355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Андрей Соболь » Мемуары веснущатого человека » Текст книги (страница 1)
Мемуары веснущатого человека
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 22:26

Текст книги "Мемуары веснущатого человека"


Автор книги: Андрей Соболь



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 3 страниц)

Андрей Соболь
Мемуары веснущатого человека

Многоуважаемый гражданин, товарищ Порохлетов, Корней Аристархович, если не ошибаюсь, если только известный вам, а также, к горю моему, мне, прозаический писатель Пётр Письменный не изволил пошутить надо мной и во время óно правильно, без фокусов, указал ваше имя и отчество.

Ибо названный писатель временами, подвыпив и в то же время пронзительно поглядывая на человеческий материал, нужный ему для романа в трилогию и в пяти частях о коммунистической революции и пертурбации в умах и душах как пролетарско-крестьянского народонаселения, так и буржуазного, не то входит в забвение по части имён своих знакомых, не то ради шутки нарочито имена одних пристёгивает, так сказать, не с той сто роны, не к тому дышлу, а фамилии других снабжает преступно несоответствующими званиями.

Надвигалась прекрасная дождливая ночь, когда на Тверской, возле роскошного магазина бывшего Елисеева, я в двенадцатом часу на пустой до отказа желудок разглядывал головокружительные витрины, со скорбию вспоминал о том, как многие враги существующего режима лгут по заграницам в своих газетах, указуя бессовестно, что нынешний порядок не одобряет паюсную икру или сёмгу и заставляет всех граждан есть воблу или ячкашу, и с великой радостью собственными глазами констатировал, как процветают и пышным красным бутоном распускаются наша торговля, промышленность и ремёсла.

Как вдруг останавливается извозчичья кляча и вышеуказанный писатель, Пётр Пись менный, с которым я имел честь недавно до того познакомиться шапочно и кратковремен но, окликнул меня и, слезая с дрожек, предложил мне отбыть вместе с ним в гости к члену коллегии Народного Комиссариата по Военно-Сухопутным и Морским Делам, Сергею Яковлевичу Хлебникову, куда он и спешил, остановившись перед бывшим Елисеевым для пополнения, и меня, маленького человека, по доброте своей решил прихватить на скромный ужин к названному своему на короткой и тесной дружеской ноге приятелю.

При всей своей лояльности и даже гораздо больше, я принуждён был вздрогнуть, и при всём своём тихом поведении я не мог удержаться от вскрика, подобного женскому лёгкому визгу:

– Как? К такому большому человеку?! Да мне, да с моим украшением?!

Но разве писатели внимают голосу благоразумия, когда их посещает жгучее вдохновение и жизнь им не в жизнь без ночной беседы для производительности труда в постановке человеческой комедии на страницах своего собрания сочинений? И я, тоже отмеченный перстом писательского рока, о чём речь будет в нижних строках моего рукописного созидания, сопротивляться не в силах был, тем паче, что вышеуказанный писатель хоть ростом и невысок и на вид туберкулёзен и малахолен, но в мышцах своих настойчив и упрям.

Сели мы, а меж нами, посерёдке, три свёрточка, в содержимом которых я участия принимать не мог, в виду перманентного отсутствия дензнаков и ничем не прикрытой бедности, но за качество продуктивности которых старший товарищ приказчик давал своё пролетарское ручательство. Поехали по мокрому асфальту очень быстро, вроде как бы на дутиках, да прямо на Кремль по прямой линии без уклонений.

