Текст книги "Пленники тайги"
Автор книги: Андрей Томилов
Жанр:
Прочие приключения
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 4 страниц)
Лукса, уже успокоившись, вдруг снова кривил губы и начинал плакать. Но эти слезы были уже не от боли, он плакал от обиды, от какой-то слабости, жалости к себе, так нежданно накатившей. Он отвернулся от жены и тихонько вздрагивал плечами, утирался рукавом и снова вздрагивал. С Москвой больше не разговаривал, да и что с ним разговаривать, понятно же, что он убил его своим шестом. Только и прошептал тихонько, для себя:
– Помирай его, однако.
Мотор молчал, уныло и виновато поглядывая на хозяина обшарпанной от времени этикеткой, прикрепленной на самое видное место на четыре заклепки.
Успокоившись окончательно, Лукса встал, искоса глянул на светило, одиноко катившееся по пустому небу, поддернул сползающие штаны, на русском языке обратился к бабке:
– Чего тебе сиди? Толкайся надо, пешком домой поедем.
Бабка еще помедлила, стащила с себя какую-то лопатину, чтобы не мешала работать, налегла на шест. Она понимала, что за всю дорогу Лукса за шест возьмется лишь на самых крутых перекатах, да и на том спасибо, не мужнее это дело, работать шестом, когда жена в лодке. Хорошо править лодкой, когда плывешь по течению, но в этот раз толкать лодку надо против быстрого, прозрачного течения. Дней за пять, за семь доедут. Если бы жили в Гвасюгах, тогда толкать лодку было бы ближе на целых тридцать километров, но Лукса не хотел уезжать из старой, умирающей деревни Сои. Гвасюги хорошая деревня, там даже есть сельский совет, куда можно придти и пожаловаться на отсутствие дров, или на что-то другое. В Гвасюгах и магазин есть, и пекарня, где пекут очень вкусный и мягкий хлеб. Да что там магазин, там даже памятник есть. Настоящий памятник удэгейскому писателю Джанси Кимонко. Он написал книгу о жизни удэгейцев. Книга называется «Там, где бежит Сукпай». Правда, старые удэгейцы эту книгу не читали, они не умеют читать. Но в жизни это не главное, куда важнее уметь правильно управляться с шестом. Бабушка Уля уверенно развернула лодку против течения и спокойно повела ее вдоль берега, навстречу звонким струям воды, навстречу легкому, прохладному ветерку. Толкаться шестом надо спокойно, не надо торопиться, надо отдыхать, пока лодка скользит вперед. А куда им торопиться, на любой косе, возле любого костра они как дома. Дома и есть. Они же дети природы, родные дети, и природу-матушку очень любят. Любят и берегут.
Лукса смирно сидел на месте моториста, наблюдал, как жена ведет лодку. – Совсем его старый стала, слабо толкается шестом. А какой она была сильной и статной в молодости! Как красиво улыбалась, показывая белые зубы, заманивала за собой, увлекала в ближние кусты, где они так сладко занимались любовью. Как быстро летит время. Лукса встал, вытянул из-под вещей запасной шест, придирчиво оглядел его, хотел было помочь жене, толкнуть пару раз лодку против течения, но раздумал. Положил шест вдоль борта, сел на свое место, смотрел в берег, смотрел на исчезающие за деревьями дома, на остающуюся деревню. Остающаяся деревня снова навеяла грусть.
– Если бы переехали в Гвасюги, толкаться было бы ближе. В Гвасюгах советская власть построила большие, красивые дома и заселила туда удэгейцев. Есть там квартира, которую выделили Луксе с его женой. Квартира стоит пустая, а Валя Тунсяновна, – председатель сельсовета, ругает его, заставляет переселяться. Валя хорошая, она тоже носит фамилию Кялундзюга. Хорошая. Очень хорошая.
Осенец
Никола появился в деревне года через два после войны. Уже все мужики, что живыми выбрались из той бойни, вернулись. И те, что «без вести» пропадали, даже те пришли. А двое вернулись после похоронок. Радость, конечно, но у Ивана жена уже с конюхом одноногим жить стала, даже привыкла к нему, к конюху-то. И то, что он на одной ноге прыгает, тоже привыкла, даже не замечала. Так что ни конюх, ни жена Иванова, вроде как не обрадовались. Она ничего и не нашла сказать, когда в ограде Ивана встретила, кроме как: «Вот! Наврали, значится, что убили-то? Наврали. Бумагу прислали» и пошла в огуречник, за батуном. Уж оттуда, из-за прясла, протянула:
– Разбирайтеся теперь, кто тут жить останется. А то и оба оставайтесь….
На крыльцо уже выбирался, без костыля, конюх. Он неловко придерживался за косяки и имел какой-то жалкий вид. Иван посмотрел ему в глаза, вздохнул устало, поправил лямку вещмешка, набитого немецкими подарками, и шагнул вон с подворья.
Жить наладился в крайнем доме, с видом на реку, на паром. Правда, домом ту избушку можно было назвать с большим натягом, уже несколько лет она пустовала и потихоньку разваливалась, но руки у Ивана были, да и ноги две, решил, что все изладит до зимы. И колотился, бренчал топором целыми днями.
Вот тогда и появился Никола. Да. Откуда взялся? Порядку-то еще было маловато, не шутейную войну пережили, вот и бродили по земле босоногие, да ремкастые пацаны, искали пропитание, одежку какую. Где просто так выпросят, где помогут в чем, отработают. Никола появился невесть откуда. Иван даже приподнялся на цыпочки и глянул на паром, – нет, стоит привязанный, уж два дня стоит. Вышел к пацану. Тот отстранился, чтобы не сцапал дядька, но не убегал, просто насторожился.
– Привет, хлопец. Ты откуда взялся? Паром не работает. А?
Хлопец молчал. Только улыбался очень открыто и приветливо, даже, будто бы, радостно улыбался. Волосы, белесые и прямые, свисали на уши, на плечи и делали вид несколько необычный, несколько диковатый, запущенный.
– Чего молчишь? Как звать-то, говорю? – Иван опустился на кособокую, вросшую в землю скамейку. Достал кисет. – Или забыл, как тебя зовут?
Паренёк уселся прямо на землю, с любопытством заглядывал в лицо Ивану, участливо наблюдал, как тот ловко сворачивает самокрутку, не просыпав ни одной крошки табака.
– Ну, чего молчишь? Немтырь, что ли? – И тут Иван понял, что паренек его или не слышит, или не понимает. Он разинул рот, в котором клубился белый, махорочный дым, и так застыл. Когда первое изумление прошло, он потыкал себя в ухо пальцем и снова спросил, только теперь уж громко, переходя на крик: – Не слышишь, что ли?!
Паренек чуть отодвинулся, уперевшись руками в землю. Улыбка с лица слетела, а сомкнутые губы приняли форму скобочки, глаза повлажнели. Стало ясно, что он сейчас заплачет, а может быть и убежит, подобрался как-то, сжался весь.
Иван понял свою оплошность, легонько махнул рукой и курил молча. Мальчонка успокоился и пересыпал дорожную пыль из одной ладошки в другую, потом обратно. Наблюдал за пыльным облачком. Не плакал.
Иван поднялся и поманил за собой, вошел в калитку. Парень тоже вошел, отряхивая пыль с ладошек о штаны, но калитку не выпускал, держал приоткрытой, следил за дядькой. Из каких-то запасов Иван извлек банку тушенки и топором ловко вырезал верхнюю крышку. От вида белого жира, парень как-то расслабился, будто даже покачнулся, калитка выскользнула из руки и захлопнулась, но он даже не оглянулся. Он глаз не мог оторвать от банки и появившегося откуда-то куска черного хлеба.
Прямо на крылечке банка тушенки и кусок хлеба очень быстро исчезли, спрятались в животе у паренька. Он лениво, даже болезненно откинулся, навалился на дверной косяк и прикрыл глаза.
Только на третий день Иван осторожно допытался, как паренька зовут. Он и правда, был каким-то ущербным, и, не смотря на свои десять, а может и двенадцать лет, не разговаривал. Твердил только: «Николя, Николя». Улыбается подкупающе и молчит, а потом вдруг, ни с того, ни с сего: Николя, Николя. А то возьмет и заплачет беспричинно, так жалобно, так пронзительно, что все, кто рядом есть в это время, невольно глаза друг от друга отводят и слезу смахивают.
Так и стали звать его Николой. Жить он стал с Иваном, но полюбился всей деревне. Так уж было принято на Руси, еще издревле, любить и жалеть ущербных, сирых, да одиноких, считать их юродивыми, считать посланниками от Бога, чтобы защищать именно эту деревню. Многие верили, что это действительно так, что именно через Николу Бог узнает все деревенские беды и награждает людей радостями. А когда узнали, что Никола появился невесть откуда, – паром же в тот день не работал, и вовсе уверовали в его мессию, убедили и себя и соседей, что неспроста Никола появился, радость теперь грядет и благополучие.
Многие селяне считали за честь, если Никола забредет на их подворье, улыбнется хозяйке, погладит скотинку. Любили его. Бабы, как могли, обихаживали, старались подкормить. Но он особо-то не принимал излишние подаяния, Одежду имел только ту, что на нем, еду принимал лишь столько, сколько требовалось именно сейчас, чтобы утолить голод. Впрок ничего не брал. Мужики зазывали в баню, но Никола баню не жаловал, полоскался в заливчике, на мелководье. Хлопал ладошками по воде и громко гукал, чисто как малый ребенок.
Иван домишко подремонтировал, печку новую сложил, хоть и со старого кирпича, но теплую и требующую мало дров, экономную, насмотрелся там, в Германиях-то. Никола к нему прикипел, как к родному, без улыбки и не взглянет. Кажется, умел бы говорить, столько бы порассказал.… А то на него что-то найдет, может какие воспоминания, может еще что, прильнет, прильнет и ласки просит, чисто котенок, или щенок малый. Иван обнимет, по голове гладит, гладит, а тот, аж дышать боится, замрет весь, только мелкая, мелкая дрожь по телу. Что ему вспоминается, что чудится, что он пережил в той проклятой войне, где порастерял родных своих, – одному Богу ведомо.
Хорошо жили Иван с Николой, душа в душу, да не долго. Говорят же: похоронка зря не приходит, разве что чуть опередит, но не ошибается. Через год Иван помер. Сильно от ран страдал, все осколки вылазили, выходили из него. Вот он и не вытерпел, помер.
Остался Никола один. Каждый день ходил на могилку, игрался там, а бывало, и заснет рядом. Обнимет могилку и спит с благостной улыбкой на лице.
Друг появился у Николы. Звать Витька. Он жил неподалеку, с матерью, не по возрасту состарившейся, иссохшей и молчаливой. Витька, на вид был чуть старше Николы, но ростом пониже, приземистее. Любил поговорить, рассказать то, что уже все знали и не один раз слышали. По этой причине и отмахивались от Витьки. А здесь, в лице друга и приятеля Николы, Витька нашел неоценимого слушателя. Хоть десять раз рассказывай ему одну и ту же историю, он увлеченно слушает, боясь пропустить хоть одно слово, широко улыбается, заглядывает прямо в рот Витьке, словно там и спрятан весь смысл рассказа.
Витька научил Николу рыбалить. Сидеть с удочкой на берегу, неподалеку от парома и терпеливо смотреть на поплавок, ждать. Когда же ожидание вознаграждалось малюсеньким окушком, величиной в палец, Никола приходил в неописуемый восторг, прыгал вокруг этого окушка, размахивал руками и смачно причмокивал губами. Радовался. Радоваться он умел, не смущался выказывать это чувство.
Витька же впервые прокатил его на лодке, взятой у паромщика. Никола испугался воды и долго, горько плакал. Уже сидя на берегу, время от времени показывал на реку и снова начинал кривить губы, складывать их скобочкой.
– Ничего, ничего, мы из тебя сделаем настоящего мужика! Не будешь нюни распускать. Жить на берегу, да воды бояться, – это не дело!
Витька снова брал лодку и усаживал на заднюю лавочку Николу. Тот не сопротивлялся, будто и сам хотел сделать из себя настоящего мужика. Но когда берег оставался в стороне, когда весла в Витькиных руках начинали энергично загребать темную от глубины воду, Никола слабел всем телом, распускался весь, принимался плакать. И так каждый раз. Витька злился, даже кричал на приятеля, но от крика тот вообще заходился и потом долго не мог успокоиться, прийти в себя.
Однако Витька свою затею не оставлял и мучил ущербного товарища почти каждый день, до самых холодов, до осени.
Зимы в тех местах всегда многоснежные. Никола где-то взял большую лопату и ходил по всей деревне, чистил дорожки. При этом не спрашивал, нужно ли почистить, просто видел, что здесь живут люди и чистил. Закончив работу возле одного дома, переходил к следующему. Так трудился весь день, всю зиму. И улыбался.
Люди, кто чем мог, благодарили Николу. Благодарили даже не за работу, а просто за то, что он был. Тем он и питался, тем и жил.
В тот год зима выдалась холодная. Обычно река долго шугует, мается, накрепко встает только ближе к рождеству, а в этот год уже осенью стало набрасывать крепкие забереги. Люди удивлялись, выгоняя скотину на водопой, что приходится с собой тащить топор, – уже пяткой не продолбить прозрачный ледок. Морозы крепли и крепли, а снегу выпало чуть, завалинки нечем прибросить. И так морозило до самого солнцеворота. Только потом повалил снег. Повалил огромными хлопьями и без перерыва, словно восполняя упущенное время и пространство. Оттеплило. Да уж поздно, и земля промерзла, что могилу невозможно выдолбить, и на реке такой лед нарос, только удивляться, ни сеть занырить, ни крючки на налима поставить. Народ береговой на всю зиму без рыбы.
В такие морозные годы река еще с осени начинает выстилать свое русло льдом. А потом, всю зиму наращивает, намораживает толщину этого донного льда. Называют этот лед «осенец», видимо по той причине, что зарождается он с самой осени. Лед этот, – осенец, крепко прихватывается за донные камни, коряги, топляки, нарастает на ил и песок, удерживается там всю зиму, крепко удерживается.
Весной, при начавшемся ледоходе, река начинает колобродить, буйствовать, разламывать и крошить ледовый панцирь. Лед в несколько слоев лезет друг на друга, крепко царапает берега, а на мелководьях сдирает и осенец, передвигая, перетаскивая огромные валуны и более мелкие речные камни. В более глубоких местах осенец остается, удерживается за дно и отходит, всплывает уже после ледохода, когда вода становится на несколько градусов теплее. Только уходит осенец без всякой помпы, не то, что основной ледоход. Дождется своего времени, оторвется от дна, всплывет, раскрошится и тихо исчезнет, уплывет по течению. Его и мало кто видел, мало, кто знает об этом, мало, кто замечает.
Ещё зимой Витька отремонтировал две мордушки и с нетерпением ждал открытой воды, чтобы испытать их работу в заливчике. Наскучался по рыбе. Река, как обычно, прошла напористо и уверенно. Ледоход шумел три дня, а потом все стихло и на открытой воде время от времени лениво проплывали отдельные белеющие плешины. На берегах лежали толстые, ноздреватые льдины и неспешно истекали чистыми, прозрачными каплями, впитывали в себя благодатное весеннее солнышко.
Еще через два дня и отдельные льдины перестали проплывать, просто река была полной, многоводной и казалась неспешной. Воды было столько много, что казалось, вот ещё чуть-чуть, и она хлынет из русла, разольется за предел берега, затопит и деревню и ближние кусты, устремится шумными, торопливыми потоками в леса.
Но такого пока не случалось, берега были полны, но реку держали уверенно. Витька бродил между вытолкнутых льдин и тоскливо глядел на большую, мутную воду, сплевывал на землю тонкой струйкой сквозь зубы. Никола тоже был здесь, сидел на бревне и, улыбаясь, следил за Витькой. Учился цвиркать слюной, как это ловко делал дружок, но ничего не получалось, слюна вытекала на бороду и Никола размазывал ее рукавом. Витька был сегодня у паромщика, просил лодку, чтобы поставить мордушки, но тот отказал, сославшись на то, что надо бы после зимы лодку просмолить. Да и вода, больно уж большая, опасная вода.
Прошло еще несколько дней. Лодку просмолили, утащили на воду и испытали, – нигде не подтекала. Красота! Вода все еще была большая, тащила разный мусор, ветки, коряги, но уже пореже, очищалась река. Солнышко припекало неимоверно, насквозь прожигая заплатанную Николину шинель, с обрезанным подолом, доставшуюся ему от Ивана. Но от воды тянуло сыростью и холодом. В береговых тальниках шныряли туда, сюда мелкие птахи, радовались весне, радовались жизни и теплу. Никола наблюдал за ними с детским восторгом, широко растворив глаза и вытягивая улыбку от уха до уха.
– Все готово! Залезай! – Витька держал весла, а в лодке топорщились мордушки. – Поедем рыбу ловить. Никола перестал улыбаться и, как-то сник, потух. Глаза, правда, так и остались распахнутыми, и на погрустневшем лице казались неестественно большими, просто огромными. Он, повинуясь воле друга, медленно и неохотно залез в лодку, уселся на лавочку, ухватился руками за борта и замер. Голову опустил низко, чтобы не смотреть на мутную воду.
Витька накинул весла на уключины и, оттолкнувшись, запрыгнул:
– Ни боись, Никола, ща рыбки хапнем, утолим зимний голод. – Стал сильно, прогибаясь в спине, загребать веслами, все дальше и дальше отходя от берега, правя в сторону залива.
Уже залив был близок. Еще несколько гребков веслами, и лодка бы сошла с течения, занырнула бы в залив, в стоячую, спокойную воду, куда и стремился Витька, но….
Какие-то мелкие пузырьки вдруг окружили лодку, да так плотно, плотно пузырились, здесь же стали всплывать и более крупные пузыри. Витька перестал грести и наблюдал за водой с открытым ртом, а вода, словно кипела, выталкивая на поверхность все больше и больше воздуха. В какой-то момент кипение оборвалось, но тут же началось новое движение: течение ринулось вспять, потом в разные стороны. Лодку развернуло и закрутило так стремительно, что Витька бросил весла и ухватился за борта. Неведомый страх сковал обоих, а лодку все крутило, крутило. И вот вода стала стремительно белеть, белеть…. Это со дна поднималось огромное поле осенца, того самого льда, который намерзал всю зиму на дне реки и теперь, дождавшись своего часа, всплывал, освобождая, очищая русло.
Поднимаясь, лед крошился, ломался, всплывал стремительно, где-то плашмя, скатывая с себя воду, где-то льдина выныривала боком, высоко и стремительно, взблеснув на весеннем солнце, под лодкой льдина поднималась торцом, увлекая за собой вмерзшие камни и коряги, поднимая ил и песок до самой поверхности.
Удар в дно был такой силы, что лодка отлетела, как щепка, а весла отпрянули в разные стороны. Вынырнувшая льдина высоко задралась и здесь же, переломившись надвое, рухнула в воду, окатив волной барахтающегося среди мелких льдин Витьку. Он только ухал, ухал, пытаясь найти опору, но кругом был лишь битый лед, да речной, весенний мусор. В стороне, как показалось, неимоверно далеко, торчал из воды, ухватившись за корягу, Никола. Витька обрадовался, кажется, успел обрадоваться, что Николе подвернулась коряга. Намокшая одежда тянула вниз, на дно. Витька, продолжая ухать, отвернулся от Николы и сильно замолотил руками, стал разгонять вокруг себя ледяное крошево и какими-то толчками продвигаться в сторону берега.
Каким чудом ему удалось выбраться, он и сам не понимал. И не помнил даже, видимо, так было суждено. Судьба такая, вот и выбрался. Выбрался.
До самой темноты народ топтался на берегу, кто-то пытался кричать, но крик срывался, переходил в плач. Так и ревели, голосили бабы, мужики хмурились, о чем-то тихонько переговаривались. Деревня переживала горе.
Кажется, этой ночью никто не спал. Утром, чуть свет, снова вся деревня вышла на берег. Почти сразу, замахали руками, закричали, закричали…. Николу вынесло на первый же перекат. Он так и лежал, крепко накрепко уцепившись за корягу. Коряга оказалась топляком, который поднялся со дна вместе со льдом. Когда лед раскрошился и выпустил корягу на волю, она снова ушла на дно, утащив за собой и бедного Николу.
Витька сильно застудился и мать чем-то мазала ему спину, давала пойло. Плакала. Постоянно плакала. Витька молчал. Он первые дни суетился, бегал по деревне, пытался поговорить с кем-то, объяснить, что случилось, но его ни кто не слушал, все смотрели злобно, враждебно. Кто-то не понимал, о чем он говорит, а кому удалось хоть раз в жизни увидеть всплытие осеннего льда, не понимали, что там страшного и опасного. Ведь видели они это явление с берега, и даже представить себе не могли, как это выглядит, если находиться там, на утлой лодочке с веслами в расшатанных, расхлябанных уключинах.
На похоронах были все, от мала до велика. Витьки сторонились. Бабы голосили. Когда он хотел подойти к могилке, чтобы хоть заглянуть на опущенный гроб, люди сомкнулись и не пустили. Он снова отошел в сторону, стоял один. Когда стали расходиться, комок глины прилетел прямо в грудь и, рассыпавшись от удара, брызнул во все стороны, запорошил лицо. Отвернулся, ждал, когда все уйдут. Хотелось подойти к могилке. Но так и не дождался, бабы, перебивая друг друга, выпроводили, вытолкали. И шли сзади, провожая до самого дома.
Мать, совсем согнулась, вздрагивала плечами, на Витьку не глядела. Он хрипел грудью, подступила простуда, трудно складывал обметавшие губы. Посидел у печки и вышел. Где-то выли бабы, должно быть на поминках.
Витька снял со стены коровью лычку и, склонившись, вошел в сарай. Посмотрел по верхам, определяя место, куда привязать. Веревка была из пеньки, – колючая. Он потрогал ее, совсем по-другому потрогал, чем прежде, погладил даже. Действительно колючая. Витька приложил веревку к шее. – Колючая.
В голове роились беспорядочные мысли:
– Мать меня не снимет, а больше никто, ни один человек из всей деревни не подойдет. Буду висеть тут, весь обоссаный. Говорят же, что висельники обязательно мочатся…. Лучше бы утонул. И ни каких проблем. Похоронили бы с почестями, с любовью.
Бросил веревку на загородку.
– Охо-хо…. – Тяжело вздохнул, прислонился к стене. Хотелось плакать. Так хотелось плакать.
Прошли, протащились какие-то дни.
У калитки свистели, Витька вышел. Парни глядели зло и сразу сбили с ног, стали пинать, старались угодить в голову.
– Уехать бы тебе куда. – Говорила мать, делая примочки. Сама трудно дышала, болела последнее время.
– Куда? Кто меня ждет?
Через день, когда Витькины синяки только расцвели, а ребра несносно ныли, мать померла. Переоделась во все чистое, легла на лавку, руки сложила, и померла.
Витька сидел рядом, промаргивал одним глазом, потому, как второй был заплывший крепко-накрепко, и не мог придумать, что же теперь делать. Уже вечером, в потемках, прокрался через огороды к своему дружку, с которым все детство провели вместе. Вызвал его на ограду и тихонько, по заговорщицки:
– Матушка померла. Помоги похоронить.
Генка молчал. Насупился, в глаза не смотрел, будто чужой.
– А? Помоги. Куда мне теперь?
Из сеней вышла мать и, отстранив, заслонив собой Генку, как-то нараспев и излишне громко, чтобы и на улице мог услышать случайный прохожий, протянула:
– А ну-у, иди отседова-а!
И стала наступать, широко поводя бедрами. Витька шагнул назад, еще раз глянул одним глазом на Генку и молча перемахнул через прясло. Домой возвращался совсем опустошенный, потерянный, не понимая, что делать. Из темноты кто-то окликнул. Витька приблизился, вспоминая, чей это огород. В тени стайки, оперевшись на костыль, стоял одноногий конюх. Указав остатком цигарки на Генкин дом, где мать еще отчитывала молчащего сына, спросил:
– Чего там? Чего шумят-то?
Витька махнул рукой и двинулся, было, дальше, но снова повернулся, возможно почувствовал участие:
– Матушка померла…. – Шмыгнул распухшим носом.
– Валя?… Ох, Господи. Отмучилась, значит. – Шагнул к Витьке. Ухватился за плечо. – Я помогу, Витя. Помогу я. Домовину сделаю, ох, Господи, Твоя воля.
Витька пошагал домой, сквозь звон в голове соображая: какая от тебя подмога.
С самого утра, прихватив лопату, Витька ушагал на кладбище. Выбрал место, ближе к самому краю и начал копать. Земля быстро кончилась, началась крепкая, сухая глина. Лопата скрипела и не шла в глину, приходилось долбить, долбить, долбить. Когда могила уже скрыла Витькину голову, на краю возник конюх, с неизменной цигаркой в губах. Он даже не поздоровался, стоял и молчал. Скорбно молчал.
Витька перестал долбить, привалился к стенке и смотрел на одноногого. Почему-то смотрел внимательно, словно впервые видел человека. Увидел его нос, с приплюснутой пипкой, увидел брови, вывернутые, как бы, наизнанку, увидел уши, большие и плотно прижатые, глаза, чуть раскосые, все, как у него, у Витьки. А руки? Широкие, рабочие ладони, короткие, узловатые пальцы с обломанными ногтями. Витька посмотрел на свои руки, он их сложил на животе, всегда так складывал в минуты отдыха. И конюх точно так держал свои руки. – Черт возьми, почему мать ничего не сказала? Было бы здорово иметь отца. Было бы здорово.
Назавтра они, вдвоем, привезли на тачке гроб и неловко, боком, спустили в могилу. Витька спрыгивал и снова долбил глину, чтобы поставить домовину ровно. Наконец, все было сделано.
Конюх достал откуда-то четвертинку самогона и они помянули покойницу.
– Бригадир велел тебе в тайгу ехать, в бригаду. Вот подводы пойдут, и ты поезжай.
Витька молчал, только кивал головой. Через три дня он уехал.
Бригада, которая занималась заготовкой леса, встретила его без восторга. Кто-то плюнул в его сторону, кто-то грязно выругался.
Мужики валили строевые сосны и кряжевали их на бревна определенной длины. Витьке поручили обрубать сучья. В обеденный перерыв все собирались у таборного костра, получали чашку каши, отдыхали. Витька чувствовал, что он лишний, ненужный здесь. А когда, по неосторожности, кто-то уже второй раз перевернул чашку с кашей, он не стал подходить к общему костру. Совсем в стороне разводил свой костерок и варил там чай, приспособив под котелок консервную банку.
Однажды на вырубку вышел лесной человек, охотник. Какое-то время он всматривался в людей, обедающих у большого костра, потом отвернул и приблизился к костерку Виктора. Тот обрадовался, предложил таежнику чай.
Долго сидели на чурбаках, подкидывали в костерок разный лесной мусор, разговаривали. Через несколько дней бородатый лесовик снова появился. Он уговорил Витьку уйти с ним в тайгу.
– Работы там очень много, нужно строить зимовья. А навалится зимушка, станем охотиться. Вместе будем охотиться, промышлять.
Витька согласился. Он был рад, что хоть кому-то он понадобился.