355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Андрей Кручинин » Адмирал Колчак. Жизнь, подвиг, память » Текст книги (страница 14)
Адмирал Колчак. Жизнь, подвиг, память
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 05:18

Текст книги "Адмирал Колчак. Жизнь, подвиг, память"


Автор книги: Андрей Кручинин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 37 страниц) [доступный отрывок для чтения: 14 страниц]

Недели протекали в ожидании реакции Лондона, чтении новостей из Европы, прогулках по японским достопримечательностям (Колчак жил в Иокогаме, время от времени наведываясь в Токио), пока наконец 30 декабря не пришел положительный ответ. «Я с двумя своими спутниками (членами миссии Вуичем и Безуаром, присоединившимися к адмиралу в его просьбе. – А.К.) принят на службу Его Величества Короля Англии и еду на Месопотамский фронт. Где и что я буду делать там я – не знаю [46]46
  Так в первоисточнике.


[Закрыть]
. Это выяснится по прибытии в Штаб Месопотамской армии, куда я уезжаю via [47]47
  Через (лат.).


[Закрыть]
Шанхай, Сингапур, Коломбо, Бомбей», – сообщает Александр Васильевич.

Казалось бы, именно теперь становился правомочным термин «кондотьер» – наемник на службе чужого государства, тем более что и сам Колчак очередной «апологией войны» дает для этого основания. «Я не скрываю всей тяжести всей тяжелой концепции (простите, ради Бога, это слово) предстоящего будущего и “не рисую себе картин”, – пишет адмирал, – но “я служу” снова, служу войне, – единственная служба, которую я не только теоретически ставлю выше всего, но которую искренно и бесконечно люблю». Можно подумать, будто чувство облегчения, наконец-то появившейся определенности, в противовес предшествовавшему мучительному осознанию бессилия и одиночества, и окрылило адмирала настолько, что ему не пришло в голову вновь применять к себе слово, которое так терзало его летом. Однако и месяцем позже, когда облегчение прошло и сменилось вновь тягостной подавленностью, – пресловутое название «кондотьер» лишь однажды промелькнет в его многочисленных черновиках. Значит ли это, что Александр Васильевич свыкся с таким своим положением, и вообще, чем было вызвано его столь горячее желание «убивать немцев», причем именно на английской службе?

На последний вопрос, по-видимому, ответить легче всего, хотя в Америке адмирал Колчак и мог рассчитывать по меньшей мере на столь же благожелательное отношение, как в Англии. В самом деле, будучи в США (куда и вернуться в случае необходимости было намного легче), он общался с гораздо более высокопоставленными политиками, чем в Великобритании, – сам президент и государственный секретарь интересовались его мнением, в отличие от английского короля или премьер-министра. Колчак вдумчиво и с интересом знакомился с американским флотом, составив о нем, кажется, довольно благоприятное впечатление. К американцам Колчак мог чувствовать и определенную симпатию – ведь не выделял же он их «военных деятелей» из общего ряда тех, кто, по его мнению, наиболее прозорливо оценивал ситуацию в России. Интересным обстоятельством является и посещение Александром Васильевичем могилы адмирала Д.Фаррагута – дань памяти выдающегося американского флотоводца. И все же вопрос о переходе на службу в США он, похоже, даже не рассматривал всерьез.

Причина заключалась в том впечатлении, которое Колчак вынес из знакомства с общим направлением мысли в Соединенных Штатах. «… Когда я изучил вопрос о положении Америки с военной точки зрения, то я пришел к убеждению, что Америка ведет войну только с чисто своей национальной психологической точки зрения – рекламы, advertising [48]48
  Рекламы (англ.). Курсив первоисточника.


[Закрыть]
… Американская war for democracy [49]49
  Война за демократию (англ.).


[Закрыть]
– Вы не можете представить себе, что за абсурд и глупость лежит в этом определении цели и смысла войны, – напишет он в Японии, вспоминая время, проведенное в США. – Война и демократия – мы видим, что это за комбинация, на своей родине, на самих себе. Государственные люди Америки понимают это, но они не могут иначе действовать, и потому до сих [пор] американцы не участвовали еще ни в одном сражении…»

Если Колчак искренно полагал, что Вильсон и другие руководители политики Соединенных Штатов были всего лишь скованы направленными извне, какими-то безликими тенденциями демократии и пацифизма, то он, очевидно, ошибался – и год спустя адмиралу, уже Верховному Правителю России, предстоит в этой своей ошибке убедиться; но в данном случае главное не это, а принципиальное неприятие Александром Васильевичем демократизма как в виде отвлеченных идеалов, так и в повседневной политической практике и американской пропаганде. Пассивное, все еще не очень действенное, по мнению адмирала, участие США в войне, которое не давало ему в полной мере приложить свои силы, знания, опыт, – всего лишь следствие, корни же кроются в принципах «американизма» и национальной психологии, столь категорически и презрительно отвергаемых Колчаком. Конец 1917 – начало 1918 года вообще представляется периодом кристаллизации и даже некоторого ожесточения его взглядов на устройство современного ему общества, на пагубные течения и способы их преодоления, на грядущие судьбы России и русского народа, о чем он никогда не перестает думать; и здесь мы вновь должны обратиться к вопросу о «кондотьерстве» русского адмирала.

То и дело его рисуют «киплингианскими» красками, в духе знаменитого «but there is neither East nor West, Border, nor Breed, nor Birth, when two strong men stand face to face though they come from the ends of the earth» [50]50
  Нет ни Востока, ни Запада, ни границ, ни происхождения, ни родины, когда двое сильных встают лицом к лицу, хотя бы они и пришли с разных концов земли (англ.).


[Закрыть]
, когда родина и происхождение выглядят величинами пренебрежимыми в сравнении с «вневременны́ми» и «вненациональными» силой и мужеством, – и адмирал, кажется, до некоторой степени дает для этого основания. «… Война прекрасна, – пишет он в эти дни, – хотя она связана со многими отрицательными явлениями, но она везде и всегда хороша. Не знаю, как отнесется Она к моему единственному и основному желанию служить Ей всеми силами, знаниями, всем сердцем и всем своим помышлением», – и в этой мрачноватой романтике, уже стоящей на грани кощунственного перефразирования Евангельских слов, и вправду есть что-то от киплинговских героев и ситуаций; но исчерпывается ли этим адмирал Колчак?

«Единственная форма, в которой я мог продолжать свое служение Родине, оказавшейся в руках германских агентов и предателей, было участие в войне с Германией на стороне наших союзников», – скажет он вскоре, проясняя свою позицию. Разумеется, можно возразить, что все это говорилось уже после возвращения Колчака на русскую службу, когда ему хотелось оправдаться в своем «кондотьерстве»; однако записи, сделанные в самый разгар этого непродолжительного «кондотьерства», похоже, опровергают подобные возражения.

«Я, может быть, выражаю [51]51
  В первоисточнике – ошибочно «выражаюсь».


[Закрыть]
недостаточно ясно свою основную мысль; мысль о том, что на меня же ложится все то, что происходит сейчас в России, хотя бы даже одно то, что делается в нашем флоте, – ведь я адмирал этого флота, я русский…» – мучительно подыскивает он слова в черновике письма, датированном 21 декабря 1917 года; а 2 января 1918-го, среди очередных рассуждений о войне, формулирует: «Война дает мне силу относиться ко всему “холодно и спокойно”, я верю, что она выше всего происходящего, она выше личности и собственных интересов, в ней лежит долг и обязательство перед Родиной, в ней все надежды на будущее, наконец, в ней единственное моральное удовлетворение». Стремление принять действенное участие в борьбе против врагов России дает Александру Васильевичу единственную надежду на возвращение уважения к самому себе; и, не боясь некоторой парадоксальности формулировки, скажем, что русский адмирал Колчак, оставшись без родины, мог пойти на службу войне… но не Великобритании.