Я смежил очи, дабы не потерять присутствия духа, когда железными цепями загремит подъёмный мост, за которым, – даже жутко вымолвить, – И с т о р и я, и слышу я как бы сквозь сон да туман речь моего покровителя и спутника по знаменательному пути:

– Серёжка (извиняюсь, что я осмеливаюсь на такую фамильярность, но сиим выразительным прозвищем подразумевался не кто иной, как член коллегии, и только желание высказать вам всю свою горечь по поводу утери моей веры в личность Петра Письменного заставляет меня таким непочтительным именем временно облечь крупнейшего деятеля многоуважаемого Комиссариата по Военно-Сухопутным, Морским и Флотским Делам)… Серёжка – парняга невредный. Весёлый шельма. Мы у него посидим, закусим, а потом все вместе закатимся к…

И такое тут имя прозвучало, и такое имя было всеми буквами названо, до последней, как оно красуется перед нашим умственным и реальным взором под всеми важнейшими декретами социалистического строительства, что стал я сползать, а один из свёрточков за мной, но я, чувствуя телом своим, что в свёртке округлённости, и переливается в них госспирт, по слову писателя американского Купера именуемый перед лицом бледнолицых братьев «огневой водой», моментально преодолел свою зарубежную робость и глаза открыл, дабы спасти свёрточек от страшного падения на твёрдые камни мостовой.

И что же я вижу? Кремль уходит от нас неземным видением, а Ванька заворачивает на Чугунный мост и останавливается у домишка самого мелкобуржуазного вида и происхождения. И что же оказалось, и что же установилось? Члена Коллегии, действительно, по фамилии зовут Хлебниковым, но по имени и отчеству отнюдь не Сергеем Яковлевичем, а даже наоборот: Карлом Альбертовичем, а прибыли мы в первом часу ночи совершенно правильно к некоему Сергею Аристарховичу, но сей Серёжка в списках Красной Армии не значится, а является бывшим владельцем ситценабивной фабрики, получив оную в приданое за своей женой, плюс на всю жизнь билет на балетные спектакли Большого театра, меценатом которых состоял его покойный тесть, умерший от грудной жабы и расстройства дел в ногах императорской балерины Башкиной, чьи мифологические ножки я имел ненасытное удовольствие лицезреть в Берлине, в «Русском театре», где я, будучи невольным эмигрантом и тщетно ходатайствуя в полномочном представительстве, заправлял лампы в уборных на предмет экономии электрической энергии.

О декретной фамилии и говорить не приходится хотя бы по одному тому, что легкомысленно названный Петром Письменным один из вождей нашего возрождающегося к мирной жизни отечества рабочих и крестьян, второй месяц пребывает в отпуску на лоне благоуханной природы Крымской Автономной Республики, столь смело вырванной из рук врангелевских опричников, не говоря уже о том, что означенная высокая личность, как об этом мне рассказывал впоследствии ценимый мною народный крестьянский поэт, Алёша Кавун, литературных вещей нынешних писателей не одобряет и изволит говорить, что классические литераторы, как русские, так и английские и греческие, куда выше.

Мне исключительно приятно такое высокое мнение и разделяю я его с закрытыми глазами, ибо все поступки Петра Письменного, о чём я расскажу преподробно, к классическому отношению не располагают, но, как человек исторического опыта, насчёт греческой литературы принуждён возразить полным кворумом, ибо хотя греческих вещей не читал, но греков видел собственноручно в Одессе в эпоху десантного вмешательства инородцев, пробыв в греческой зоне немало дней и безнадёжно видя, как носатые греческие личности жульнически и неблагородно расхищают тяжким и честным трудом накопленное имущество моей крёстной Антонины Павловны Жарковой, приютившей меня с чисто единоутробной материнской любовью в годину моих тяжких бедствий на юге гражданских восстаний, о чём глава моих мемуаров гласит:

В огневом кольце пылающего юга

Так некорректно поступив со мной и заставив меня по-напрасному изнывать в волнении в присутствии фальшивого Члена Коллегии, Пётр Письменный тем самым моё доверие к нему снизил, и потому в первых строках моих мемуаров я имею все основания сомневаться, согласно ли правде изволю я вас называть по имени и отчеству и есть ли вы тот самый Корней Аристархович, к коему не однажды направлял меня вышеупомянутый Пётр Письменный, говоря, что по должности своей в Республике вы обозреваете все литературные рукописи, вышедшие из народа, за что положено вам жалование по самой высшей спецставке.

Обратившись уже давным-давно тому назад к ценимому мною, не в пример другим, Алёше Кавуну за подтверждением касательно Вашей правильной личности, я по Вашему адресу точной справки не получил, ибо по неизвестным мне причинам имеет к Вам Алёша Кавун небольшую обиду и хотя не отрицал Вашей должности, всё же сказал мне, что будто от Вас польза мне будет небольшая, так как Вы решили неукоснительно неглижировать писателями из гущи народа.

С одной стороны, не имея причин иронически относиться к словам Алёши Кавуна, а с другой, противоположной стороны, слыша лестные слова Петра Письменного, в огорчении направился к себе домой и излил свои наболевшие сомнения другу своему и однокашнику по моим земным скитаниям из морских офицеров Мишелю, который, по правде говоря, такой же флотский человек, как пресловутая личность, Пётр Письменный, является ближайшим другом Члена Коллегии в вышеприведённом инциденте.

Сей Мишель, насколько мне известно, всего один раз плавал по морю, когда мы с ним удирали без того, чтоб оглянуться на развалины прошлого, из Одессы в Константинополь, и то лежал повергнутой ниц воблой и бессердечно и нетактично облевал всё Чёрное море – хам!

А вот другая глава:

Мы идём навстречу солнцу

И в ней Вы сейчас соизволите увидеть, почему Мишель отбывал в дальнее плавание, одевшись моряком, а я как бы вроде чиновника особых важных поручений при градоначальстве, как и сможете убедиться, что сие светило подло и отвратительно обмануло нас, ввергнув в пучину неограниченных бедствий, ибо, не имея возможности получить протекцию на отплывающий пароход, Мишель на Молдаванке спешно купил за 20 колокольчиков верхнюю часть морского обмундирования, а мне приказал заделаться чиновником, под каковыми декорациями мы проскочили в зверском хаосе отбывающих купцов и чинов воинских и гражданских учреждений, прицепившись, будто на предмет охраны, к крупному багажу самогó командующего войсками.

И оказалось в самом скором времени, что идём мы не к солнцу, как говорил мне Ми шель, указывая на западную культуру, а к совершенному мраку, в коем мы глубоко утону ли, как только Мишель, именуя себя мичманом и близким племянником контр-адмирала Рожественского и заведя учебный разговор о состоянии и активности нашего морского флота, безрассудно поженил канонерку с крейсером, а покойного дядюшку своего оживил ни за что, ни про что, вследствие чего был уличён, что незамедлительно отразилось на мне – как на моём физическом состоянии, так и на моём звании.

Сперва били Мишеля, а трудились над ним преимущественно господа офицеры, особенно тот высокий и черноглазный, который, некоторое число недель погодя, с тем же упомянутым Мишелем и в компании со мной открыл товарищескую рулетку на паях и оказался далеко не офицером, а даже иудеем, что открылось нашему взору в турецкой бане.

Изнемогая под офицерским давлением, Мишель указал на меня, как на личность из градоначальства, снабдившую его письменными документальными данными, после чего я был призван в каюту достоверных чинов градоначальства и допрошен с таким пристрастием и выкинут так гнусно, что в одну роковую минуту пронёсся над всем кораблем, видя под собой морскую пучину и всем телом ощущая все принадлежности французского корабля, любезно предоставленного высшими властями русскому воинству.

Рассекая дикие бурные волны чернейшего из чёрных морей, корабль нёсся на всех парусах к культурному Западу, вследствие чего и отсутствия твёрдой земли меня и Мише ля командный состав принуждён был оставить на корабле, однако, лишив нас продовольствия и неоднократно пытаясь кинуть на прокорм акулам.

Тогда я, сговорившись с Мишелем и извинительно простив ему слабость и неустойчивость его языка, подал письменное заявление господину начальнику Освага, находящемуся в каюте номер 12, лично вручив, предлагая свои литераторские услуги в пользу пропаганды и прося впредь до прибытия на сушу выдать мне пять банок консервов и фунт колотого сахару.

Но господин начальник Освага, несмотря на своё интеллигентное профессорское звание Киевского университета и пренебрегая моим почерком, которому мне удалось придать большое изящество даже при качке и внутреннем голоде, раздирающем мои внутренности, послал меня к чёртовой матери, а затем и на такой высокий этаж мою покойную мамочку, что даже у покойницы могла голова закружиться.

Выбираясь из каюты холодного профессора почти на четвереньках, я, жалея Мишеля, голодного своего друга, невольно увлёк с собой малюсенькую связку охотничьих колбас, коих в сторонке лежала целая груда, но за порогом был настигнут кровожадным профессором, и ситуация обернулась так, что колбаски остались у него, а подбитый глаз у меня, так как я решил для удобства лечь и животом прикрыл колбаски, а профессор Киевского университета изволил быть на ногах, почему от башмака его пострадал мой глаз, а отнюдь не его, прикрытый золотыми очками, о чём и есть рассказ в главе:

Не интеллигент, а просто измыватель

На что всё это и без всякого сострадания к моему контуженному глазу Мишель самым наглым образом сказал, что я веснущатый дурак, и что веснущатых всегда били, даже с самых доисторических времён, и что человек с такими веснушками никогда никакого приличного дела до конца не доведёт.

Возражать что-либо было неудобно и неловко, ибо действительно веснушки у меня роковые, их на мне миллион, но у кого их не бывает? Но система моих веснушек тем и примечательна, что каждому их, так сказать, семейству соответствует одна крайне неприличная, размером с двугривенный; на лбу, допустим, один двугривенный, на щеках по двугривенному; в общем и целом на моём лице и на руках, а также и на шее как спереди, так и сзади, сиих крупных роковых кружков не менее, чем на два с полтиной. Посему я и являюсь человеком запоминательным, что нестерпимо и непереносно в период гражданской войны, не говоря уже о противности для чужого глаза, и по причине чего я перенёс немало страданий и отмечался ударами судьбы, и почему я очень много грущу и тоскую, не находя себе психологического отдыха, что сейчас же доложу в главе о моей личности.

Мой внешний и внутренний мир

Кстати сказать, это чересполосица моего лица и послужила главной причиной того, что некогда дорогой мне крестьянский певец Алёша Кавун подарил мне свою дружбу, чем скрасил однажды мою жизнь, где стройная вереница неудач проходит по всем страницам моей жизненной повести.

И по сей день не знает оный друг, что есть я не что иное, как личность без всякой прописки, пробравшаяся на свою законную родину, с нарушением, однако, законов, установленных с высоты Совнаркома, и что хоть изволю я попирать ногами дорогую мне мостовую Москвы твёрдо и бесстрашно, будто как всякий уважающий себя и товарищей своих советский подданный, но шатаюсь и трепещу каждый миг и в ногах своих не уверен, особенно в оживлённых и воспрявших пунктах нашей красной столицы.

И по сей час не знает цитируемый мною друг, что, идя со мной рядом, как бы с равным, он в то же время имел по правую руку от себя пренесчастное человеческое создание, кого о полным правом гражданского долга может задержать любой верный слуга социалистического отечества, но отнюдь не сыщика царской охранки, каким званием господину Петру Письменному угодно было меня погубить и каковой кличкой я снова узрел перед собой проклятые двери на своём горестном пути.

И кому ведомо, что каждодневно, закончив свои суетные дела, я с превеликим страхом пробираюсь в своё наибеднейшее жилище, которое территориально примыкает к Собачьей площадке, откуда проходным двором есть нелегальный путь в чёртов тупичок без имени и звания, – тупичок, и кончено. И в таком тупичке, в плачевных антисанитарных условиях мы с Мишелем имеем свой шаткий угол, где слева за матерчатой перегородкой прачка Анна Матвеевна греет нас пламенем утюгов, свою молодую жизнь надрывая над буржуазными манишками и кальсонами, а справа звучит пролетарский стук слесаря Маточкина, который свой рабочий серп и молот откладывает в сторону лишь в исключительных случаях своего ухажёрства за Анной Матвеевной, в чём, однако, мешает ему Мишель, ставший по моим данным недели две тому назад сожителем Анны Матвеевны.

Сие неравное схождение, – ибо Мишель, хоть и присвоил себе однажды на наше общее горе незаслуженное им звание мичмана, всё же есть отпрыск дворянского рода, чего я не могу не отметить при всём моём глубоком преклонении перед разрушением сословий и чинов, – одной своей половиной приятно мне, дав мне возможность снять Мишеля с моего иждивения, но другой половиной повергает меня в неприкрашенный ужас.

Причина наступившего ужаса заключается в неукоснительном желании Анны Матвеевны оформить вспыхнувшую любовь не только перед Советской Властью и не только перед мрачным лицом слесаря Маточкина, но и перед правлением жилтоварищества на предмет расширения жилой площади и перехода в более приличную меблирацию в ожидании результатов девятого месяца.

А Анне Матвеевне неизвестно и ни за что не должно стать известным, что у Мишеля документ является не только липовым, а прямо надо сказать осиновым, и на свет божий ни в коем случае вытащен быть не может. А принимая во внимание недавнее вступление председателя правления в коммунистическую партию с долголетним стажем и характер его личности, и то, что Мишель, будучи снова уличённым, незамедлительно по товарищеской солидарности укажет на меня, – оформление любви грозит нам неслыханными бедствиями.

Однажды, пробираясь в свой приют в неурочный час раньше обыкновенного, я был незримым свидетелем общего собрания жильцов, происходившего по случаю тёплого лет него вечера во дворе, недалеко от общественного ретирада и видел, как революционно-жарко держал себя вышеуказанный председатель, крича не только на жильцов мелкого ранга, но даже и на управляющего делами знаменитого треста «Азрыба», на нашего главного жильца, на наше единственное интеллигентное украшение, на наш, так сказать, лепной барельеф на фоне очень серого люда. Притаившись, я слышал, как оный председатель требовал, чтобы дворцы поменялись с хижинами, и когда вышеуказанный управляющий делами изволил заметить, что жилплощадь есть достояние всего народа, и что в нашем дому буржуазии не имеется, а есть одно уравнение для всех, председатель, рабочий человек без всякого образования, крикнул ему на ты:

– Ни чёрта ты не знаешь. Не видишь, что за твоей спиной, а ещё лезешь. Всякий сознательный коммунист должон глядеть себе взад.

Какое же тут оформление, как можно даже приступить к нему, и что получится, когда председатель соизволит обернуться к нам и позади себя найдёт такую морскую фигуру, как Мишель, и тем самым и меня, и обратит внимание на мои веснушки, ибо взор у него очень пронзительный?

Спотыкаясь, побежал я к Мишелю, умоляя его аннулировать немедленно любовную связь и уступить Анну Матвеевну пролетариату, но Мишель отверг моё разумное предложение и сказал, что раз женщина отдала ему своё сердце и в поте лица своего делит с обожаемым человеком свой скудный обед и подушку в синей с прошивками наволочке то он, как бывший офицер, не имеет права нарушать мужских правил охраны женского сердца от незаслуженных ран.

И в тот же вечер, посидев с часок у памятника Гоголю, писателю, коему человеческая душа была досконально известна, решил я открыть свою душу другому писателю и посоветоваться с ним, как мне быть, как мне вступить на стезю правопорядка и избавиться раз навсегда и навеки веков от враждебной стихии, окружающей меня в лице председателя домкома, любви Анны Матвеевны к моему ничтожному другу и слесаря Маточкина, который после совокупления Анны Матвеевны с Мишелем не стал мне давать проходу, допытываясь неугомонно:

– А не скажете ли вы мне, из каких таких мест будет этот хахаль, товарищек ваш? Хочу ему морду набить, да не знаю из какой губернии он.

Сии размышления овладели мной ещё до того, как Петр Письменный заставил меня усомниться в его порядочности, и потому я направился к Петру Письменному, по дороге определяя размер своего разговора и заранее мысленно обозревая всю свою многострадальную жизнь заграничного вояжа, где в каждом городе мне попадало, как незаконнорожденному пасынку, особливо в Париже, стараниями небезызвестного господина и контрреволюционера Свицкого, к коему меня прикомандировали разъездным курьером, о чём я, не утаивая ни крошки, расскажу сейчас в главе:

Взад и вперёд под забралом

Собственно говоря, тут и рассказывать нечего: гонял меня, как сукиного сына, от одного генерала к другому, и был один такой генерал, что взял у меня взаймы 20 франков до вечера, а по сей день их нету, и каждому генералу приказано мне было господином Свицким говорить: «Готовьтесь! Есть приказ быть наготове», и от каждого генерала привозил я ответ, что они всегда готовы, а также в придачу маленький счётец.

Помня слова господина Письменного (теперь я иначе называть его не могу, ибо лишаю его даже простого гражданского звания за клевету), сказавшего мне на заре нашего знакомства, что могу я приходить к нему в любой час без предупреждения, ибо очень интересует его моя личность и видит он во мне продукт массового сдвига российского народонаселения с исторических своих точек, что крайне важно для него в портретном отношении, я прошлёпал с Пречистенского бульвара до Благуши пешком, по грустному недоразумению, как всегда, обладая одной сиротливой бумажкой, имеющей хождение наравне с серебряной монетой – ровно 1/8 тарифа для поездки трамтрамом от Арбатской площади до центра, о дальнейшем уже не говоря.

Скрепя сердце, застегнулся я на все пуговицы своей гимнастёрки и отдался враждебному дождю, однако не забывая по пути психологически наблюдать за народным движением Москвы, каковые наблюдения неизменно переполняют мою душу высокой радостью в размышлении: и куда мы только придём?

Ибо, глубокоуважаемый Корней Аристархович, при всём сознании, что я даже мизинчиком не притронулся к созданию творчества нашей обновленной родины, а даже, наоборот, одно время всячески мешал воздвигать твердыни оплота и был как бы вроде вампира, коего пауки заставляли сосать вместе с ними кровь крестьян и рабочих, ныне поднятых на верхушку Советской власти, и при всём убеждении, что есть я ныне в своей стране самая ничтожная личность, не могущая даже 5 копеек внести в пользу Добролёта, я не могу отказаться от гордости, переполняющей мою душу, при взгляде на магазины Моссельпрома или Жиркости с их благоуханием ароматов, и полагаю, что утереть нос такому подлому городу, как Берлин, есть неотложная задача наших вождей, а, если можно, и Парижу, – то я заранее низко и благодарно кланяюсь всем портретам, не смея даже про себя называть их по имени-отчеству, что позволил себе однажды господин Письменный, не имея на то никакого права.

Так вот, с одной стороны, волнуя себя страхами по поводу могущих возникнуть из любовной истории Мишеля последствий, а с другой, как сын своего отечества, наслаждаясь пейзажами преуспевания и прогресса, добрёл я до Благуши тихим ходом в сумерки и позвонил к господину Письменному, мокрый насквозь и окончательно.

Однако господин Письменный, не дав мне даже немножечко просохнуть, промолвил, что сейчас за ним должен приехать автомобиль и что, если я хочу, я могу посидеть с его мамашей, причём господин Письменный такую фамилию хозяина автомобиля загнул, что я остолбенел, а мамаша трубку уронила и даже перекрестилась.

А так как мой приход к господину Письменному протекал до отвратительной поездки к члену Коллегии, и я своими глазами не так давно видел фотографическое изображение господина Письменного в самом органе ВЦИК, в «Красной Ниве», то я всё принял на веру и мог только порадоваться, что свела меня судьба с такой персональностыо, и согласился посидеть с мамашей, о чём впоследствии пришлось пожалеть, ибо мамаша господина Письменного хоть и почтенная женщина и набожная, а трубку сосала, как фельдфебель, и посему, оставшись со мной наедине, тотчас погнала меня на тот конец Благуши за табаком, так как поблизости табачных мальчишек не было, а по возвращении моём не только чаем меня не угостила, причём в соседстве о чаем находилось прекрасное вишнёвое варенье, но даже попрекнула, что я на полу наследил, в сердцах сказав громко и вслух, что Петька всякую шваль к себе водит, неизвестно для чего. При сем должен заметить, что господин Письменный, похваляясь при мне, что платят ему не в пример другим по целому червонцу за самую что ни на есть малюсенькую строчку, однако мамаше своей на табачное довольствие даёт сущие гроши, вследствие чего седая мать семейства принуждена курить самую дрянь и посему приятным запахом не отличается, а так как грудь у меня с детства слабая и притом ещё пострадавшая на французском корабле от легкомысленного поведения Мишеля, то, покинув негостеприимный дом господина Письменного, я долго на крылечке кашлял. И должен я ещё добавить, что как я ни прислушивался, а гудения и пыхтения автомобиля я установить не мог, из чего явствует, что господин Письменный уже тогда прибегал к весьма некорректным способам отвязаться от меня, предоставив мамаше терзать мою грудь гостабаком последнего сорта.

А ещё говорил мне: «Ты, говорит, можешь свою автобиографию мне не выкладывать, я и так тебя насквозь вижу и весь твой багаж. Ты, говорит, будешь моей моделью, я, говорит, из тебя такой коллективный портрет сделало, что Пётр Семёнович Коган за голову схватится».

Не имея счастья лично знать гражданина Когана и не зная, в каком комиссариате они пребывают, я, конечно, о голове их ничего сказать не мог, но к своему портрету равнодушного отношения не выдержал и попросил я господина Письменного:

– Умоляю вас, дорогой товарищ. Не надо о моих веснушках. Ради всего святого, не надо.

И мог ли я сказать господину Письменному, что публично выставив в печати мои веснушки, он одним духом выдаст меня с головой, так как ещё господин Свицкий в Пари же изволил мне однажды сказать, когда отправлял меня с одним поручением в Варшаву:

– Не вздумай только с моими деньгами перемахнуть в Россию. Там в Чека твои веснушки зарегистрированы надлежащим образом.

Так вот умоляю я господина Письменного:

– Не надо о веснушках… Семейное несчастие, что ж поделаешь! У нас так и повелось в роду: мужчины все в веснушках, а женская половина с красным пятном у левого височка – от прабабушки, в горящем дому разрешившейся от беремени. Давайте лучше о душе, ради бога, о душе. Душа у меня без веснушек.

А он как стукнет кулаком:

– Ты, говорит, не можешь понять марксистского метода в литературе. Всем душам грош цена. Быт нужен, колор-локал нужен. А ты с душой лезешь.

Вспомнил я всё это, кашляя на крылечко, и так мне тоскливо стало, и порешил я, не глядя на дождь, пойти к другому сочинителю, ибо не терпелось мне душу свою выложить, от одиночества своего изнемогая и притом изыскуя способы избавления от дурных последствий любовного экстаза Анны Матвеевны и моей беспризорности и, обливаемый небесными струями, дотащился я с грехом пополам и с печалью во всём объёме до Козихи, где проживал человек настоящий, отмеченный высокой славой, приятный мне и дорогой Алёша Кавун.

И есть моё знакомство с ним наиприятнейшее моё воспоминание тяжкой поры первых дней пребывания в Москве, куда я заявился гол и наг, и нищ, ограбленный на польско-русской границе подлыми контрабандистами, о чём следуют горестные строки в главе:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю