепо эти внизу решают свои проблемы. Шумят, суетятся, а в итоге чешут в затылке и повторяют – ну ладно, может быть, в следующий раз повезет… или построим еще одну Трою?

Впрочем, Гомер – много чести. Хватит и невезучего профессора литературы, которому надо спасать от тюрьмы беременную невестку.

Кто знал, что из всех имеющихся в наличии девушек твой сын выберет клептоманку? И кто мог сказать заранее, что тебе отчего-то будет жалко ее до слез?

Как, впрочем, и самого себя.

– Не надо его жалеть! – громко сказала рядом со мной женщина с лицом похожим на пожелтевший от времени кирпич. – Вырастет – потом спасибо скажет!

Она стояла в проходе между сиденьями, склонившись к девушке в красном пальто. На руках у девушки сидел мальчик лет четырех. Он отчего-то кривил губы и постукивал зеленым ведерком по очень красивому колену, которое выступало между двумя половинками мягкой ворсистой ткани красного цвета.

– Не смей бить свою маму! – сказала на весь трамвай женщина с кирпичным лицом.

Колено напротив меня играло в этой сцене настолько самостоятельную роль, что я уже не мог вернуться к своим размышлениям. Такова, очевидно, природа женских колен. И, видимо, размышлений. Хемингуэевский принцип айсберга. Подтексты, контексты, намеки, многозначительная недосказанность. Плюс мощная работа воображения. Мужского, естественно. Айсбергу даже не надо выныривать на поверхность. Стоит только намекнуть о своем присутствии где-то поблизости под водой, как тут же примчится «Титаник». И треснется изо всех сил. Даже если для этого придется немного нырнуть.

Та же история с мужской аналитической мыслью. Сильной самой по себе – кто спорит?

Вьется на свободе как ленточка ДНК из учебника биологии, любуется своими цепочками и вдруг натыкается на красивое женское колено. Стоп, машина. Полный назад. Боже мой, мы сейчас утонем. А впрочем, полный вперед. Зовите музыкантов на палубу.

Пусть даже на этом колене сидит непонятный капризный мальчик и стукает по нему зеленым ведром.

И тогда мужская аналитическая мысль постепенно превращается в это ведро, чтобы, опережая события, которые, кстати, скорее всего, даже и не произойдут, все-таки прикоснуться к этому колену, стукнуться об него и с замирающим от восторга дыханием благополучно пойти ко дну в холодных гостеприимных водах Атлантики.

– А ну, перестань! – сказала женщина с лицом из кирпича, и мне на мгновение показалось, что она обращается с этим призывом ко мне.

Во всяком случае, причины на то у нее были.

Но она, разумеется, говорила с капризным мальчиком.

Все эти шекспировские ведьмы в московских трамваях не так проницательны, какими кажутся на первый взгляд. Это Макбету они явились всезнающими. Великий Бард хотел драматического контрапункта. Мудры, но уродливы. Вернее, уродливы, но мудры. От того, что стоит после «но», зависит отношение к жизни. То есть радуешься, когда просыпаешься по утрам, или нет.

Тем не менее по эту сторону от литературы одной отталкивающей внешности мало, чтобы обладать знанием тайн. Нужны по крайней мере две отталкивающих внешности. Или три. Или еще больше.

Набиться целой кучей в холодный трамвай и выпытать у несчастного профессора все его тайны. О чем он там думает, сидя у окошка в углу и глядя на чужие колени? Гладя их в своем воображаемом трамвайном раю.

– Давай, бери себя в руки, – сказала кирпичная женщина. – Ты ведь мужик. Хватит капризничать. Видишь, мама совсем устала.

Лицо напоминает кирпич даже не цветом и геометрическими параметрами. Все дело в решимости. В сосредоточенности кирпича, который уже сорвался с места и полетел. А так бы лежал на этой крыше всю жизнь и мучался – ну почему я не птица.

– Отвяжитесь от него, – сказала, наконец, девушка в красном пальто, поднимаясь со своего места. – Чего вы к нему прицепились?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю