сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 39 страниц) [доступный отрывок для чтения: 14 страниц]
Я сел за стол. Как замечательно чувствовать себя пусть хоть отчасти, но уже за пределами этой проклятой системы. Какое это счастье – быть частным лицом! Я знал: да, могут быть неприятности. Ну и гори оно синим пламенем! У меня французская жена, вашим законам я уже неподвластен.
Рядом со мной стоит ослепительная блондинка – просто с ума сойти! Вино придает мне куражу – она на меня смотрит, прикасается к моей руке. Я смотрю на Карло Лидзани, он одобрительно подмаргивает – не робей. Я не робею.
После банкета спускаемся на лифте вниз. Я говорю Данелия:
– Гия, едем в бар. Вот эта блондинка с нами едет…
– Не могу. Делегация!
– Да брось ты! Я тебя привезу обратно! Гия сокрушенно качает головой.
Сизов еле со мной разговаривает, смотрит насупленно. За ним – с сигарой Де Лаурентис, ждет, что будет.
– Что ты вообще тут делаешь? – цедит сквозь зубы Сизов. – Даже не познакомился с товарищем послом, не зашел в посольство.
– Да, да, – говорит человек с серым лицом, серыми волосами, в сером пиджаке (понимаю, это и есть посол, товарищ Аристов), – нехорошо, Андрей Сергеевич. Вы бы уж как-нибудь зашли бы к нам. Отметились хотя бы. Печать полагается поставить.
– Да, да, обязательно зайду. Как-то не с руки все было, – говорю я, опять ощущая отвратную дрожь в душе. Но мне уже все равно. Блондинка держит меня за руку. Допускать такую степень близости с иностранкой – это уже поведение вопиюще антисоветское, гибель окончательная. Мы садимся в машину к Лидзани-белый «ситроен».
– Гия! – кричу я уже на ходу. – Мы будем тебя ждать!
– Езжай! Езжай! – отмахивается Гия. Я его понимаю, сам был в той же шкуре.
Когда я ехал в бар с блондинкой в надежде, что впереди у нас веселая ночь, о ней я не знал ничего. При знакомстве она назвала себя, но имя я тут же забыл – у меня вообще отвратительная память на имена. Мы танцуем, вдруг во время танца она начинает раздеваться. Снимает блузку.
– Ты оденься, – говорю я.
– О-ля-ля-таа! – поет она в порыве чувств. Вокруг смотрят. Бармен насупился. Я ретировался в угол к Лидзани, спрашиваю:
– Что она делает?
– Сиди, не рыпайся! – говорит он.
– Ля-ля-ля, – поет она и снимает бюстгальтер. Толпа вокруг продолжает танцевать, но как-то уже замедляет ритм.
– Ля-ля-ля, – она снимает юбочку.
– Ля-ля-ля, – снимает ботинки.
– Ля-ля-ля, – снимает трусики. Уже все перестали танцевать. Расступились. Она одна. Голая! Приходит полиция. Ее забирают. Она поет. На следующий день весь Рим был заполнен фотографиями блондинки, которую голой выводят из «Диско». Ей захотелось привлечь к себе внимание.
«Господи, – думаю, – как вовремя я отошел в угол. Меня бы замели вместе с ней. Только этого не хватало! За компанию с голой красоткой стать героем скандальной прессы!»
Спустя несколько дней мы встретились, она привезла меня к себе. В шесть утра отослала – приезжал муж, а может, ее содержатель. Я шел в состоянии крепкого похмелья, пытаясь вспомнить, как ее зовут.
«Как же мне теперь найти ее? Даже имени ее не помню!»
И вдруг на кинотеатре – афиша очередной серии «Джеймса Бонда», на афише – она, роскошная красавица с роскошной грудью. Барбара Буше! Вот ты кто, теперь уже не забуду… Она была швейцарка, снималась в английских фильмах, жила в Риме.
Таким был для меня Рим, который я тоже увозил с собой в Москву. Мои римские каникулы. Правда, почти никому о них не рассказывал – разве что Генке Шпаликову, с ним я многим делился. Одним вообще нельзя было ни о чем заикнуться – тут же бы стукнули, другие просто б не поняли, что это за наслаждение – быть «частным лицом».
Со мной хотели встречаться многие из тех, кто знал, что я постановщик «Первого учителя». В Париже этот фильм имел колоссальный успех. Маша Мериль хотела вызвать меня туда на показ фильма. Помню, как после этого приглашения Баскаков кричал, даже не кричал -орал на меня в своем кабинете:
– Ты что, мать твою! Ты это подстроил?! Почему тебя приглашают? Почему Герасимова не приглашают? Его, понимаешь, приглашают! Кто ты такой?!
Конечно, я подстроил это приглашение. Но не мог же я в этом признаться!
– Картина там идет. С успехом. Им интересно. – Опять я чувствовал эту липкую отвратительную дрожь в душе.
– Забудь! Ты только что ездил за границу!
Другая картина, сделавшая мне известность в Париже, – «Андрей Рублев». В один из моих приездов со мной захотел встретиться Арагон. Незадолго до того умерла Эльза Триоле, он со слезами на глазах говорил, что без нее жить не может. Подарил мне офорт Пикассо, подписанный автором оригинал. А на задней стороне окантовки написал: «Дорогому Андрею Кончаловскому от Арагона в надежде на лучшие времена. Больше я никогда не поеду в Россию». В 1968 году случились чехословацкие события, и Арагон, хотя и был коммунистом, окончательно разругался с московскими властями. Коммунисты тоже бывают разными. Тогда, как говорили, он активно примкнул к сексуальным меньшинствам, вокруг него вилось множество молодых людей.
Он водил меня по своей квартире, показывал, говорил:
– Видишь, как хорошо. У меня за стеной живет русский посол. Если случится какая-нибудь неприятность, я сразу на рю Гренель, к русскому послу.
Он показывал мне вещи, открывал ящики:
– Видишь, не могу трогать. Эльза, вокруг все Эльза.
Тогда он написал ей прекрасные стихи. Очень ее любил.
В эти же дни мне посчастливилось познакомиться с Марком Шагалом, память об этом – его фотография с автографом. А потом в моей жизни появился великий фотограф – Анри Картье-Брессон.
Помню, я должен был на машине возвращаться в Россию. Чем я только я не нагрузил ее! Вез кучу пластинок, кучу каких-то сувениров, ящик молодого вина. Машина была загружена доверху. В Москву я решил поехать самым длинным, насколько это было возможно, путем – не через Польшу, а через Италию, Венецию. Провожала меня до самого советского лагеря одна очень милая голубоглазая, рыжая женщина. Когда мы ночевали в Венеции, я проснулся и увидел ее сидящей на подоконнике. Был ноябрь, в Москве уже снег, а здесь – мягкое солнце, за ее спиной нежное голубое небо, точно в цвет ее глаз… У границы Югославии мы расстались, она уехала обратно.
Я поехал на север через Загреб, в Загребе пообедал, заночевал. Это уже был «свой город» – пьянство, неухоженные отели. Потом был Будапешт, Венгрия, вся уже покрытая снегом. До советской границы я добрался в самый послед ний день, когда еще действительна была моя виза, боялся, что меня не впустят. Граница была уже закрыта, я ночевал в каптерке у русских пограничников, мы засадили весь ящик вина. И какого вина! Нового божоле. Так я и не довез его до Москвы. Они пили драгоценную рубиновую влагу и ругались: «Кислятина! Лучше бы водки дал!» Шел густой снег. Возвращение в советскую зиму…
В Ужгороде меня ждала другая женщина, приехавшая провожать меня дальше. Мы сели с ней на поезд и поехали в Москву, а шофер, которого я вызвал, погнал машину. Одним словом, приключения русского Казаковы. Пересекаешь границу, тебя встречает родина. Начинается родная жизнь, знакомые радости.
Желание выхода из системы особенно обострилось, когда Андрей уехал снимать «Ностальгию». Тогда и начался новый виток моих взаимоотношений с властью. Я хотел уехать на год, мне не дали разрешения. Ермаш чувствовал, что я гляжу на Запад, понимал, что никакими запретительными способами меня удержать нельзя -я был женат на иностранке (хоть давно уже и не жил с женой), у меня была дочь в Париже, имел полное право вообще уехать, выбрать как «частное лицо» другую страну проживания.
Когда я попросил разрешения уехать на год, меня вызвал Ермаш. Система пыталась затащить меня назад, тем более что я снял «Романс о влюбленных», картину, системе понравившуюся. Меня приглашали в партию – в то время несколько кинематографистов в нее вступили.
Первый раз пригласили где-то в году 1973-м. Я сказал:
– Знаете, я не готов.
Не знал, как отвертеться. В партию я не рвался, чувствовал, что таланта у меня достаточно, могу прожить и беспартийным. Партия нужна посредственностям, без нее им в обществе не продвинуться.
Когда приглашали в очередной раз, я сказал:
– Знаете, у меня третья жена, к тому же – француженка. Не думаю, что я заслуживаю.
– Ну ничего.
– Нет, нет. Я все-таки человек, не очень для вас подходящий.
В следующий раз приглашал меня Агеев, директор нашего объединения:
– Вот, Андрей Сергеевич, хотим принять вас в партию.
– Знаете, Владимир Юрьевич, я в Бога верю.
Тогда я уже снимал «Сибириаду», мог позволить себе сказать такое. Агеев оглянулся и побежал. Боже, что за время было! Человек озирается по сторонам, боится, что при нем сказали про Бога. Не слышал ли кто-нибудь? Трудно поверить.
МОЕ ОТКРЫТИЕ АМЕРИКИ
Одновременно с открытием Европы происходило мое открытие Америки. Началось оно в 1969-м, когда директор киноархива в университете Беркли Том Лади пригласил меня с «Дворянским гнездом» на фестиваль в Сан-Франциско.
Я уже побывал в Венеции, в Париже, в Лондоне, был подготовлен к «другой жизни», но Америка буквально обрушилась на меня. Мы прилетели в день премьеры моей картины. Только успели принять душ и пошли сразу вверх, в горочку (весь город состоит из подъемов и спусков), к Дворцу кино, где проходил фестиваль. Перед дворцом была толпа, мы стояли среди нее где-то поближе к входу – вдруг раздался хохот, началась паника, суета, куда-то бросилась полиция. На красном ковре, по которому участники фестиваля входили в фойе, стоял человек в черном смокинге, и в него летело что-то белое, мгновенно залепившее ему лицо, обмазавшее весь костюм. И во второго, и в третьего, парадно-торжественно одетого, летели пышные торты, точь-в-точь какими кидались комики в немых мак-сеннетовских лентах. Всю американскую делегацию какие-то шутники закидали тортами со взбитыми сливками.
Для человека, приехавшего из Москвы, готовившегося к торжественной премьере, это было невообразимо. Я не понимал, что происходит. Кто с кем сводил счеты и ради чего учинен скандал… Хохот, полисмены, кого-то ведут. «А что, если начнут кидаться в меня? У меня же единственный костюм!» Я боялся войти во дворец.
Меня встретил Том Лади. В те годы он был очень левым, троцкистом, изучал русскую литературу. Все, кто приезжал из России, в его среде принимались с чрезвычайным энтузиазмом и интересом. Мы очень близки до сих пор, он один из уникальных знатоков мирового кино, наизусть помнит, кто какую картину снял, в каком году, сколько она длится – час сорок две минуты или час сорок семь, прекрасно знает и все мировое кино, и кино советское. Со времени нашей первой встречи Том Лади очень мало изменился. Он всегда был лысеющий, с остатками волос на голове, бодрый, жизнерадостный, всегда готовый помочь. Сейчас Том работает у Копполы…
О Томе Лади могу рассказывать очень много. Он не раз приезжал в Москву, ему и Бертолуччи я тайком показывал на «Мосфильме» запрещенную «Асю Клячину». О, эти подпольные показы! Поддельные пропуска, конспирация, затаенное дыхание, страх, что студийные стукачи пронюхают о показе запрещенного детища иностранцам… После того показа Бернардо оказался у Ермаша.
– Только что я видел лучший фильм советского кино, – сказал он.
– Какой? «Броненосец „Потемкин“? – – Нет, „Ася Клячина“.
У Ермаша вытянулась физиономия. Он соображал, каким образом Кончаловский достал копию, где организовал просмотровый зал…
Но это было намного позже, в 1973-м, а тогда, в 1969-м, стоял ноябрь, осень.
В Сан-Франциско цветут деревья, вокруг небоскребы, рядом залив. После просмотра ко мне подходили многие, я был редкой диковиной. Ведь это 1969 год, война во Вьетнаме, расцвет хиппи, «поколение цветов»…
Том подвел ко мне высокую женщину.
– Познакомься. Вива.
Мне это имя ничего не говорило. Вива была похожа на Грету Гарбо. Высокая блондинка, очень красивая, слегка сутулая, с острыми плечами.
– Хотите пойти на концерт «Джеферсон Айрплейн»?-сказала Вива.
«Джеферсон Айрплейн» – знаменитая рок-группа, из ряда самых прославленных, таких, как «Доорс», «Ху», «Роллинг-стоунз».
– Да, – говорю, – конечно.
– Я возьму вас с собой.
Мы поехали. Огромный стадион. Вокруг полиция. Огромные полицейские в черной форме, на поясе – наручники, рядом наган, тут же газовый баллончик, с другого бока – рация. Все подогнано, темные очки. Для меня они как инопланетяне. Стоят, никого не пропускают.
– Я – Вива. А это – со мной.
– Йес, мэм. Пожалуйста.
У нее черный развевающийся плащ, она широко шагает. Еле поспеваю за ней.
Билетов у нас никаких. Кто такая Вива? Почему полиция берет перед ней под козырек? Потом я узнал, что она – фотомодель, звезда. Снималась в поставангардистских фильмах Энди Уорхолла. Ее знала вся Америка. Где-то у меня лежит ее книга, которую она прислала спустя десять лет.
Входим в зал. Гремит, грохочет оркестр. Рок-н-ролл. Гигантские динамики. Я же никогда ничего подобного не слышал! Невозможно объяснить, как в 1969-м это действовало на советского человека. Не знаю, сколько децибел сотрясают воздух. Под крышей стадиона – тридцать тысяч, хиппи в джинсах, без рубашек, на теле татуировки. Пахнет каким-то странным табаком, такого запаха я прежде не нюхал.
Вива продирается вперед, я – за ней. Она держит меня за руку. Идем сквозь толпу волосатых орущих людей. Мне страшно. Кажется, я попал в ад. Тут же на матрацах сидят накурившиеся марихуаны, то ли взасос целуются, то ли уже занимаются любовью. Дурманит запах травки. Ощущение незнакомое, пугающее. Ведь это после ежедневного Брежнева по всем четырем программам телека, после верха дозволенной раскованности – «Песняров», два притопа, три прихлопа. Мне посмотреть по сторонам страшно, голова не поворачивается. Мы идем, переступая через лежащие тела. Грохочет музыка.
Держусь за свой задний карман. Там все мои деньги – тридцать долларов. Как бы не стибрили! Они же все волосатые, бородатые, публика очень сомнительная. Наверняка стибрят! Мне и в голову не приходит, что у этих небритых, волосатых денег в сто раз больше, чем у меня. Просто они такие, потому что хиппи. Цветы жизни. Флауэр дженерейшен – поколение цветов. Царство свободы, свободной любви.
Вива тащит меня, подводит к самой эстраде. Рев и грохот. Том говорит:
– Хочешь курнуть?
Я курнул, в голове засвистело, поехало.
Мы простояли там минут тридцать, дольше не выдержал.
– Пошли, больше не могу.
Опять, переступая через тела, продираемся к выходу. Я, как говорится, в отпаде.
– Надо, – говорю, – завтра привести сюда Жалакявичюса. Он такого не видел.
Жалакявичюс тоже был в делегации. Я хотел разделить с ним впечатления.
В этот же вечер мы сидим на террасе, внизу – Сан-Францисский залив, синее море, солнце над водой – красота. За столом я, Том, Вива, ее муж, странный, весь в шелке хипповый субъект. Вива смотрит на меня, улыбается загадочно.
– Я хотела бы трахнуть тебя сегодня ночью, – задумчиво говорит она.
Не верю своим ушам. Муж же рядом! Никак особенно он не реагирует. Просто на меня смотрит. Что может испытывать в такой ситуации нормальный совок? Не знаю, что сказать. Лицо у меня такое глупое, что Том, на меня глядя, падает со стула от хохота.
– Я люблю свою жену, – мямлю я.
– Ну и что? – говорит она.
– Ну вообще-то, когда я люблю женщину, у меня на других не очень.
– А, импотент! – догадывается она. – Ну так это даже еще интереснее!
Смотрю на нее, на ее мужа, никак не могу понять, что происходит. Мозги съехали набок.
Позже, на фестивальном приеме, ко мне подошла женщина в меховой русской шапке и произнесла несколько слов на русском. Я глаз не мог оторвать от ее прозрачной блузки, сквозь которую светились упругие полушария. Зрелище для советского человека нокаутирующее. А где же обязательный бюстгальтер? Женщина тем временем рассказывала мне историю своей любви к русскому матросу. Она была дочерью крупного авиационного фабриканта. Ее любовь началась в Сан-Францисском порту. Его корабль шел на юг вдоль побережья Латинской Америки. Она поехала за ним следом, они снова встречались на берегу. После двух или трех таких встреч его засекли и на берег больше не выпускали. Он успел переслать ей записочку. Она ездила следом, встречала его корабль во всех портах, высматривала его лицо в иллюминаторе, рыдала – роман об этом можно писать! Ждала его, любила. По возвращении в СССР его посадили. Свою любовь к нему она сублимировала на все русское, и на меня в частности.
У нее была огромная машина. В машине я заснул, на следующий день в ее постели проснулся. Очень милая была женщина.