Большое значение для воссоздания взглядов и душевного состояния Александра Васильевича в этот период имеет и его рассказ о беседе с японским полковником Я.Хизахидэ. Они познакомились еще во время пребывания Колчака в Японии, однако наиболее откровенный разговор двух офицеров, судя по записи Колчака, состоялся уже в Шанхае, куда адмирал выехал, направляясь к предполагаемому месту новой службы – в Месопотамию. Отъезд из Шанхая задерживался в связи с карантином (на пришедшем пароходе была обнаружена чума); тогда-то, в читальне устроенного англичанами клуба, Александра Васильевича и нашел японский офицер, направлявшийся в это время в Южный Китай с какой-то, по-видимому, секретной миссией (по крайней мере, так считал Колчак).

Возвратимся к цитате из Киплинга, чтобы заметить, как – будто бы специально – реализовалась описанная в ней ситуация встречи «двоих сильных», пришедших «с разных концов земли». Увидим мы здесь и взаимное уважение, которое, похоже, выразилось даже в почти ритуальном дарении (или обмене?) оружия: еще в Японии Хизахидэ подарил русскому адмиралу старинный клинок конца XVII века. Помимо личных симпатий, для Колчака, с его философией войны, большое значение могли иметь и соображения, подобные изложенным в свое время знаменитым германским мыслителем генералом К. фон Клаузевицем (известно, что Александр Васильевич изучал его труд «О войне»): «Как бы ни мыслили себе совершенное воспитание в одной и той же личности качеств гражданина и воина, в какой бы мере мы ни представляли войну общенациональной… нам никогда не удастся изгладить индивидуальные черты военного дела, а раз это невозможно, то те, которые заняты им, и до тех пор, пока им занимаются, будут неизбежно смотреть на себя как на особую корпорацию…» Казалось бы, в «кондотьерский» период для адмирала корпоративный, профессиональный, кастовый, вненациональный воинский дух должен был усиливаться и в гораздо большей степени, чем раньше, руководить его чувствами и мыслями; но почему же Колчак столь настороженно слушает собеседника?

«Hisahide является фанатиком панмонгольского милитаризма, ставящего конечной целью ни более ни менее, выражаясь деликатней, экстерилизацию индоарийской расы, которая отжила свою мировую миссию и осуждена на исчезновение… Масса военных людей (а в Японии этот класс, помимо явно выраженного в военнослужащих, является самым многочисленным и политически сильным), если видит сны, то только на тему о панмонгольском мировом господстве…» – записывает адмирал, предваряя этой характеристикой рассуждения о будущей японской агрессии и внутренней слабости европейской цивилизации, разложенной демократическими настроениями. И, говоря об уважении к сильному противнику и о признании его правоты по многим вопросам («Hisahide замолчал – мне нечего было возразить ему»), непременно подчеркнем, что ключевым словом здесь остается именно «противник», но не личный (по Киплингу), а противник России; и не случайно, по рассказу Колчака, он после ухода собеседника сразу же погрузился в размышления о недавнем прошлом, настоящем и будущем своей страны – теме, практически не затронутой в ходе беседы. Впрочем, и с самóй беседой все далеко не просто…

Читая ее изложение Колчаком, трудно не удивиться литературному стилю и почти беллетристической манере, к которым Александр Васильевич в известных черновиках своих писем прибегает чуть ли не единственный раз (теперь он избавлен от опасений цензуры, да и пишет-то, по сути дела, в неизвестность, не зная даже, где находится адресат, так что письма в еще большей степени приближаются к дневниковым заметкам). И как раз эта литературность способна насторожить или по крайней мере заставить задуматься, насколько аутентичен рассказ адмирала.

Дело в том, что согласно изложению Колчака беседа в сущности была не беседой, а продолжительным монологом полковника Хизахидэ, занимающим несколько страниц и ни разу не прерванным ни одной репликой самого Александра Васильевича. Вопросов не возникало бы, будь перед нами такой же «отчет» о разговоре, как тот, например, который содержится в черновике, повествующем о встрече с адмиралом Джеллико: «Адмирал был исключительно любезен со мной и доказал лучшим образом свое отношение ко мне, перейдя сразу к делу, достав наиболее секретные карты… Я провел в высшей степени приятные 1 1/ 2часа, обсуждая с Jellicoe вопросы войны… Я перешел под конец к морской авиации и выразил желание принять участие в одной из обычных операций гидропланов. Jellicoe отнесся к этому как к наиболее естественной вещи и только спросил, желаю ли я идти на миноносце или на гидро. После ответа моего, что я хочу идти на гидро… был вызван адмирал Penn..» и т. д. Напротив, в рассказе о своем общении с Хизахидэ Александр Васильевич не прибегает к подобной форме изложения, – которая, заметим, выглядит наиболее естественной для письма, – и пользуется прямой речью, пожалуй, делая монолог японца несколько неправдоподобным.

Об известной «литературности» этого рассказа свидетельствует и то, что несколько раз адмирал вычеркивает уже написанные куски предложений (отсюда новые сомнения в аутентичности «отчета»). Чему противоречит, к примеру, размышление о том, «что дисциплина есть основание свободы… что дисциплина, по существу, есть истинное выражение свободы»? Неужели для профессионального военного, едва ли не воплощения самурайского духа, было бы неправдоподобным к словам о том, что «текущая война есть борьба демократического начала с милитаризмом», – добавить: «также аристократическим началом»? Почему бы полковнику Хизахидэ, говоря о превосходстве японского милитаризма, не добавить из вежливости или искреннего сочувствия к собеседнику – «я не говорю о Вас лично, тем более о Вашей Родине, павшей жертвой того, с чем мы готовы вступить в борьбу»? А между тем все это, как будто написанное одним духом, затем… вычеркнуто Колчаком – и уместно задать вопрос, чьи же тогда слова он приписывает собеседнику?

Есть в этом рассказе и по меньшей мере один пассаж, в котором адмирал явно зарвался, вкладывая в уста японского офицера нечто малоправдоподобное – «ибо наш желтый монгольский мир…» (сравним далее в авторском тексте самого Колчака – «монголо-малаец» применительно к Хизахидэ), – и Александр Васильевич, очевидно почувствовав это, не дописал фразу (одну из немногих в данном черновике) и вычеркнул ее окончание. Все это позволяет квалифицировать интересующий нас текст если и не как художественное произведение в полном смысле слова, то по крайней мере как нечто стилистически приближающееся к политическому эссе, где мысли и взгляды собеседников, независимо от явно литературной «прямой речи», не разделены между собою и, кажется, в большинстве своем принадлежат им обоим.

Заметим кстати, что такое предположение позволяет по-новому взглянуть и на известный пассаж о японском клинке, который так любят цитировать недоброжелатели Александра Васильевича. Описание своеобразной медитации, конечно, звучит весьма впечатляюще – «Когда мне становится очень тяжело, я достаю этот клинок, сажусь к камину, выключаю освещение и при свете горящего угля смотрю на отражение пламени в его блестящей поверхности и тусклом матовом лезвии с характерной волнистой линией сварки стали и железа. Постепенно все забывается и успокаивается, и наступает состояние точно полусна, и странные, непередаваемые образы, какие-то тени появляются, сменяются, исчезают на поверхности клинка, который точно оживает какой-то внутренней, в нем скрытой силой, – быть может, действительно “частью живой души воина”», – хотя немедленно следует довольно прозаическое завершение: «Так незаметно проходит несколько часов, после чего остается только лечь спать». Однако описанная «медитация» на двадцати страницах одного и того же черновика (и именно того, где содержится рассказ о беседе с Хизахидэ)… повторяется дважды, причем в некоторых деталях – с буквальными совпадениями, что становится дополнительным аргументом в пользу «литературности» всего текста.

Но вернемся от деталей к его содержанию. Итак, если предположить, что «монолог Хизахидэ» весьма условен и представляет собою литературное отражение общих впечатлений от беседы (сомневаться в реальности которой у нас нет оснований), мы увидим в нем, наряду с констатацией «желтой опасности» и ощущением угрозы со стороны усиливающейся и агрессивной Японии, еще и изложение взглядов самого Колчака на устройство общества, на современные тенденции, которые адмирал решительно оценивает как пагубные, и на общественно-государственный идеал, противопоставленный этой угрозе.

Одна из составляющих этого идеала нам уже известна – пресловутый «милитаризм», колчаковская «любовь к войне». Но весьма примечательно – и до некоторой степени неожиданно, – что на страницах, исписанных в дни одного из самых жестоких душевных кризисов, пережитых Колчаком, война предстает отнюдь не в своем «персонифицированном» обличии, а «внешней» грозной стихией, не самоцелью киплинговского «сильного человека», а объективным критерием, отделяющим внутри общества «сильных» и достойных – от трусов, для Колчака воплощенных в революционной толпе. Таким образом война не обсуждается адмиралом с точки зрения «служения Ей всеми силами, знаниями, всем сердцем и всем своим помышлением»: грозные военные испытания здесь – лишь средство для отбора внутри нации ее аристократии.

Похоже, что в этом слове и заключается квинтэссенция мировоззрения Колчака. Мы уже видели отрицание им демократии, и не только в специфически-американском ее воплощении, а в качестве общественного принципа; теперь же адмирал формулирует и «положительный» принцип, противопоставляемый им миру трусости, лжи и рекламы, – и принцип этот заключается в своеобразном аристократизме – не крови, но духа. И, может быть, не как случайность, а как отзвук навсегда оставшихся неизвестными разговоров, пишутся строки из адресованного Александру Васильевичу письма Анны Васильевны о ее покойном отце (известном музыканте и дирижере) – «… Если революция есть торжество демократического принципа и диктатура черни, то он был аристократом духа и привык властвовать людьми и на эстраде, и в жизни», – а также полушутливое ее упоминание о Колчаке как о «поклоннике аристократического принципа».

В связи с этой стороною личности адмирала нельзя не остановиться и на одной совсем уж неожиданной параллели. Среди наиболее известных русских офицеров, боровшихся против большевизма на восточной окраине России, есть один, чаще всего противопоставляемый Александру Васильевичу не только исходя из черт характера или особенностей биографии, но и, так сказать, принципиально, «мировоззренчески». «Несомненно, Унгерн считал Колчака мягкотелым позером и ненавидел его как либерала, японофоба и западника», – читаем у сегодняшнего автора, храбро подменяющего решительным «несомненно» какую бы то ни было серьезную аргументацию. Не более аргументированны и соседние рассуждения о генерале Р.Ф.Унгерн-Штернберге, стяжавшем жестокую славу самого беспощадного врага большевиков и наиболее решительного соратника Атамана Г.М.Семенова: «должен был воспринимать Колчака» «с долей иронического презрения к его претензиям видеть в себе настоящего диктатора», «для Семенова и Унгерна трагическая фигура Колчака превратилась в шутовскую, его роковое интеллигентское бессилие выгодно оттеняло их собственную, не стесненную условностями, власть» и проч. Не останавливаясь на голословных, но от этого не менее императивных рекомендациях, чтó «должен» или «не должен» был испытывать давно ушедший из жизни человек по отношению к другому, и в принципе допуская, что они и вправду могли не понимать и не любить друг друга, – попробуем объективно сопоставить их взгляды и идеалы.

Согласно «монологу Хизахидэ», нигде не оспоренному в авторской речи самого Колчака, западный мир – понимая под Западом и Европу, и Америку, – подпал под верховенство «развращенной народной массы, желающей власти», что само по себе абсурдно («власть не может принадлежать массам»). «Низовая» демократия, находящая свое выражение в социалистических учениях и движениях, по результатам своей деятельности смыкается с «плутократией и капиталом», поскольку «банкир или фабрикант не может управлять государством и, получив власть, приведет неизбежно его к социальной заразе, упадку и даже гибели». Для России, продолжает адмирал уже от собственного имени, роковыми оказались «демократизация» основной массы армейского офицерства, мягкотелость и отсутствие воинского духа в высших эшелонах военного управления и гибель в первые годы Мировой войны «настоящих» офицеров, после чего нация, лишенная своей аристократии, оказалась охваченной «самой низкой животной трусостью», – спасения же России можно ожидать лишь от «новой войны», в которой она, быть может, сумеет «возродиться»: «Если это не случится, тогда придется признать, что смертный приговор этой войной нам подписан».

А что же Унгерн? В 1921 году, преданный подчиненными, он попадет в плен к большевикам и на допросе будет подробно рассказывать о своем мировоззрении. «Белая культура, приведшая европейские народы к революции, сопровождавшаяся веками всеобщей нивелировки, упадком аристократии и прочая, подлежит распаду и замене желтой, восточной культурой, образовавшейся 3000 лет назад и до сих пор сохранившейся в неприкосновенности, – излагает взгляды генерала протокол допроса. – Основы аристократизма, вообще весь уклад восточного быта, чрезвычайно ему во всех подробностях симпатичны, от [пропуск в документе] до еды».

Различие, и существенное, здесь только в том, кто именно ассоциируется с этой «восточной культурой», в глазах обоих сохранившей свою силу, внутреннюю цельность и любовь к войне. Для Колчака Восток воплощается в Японии – едином, сильном, в достаточной степени модернизированном государстве, не оставившем тем не менее агрессивности и «духа бусидо». Для Унгерна, с Японией незнакомого, а японцев видевшего эпизодически, Восток – это разваливающийся республиканский Китай и разрозненные монгольские племена, причем первый можно презрительно не принимать всерьез (и приведенная цитата к нему явно не относится), а вторые – использовать в собственных целях (и в русских целях), дав им подходящих возглавителей и идею, которой они не имеют. Соответственно и отношение к этому Востоку у адмирала и генерала оказывается различным – настороженность и враждебность или уважительное поощрение.

Итак, рисуя общую картину мира, эти два русских военачальника говорят, в сущности, об одном и том же; в цивилизации, которая породила и воспитала обоих, их пугают и отталкивают одни и те же тенденции развития; «аристократический принцип» равно притягателен и для одного, и для другого… и это неожиданное сопоставление с «железным бароном» чрезвычайно важно для понимания внутреннего мира адмирала Колчака, которого слишком часто рисуют слабым, безвольным (и – столь же часто подразумевается – никчемным) «интеллигентом», а иногда ничтоже сумняшеся приписывают «осознание» этого и самому Александру Васильевичу («А.В.Колчак с глубоко спрятанной тревогой понимал, что он слишком интеллигентен, слишком хрупок для такого жестокого и кровавого действа, каким оказывается на практике любая война…»). На самом деле Колчак был совсем другим, – и потому он, не успев завершить одну войну, с такой решительностью пойдет на другую, и потому же, быть может, «бешеный барон Унгерн», в сознании многих предстающий антиподом адмирала, будет по сути дела единственным, кто попытается отомстить за смерть Верховного Правителя…

Но все это еще в будущем, период последних деяний для Колчака еще не наступил, он пребывает в ожидании и раздумьях, и раздумья эти горьки. «За эти полгода, проведенных за границей, – записывает он 2 января 1918 года, – я дошел, по-видимому, до предела, когда слава, стыд, позор, негодование [52]52
  Так в публикации документа. Возможно, следует читать: «… когда слова стыд, позор, негодование…».


[Закрыть]
уже потеряли всякий смысл, и я более ими никогда не пользуюсь». Уже не было ни гнева, ни стремления «объяснить что-либо по системе топтания фуражки», не было, кажется, столь знаменитых яростных вспышек Колчака. Была выжженная пустыня в душе – да и, говоря о душе, Александр Васильевич мельком заметит, что «учение буддизма совершенно поколебало» представление о ней, и случайно ли в следующем черновике он признается в «такой отчаянной тоске», «что развитие ее, право, может навести [на] мысли о том, что японцы деликатно называют “благополучным выходом”», – то есть на мысли о самоубийстве?. И адмирала Колчака среди его тягостных мыслей поддерживает только надежда на войну… и, сколь бы парадоксально это ни прозвучало после всего вышесказанного, – надежда на Россию.

А Россия помнила о Колчаке, какой-то таинственной интуицией выделив его из ряда многих, слишком многих промелькнувших за последние месяцы лиц. Всего лишь «один из» командующих флотами, не слишком удачливый в своих первых попытках обуздать стихию, «политический деятель», не успевший выйти на политическую сцену… – в смутное время, когда имена вспыхивают и угасают мгновенно, погружаясь во мглу забвения, Колчак неизменно живет в «общественном сознании» в качестве угрозы или надежды.

В общем, нетрудно понять, почему именно его образ витает над окончательно революционизирующимся Черноморским флотом, как призрак возмездия: «Слыхал? К Дарданеллам, к Дарданеллам Колчак подошел, стоит во главе… Во главе стоит всех держав! Думаешь, когда сюда дойдет, простит всех, это хулиганство?» – передает современник слухи поздней осени 1917 года. Менее объяснимо, почему на Дону, отнюдь не бедном громкими именами собравшихся там военачальников (Корнилов, Алексеев, Каледин, Деникин…), те, кто надеялся и ждал возрождения державы, тоже продолжали помнить Колчака, рождая слух за слухом:

«– Союзники прошли через Дарданеллы. Союзную эскадру ведет адмирал Колчак.

В предчувствии красных ужасов, накануне падения Ростова и Новочеркасска так хотелось увидеть русскую жизнь под вымпелом Колчака.

Но слухи оказались слухами.

В мае [1918 года] пришел другой слух:

– Колчак в Северном море. Над Архангельском рядом с английским флагом реет русский Андреевский флаг (действительно, в журнале, датированном 28 июля 1918 года, передавался слух о поездке «на Мурман» Савинкова, якобы делающего при этом «ставку на Колчака». – А.К.).

– Будет на севере жизнь под вымпелом Колчака.

Но и в Архангельске не оказалось Колчака.

Теперь (поздней осенью 1918 года. – А.К.) адмирал Колчак, по слухам, сразу в двух местах:

– Диктатор в Омске.

– Русский адмирал на английском дредноуте в Константинополе.

Но где он точно – никто сказать не может»…

И уж совсем причудливо выглядит матрос-большевик из стихотворения Волошина – убийца и погромщик, который, несмотря на всю свою революционность/

 
… угрюмо цедит земляку:
«Возьмем Париж… весь мир… а после
Передадимся Колчаку».
 

И пусть даже этот парадокс не «подсмотрен», а сочинен поэтом, стремящимся подчеркнуть всеобщую бессмыслицу, хаос, сумятицу, душевную и духовную разруху (хотя Волошин и утверждал, что «зарисованная» им «личина» была «наблюдена» в действительности), – всплывшее среди мрачного бреда имя Колчака отнюдь не случайно. Громадный потенциал, заключенный в личности адмирала, превращал его имя в легенду, которая бродила по раздираемой междоусобицами Русской Земле.

Россия ждала адмирала Колчака – и адмирал Колчак не мог вновь не появиться в России.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю