Текст книги "Вызов экуменизма"
Автор книги: Андрей Кураев
Жанр:
Религиоведение
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 35 страниц) [доступный отрывок для чтения: 13 страниц]
ЭКУМЕНИЗМ ИЛИ ВОЙНА?
Средний человек, что-то услышавший о планах объединения религий, так объясняет свой интерес в этом проекте: не будет религиозных споров – не будет религиозных распрей – не будет религиозных войн – не будет войн вообще – будет выше уровень жизни и уровень потребления… Религия здесь расценивается как способ улучшения быта. Зачем учить Евангелию? – Чтобы дети больше слушались. Зачем посты? – Чтобы очищать организм. Зачем существуют монастыри? – Чтобы служить очагами культуры… Так что ради моего комфорта вы там ведите себя потише. Прекратите богословскую полемику и не пытайтесь доказать, что православие лучше других религий…
“Наша планета стала слишком маленькой и слишком уязвимой” для того, чтобы позволить себе религиозные распри. Так звучит главный аргумент масс-медиа в пользу экуменизма. Аргумент, конечно, не богословский, но вызывающий живой и согласный отклик у поколения, воспитанного в духе “лишь бы не было войны!”. И я уже встречался с ситуациями, когда в школу, в университет или на телевидение православного проповедника не пускали под прикрытием именно такого рода аргументации [x].
Поэтому к такому способу загнать богословскую мысль в дальнее и маленькое гетто стоит присмотреться повнимательнее. И рассмотрение это обещает быть весьма занимательным, ибо в этом приеме антицерковной пропаганды концентрация нелепостей значительно выше среднего уровня пошлости, характерного для антихристианских выходок “свободомыслящей” части населения.
Прежде всего согласимся с тем, что война есть нечто крайне нежелательное. Согласимся с тем, что надо всячески предотвращать возникновение ситуаций, чреватых насилием. Впрочем, “согласимся” – не то слово. Оно предполагает, что наш умный собеседник высказал некоторое неожиданное для нас суждение, а мы, проявив достохвальную трезвость, открытость и адогматичность нашей мысли, тщательно взвесим его аргументацию, сочли необходимым принять ее и к своему сведению. Здесь же ситуация явно не такая. Христианское миротворчество значительно старше и аргументированнее миротворчества “гуманистического”. Чтобы выступать против войн и насилия, христианину не надо “соглашаться” с идеологией неверующих “гуманистов”. Ему просто надо держать в уме и в сердце заповедь Христа: “Блаженны миротворцы, ибо они будут наречены сынами Божиими”. Поэтому скажем иначе: мы рады, что даже нехристиане ценят евангельскую идею примирения и воздержания от зла и насилия. Именно, будучи христианами, будучи верными и открытыми к своей традиции, а не к мнениям масс-медиа, мы считаем, что войн нельзя провоцировать.
Но: неужто именно религиозный фанатизм – самая страшная опасность в радикально материалистическом обществе ХХ века? В современном мире предупреждать об опасностях религиозных войн – все равно что бегать с огнетушителем во время наводнения. Современное сознание вообще мало интересуется религиозными проблемами. И в религии оно видит предмет потребления, а не образ жертвования. Религиозная война возможна лишь в том случае, если человек готов себя принести в жертву своей вере. Ведь отправиться на войну – значит прежде всего подвергнуть риску самого себя. И много ли таких людей в современном мире? Люди не умеют жить за веру, не то что – умирать.
Лучше жить без войн. Но если это невозможно, то по крайней мере люди и народы должны четко знать, за что, ради каких ценностей они могут и должны прекращать мирное сосуществование с далее уже нетерпимым злом. И чем выше эта “разрешающая” планка, чем выше та ценность, только во имя которой и можно взяться за оружие, тем лучше, тем больше возможности сдержать войну. И если эта ценность имеет этическую окраску, то она способна сдерживать агрессию дольше по сравнению с той ситуацией, при которой “цель войны” осознается в категориях чисто коммерческих или расовых.
Войны идут. Но идут-то они не за веру. По большей части они развязываются из-за нефти. И если уж войны неизбежны – то, по моему, гораздо более достойна та война, что ведется за идею, за сверхчеловеческие ценности, а не за кошелек. Как формулировал единственно достойный повод к войне Цицерон – Pro aris et focis (за алтари и очаги).
Война за Святыню – это во всяком случае более человеческий и более высокий способ действования, чем война за колонии и прибыли. Ужасаться надо не “невежественно-фанатичным средневековьем” с его крестовыми походами. Ужасаться надо современных войн из-за нефтепроводов (каковыми являются, в частности, война в Чечне, междоусобоицы в Афганистане и геноцид курдов Турцией). Так, может, вместо борьбы с “религиозным фанатизмом” стоит развернуть борьбу за отказ от нефтяной энергетики и за переход к энергетике атомной?
Религиозная же война возможна лишь в том случае, если кто-то пытается силой отторгнуть неких людей от их традиционной веры и навязать им свою. Так назовите мне хоть один конфликт за последние десятилетия, который действительно имел своей целью обеспечение политики такого насильственного прозелитизма.
Религиозная война в современном мире труднопредставима, что, впрочем, не означает, что война, начатая по совершенно иным мотивам, не может прикрываться религиозными доводами. Но чтобы это прикрытие стало предельно затрудненным – не нужно бороться с религиями. Нужно, напротив, так углублять знания людей о религиях, чтобы на их религиозном невежестве нельзя было спекулировать. Знаменитую формулу Ф. Бэкона (“только поверхностное знание удаляет от веры, а более глубокое вновь приближает к ней”) можно приложить и к вопросу о религиозном фанатизме: чем больше у человека знания о своей религии, тем меньше у него желания восполнять нехватку аргументов кулаками.
Но есть еще нечто более поразительное в экуменическом аргументе, видящем в торжестве всемирной религии панацею от религиозных войн. Необъяснимо – почему с этим аргументом так настойчиво обращаются именно к православным? Современный мир знает мусульманский террор (например, в Ливии или в Египте). Современный мир знает акции иудейских террористов (убийство израильского премьера Ицхака Рабина). Частью вполне современной истории являются лагеря уничтожения, устраивавшиеся католиками для православных (уничтожение 600 000 сербов в хорватском лагере Ясеновац в годы Второй мировой войны). Но каким религиозно мотивированным насилием запятнали себя современные православные?
И вообще – исходила ли когда-нибудь религиозная война от православной Руси и России? Не только о русском, но и всем православном мире за последнюю тысячу лет нельзя сказать, чтобы он пытался с помощью религиозных войн навязать свою веру другим. Нам навязывали силой и ислам, и атеизм, и нацистское язычество. На нас шли с крестовыми походами. А мы? Тысячелетняя история русского православия не знает ни одной религиозной войны, развязанной православными (не путать с внутренней политикой Империи – охранением и насаждением государственной религии).
Можно ли признать нормальным, что человеку, которого постоянно избивают и грабят, твердят: “ты опасен для сообщества; в тебе – источник агрессии”? У говорящего так явно есть какие-то интересы в происходящих конфликтах и мотивированная этими интересами антипатия к пострадавшему… Точно так же за разговорами о “нетерпимости” православия, которая вот-вот выльется в новую религиозную войну, если не принять срочные экуменические меры, стоит обычная антихристианская идеология, а не знание реальной истории.
При предложении обосновать свои страхи с помощью фактов из реальной истории православия, апологеты экуменизма подменяют тезис и, согласившись, что православие действительно не вело внешних религиозных войн, начинают говорить о том, что вот зато во внутренней политике православие нередко поддерживалось и насаждалось силой. Такой тезис, кажется, имеет больше шансов на то, чтобы быть фактически обоснованным.
Но все же и здесь надо учесть, что попытки распространения православия силой встречаются в нашей истории несравненно реже, нежели использование государственного принуждения для того,чтобы удержать людей в православии. Первое было эксцессами (от которых Империя отошла в XIX столетии); второе – политикой, открыто провозглашаемой законами Империи до 1905 года. Российское законодательство предписывало применение силы для того, чтобы не допустить выхода человека из господствующей Церкви (отсюда – репрессии против старообрядцев и некоторых сектантов, обвинявшихся не в том, что они сами верят не по православному, а в том, что они православных провоцируют к разрыву с Церковью). Однако законы не допускали насильственного обращения в православие [y]. Русское государство не адресовало иноверцам слов: «Крестись или казним (арестуем; сошлем…»).
На местные ревнительские «инициативы» оно реагировало так, как, например, в 1729 году отреагировал Синод на жалобу иноверцев Бисерской волости Верхотурского уезда: было решено «ясачным и оброчным татарам, которые еще святого крещения не приняли, принуждения к крещению не чинить, угроз не делать, из Бисерской волости не выгонять; а призывать к познанию и восприятию христианской веры евангельской проповедью, без всяких угроз и страха, без суетного и слову божию неприличного кичения, со смирением, тихостию и кротостию. Понеже сердце человенческое насилуемо быть не может, и человек, понуждением обращаемый, аще и явит себе аки бы обратившися, но точию по внешнему виду христианин будет, а в сердце своем еще вящше прежнего окаменн, что не токмо проповеди евангельской не пристойно, но и весьма порочно и соблазненно» [65].
Но того государства уже давно нет. Народ же русский всегда отличался терпимым отношением к своим инаковерующим соседям. И именно народные поговорки напоминали: “невольник – не богомольник”, и вообще не советовали в чужие монастыри заходить со своими уставами…
Понимаю, знатоки русской истории тут же напомнят мне о погромах. Да, было такое. Но я вновь настаиваю на том, что терпимость русского народа отмечалась многократно (часто даже подчеркивается, что русский народ слишком терпим и слишком терпелив). И если несколько раз южнорусские и западнорусские окраины взрывались погромами – значит, уж что-то очень сверхобычное должно было там происходить и копиться, чтобы вызвать такой гнев у обычно весьма спокойных и открытых людей. Историк В. Кожинов вполне убедительно показал, что погромы имели не религиозные, а социальные мотивы [66].
Масса еврейского населения вошла в состав Российской империи после раздела Польши в XVIII веке. Погромы же начались лишь в самом конце XIX столетия. Почему полтора столетия погромов не было, а затем они пошли волной? Изменилось ли что-нибудь в вероучении и в этике Православия за эти полстолетия? – Нет. Изменилось ли что-нибудь в иудаизма за это же время? Если можно в данном случае пренебречь появлением хасидизма – то тоже нет. Но, хотя религии остались прежними, жизнь людей все же изменилась. Александровские реформы привели к тому, что крестьянин вышел на рынок. И первые же самостоятельные контакты с городом и с миром торговли показали, что всюду уже существуют монополии, и торгово-посреднические услуги в Восточной Европе контролируются по большей части евреями. Посредники-монополисты очевидным образом богатели, крестьяне – беднели… Классовая ненависть – как и любая ненависть, греховна. Но погромы – это выплеск именно классовой ненависти, а не плод религиозного воспитания.
Впрочем, так можно объяснить кишиневский погром. Но Киевский и другие погромы времен “первой русской революции” имели под собой и религиозную мотивацию. Слишком много оскорблений своему национальному и религиозному чувству услышали православные из уст местечковых митинговщиков. Например, 18 октября 1905 г., накануне киевского погрома, в Киеве вполне обычны были сцены типа: “Манифестанты ворвались в Николаевский парк и здесь сорвали инициалы и надписи с памятника императора Николая I. При этом евреи, набросив на памятник аркан, старались стащить статую Императора с пьедестала. Некоторые же из толпы влезли на памятник и пытались укрепить в руке статуи красное знамя. Всех, проходивших мимо, манифестанты заставляли снимать шапки перед красными флагами. Был случай, когда на одной из улиц они, набросившись на проезжавшего священника, сбили с него шапку палками. На другой улице евреи, украшенные красными бантами, стали оскорблять четырех проходивших мимо толпы солдат, они на них плевали и вызывали этим негодование случайных свидетелей такого возмутительного поругания войска” [67]… Эти строки взяты из “Всеподданнейшего отчета о произведенном по Высочайшему повелению Гофмейстером Двора Его Императорского Величества Сенатором Турау исследований причин беспорядков, бывших в г. Киеве”. Замечу, что сенатор приехал не для наказания революционеров, а для наказания лиц, виновных в ответных погромах. В его предложениях, завершающих его отчет, нет ни слова о мерах против евреев. Он предлагает только наказания в адрес руководителей полиции Киева за то, что они “не руководили действиями полиции по прекращению разгрома квартир и магазинов и расхищения имущества и не обращались к надлежащему содействию войск” [68].
Так что не наличие в Киеве синагог и не тот факт, что часть киевлян не почитала Христа, послужили поводом к погрому. Поругание религиозных и национальных святынь, допускаемое сначала в прессе, а затем и в уличных выходках, привело к взрыву.
Поэтому, сопоставляя ту историю с сегодняшним днем, можно сказать, что сами по себе процессы возрождения православия и иудаизма в России не приведут к конфликту. Более того, главный раввин России Адольф Шаевич неоднократно говорил, что только при условии, если Россия вернется к православию, евреи смогут чувствовать себя в ней спокойно (ибо опасен именно неуравновешенный человек, не осознающий себя, не имеющий стержня – то же можно сказать и об обществе в целом). И если еврейские публицисты прекратят словесные погромы православия [z] и русской истории, которыми полна сегодняшняя “демократическая” пресса, если они прекратят пропаганду против православного возрождения, то и выплесков оскорбленных эмоций со стороны православных не будет.
Пока же российская история не давала поводов видеть в православном возрождении источник угрозы для инаковерующих. В Российской империи буряты остались буддистами [aa], немцы – лютеранами, литовцы – католиками, татары – мусульманами, и даже армяне сохранили свою национально-религиозную традицию (хотя в силу ее близости к православию так естественно казалось бы было ассимилировать армян в религиозном отношении).
Слухи о нетерпимости православных, мягко говоря, преувеличенны. Умонастроения православных начала века В. Розановым передаются так: “Не видал я человека, да, вероятно, и никто не видал, который сказал бы: “не могу без отвращения видеть протестанта”, “видеть без гнусности протестантскую кирку, католический храм” или сказал бы: “мутит сердце, когда слушаю мессу” [69].
И это только естественно, потому что даже такой человек, как св. Игнатий (Брянчанинов), очень бескомпромиссно относившийся к ересям, советовал относиться к еретикам без всяких отрицательных чувств: “Желающий успешно сражаться против ереси должен быть вполне чужд тщеславия и вражды к ближнему, чтобы не выразить их какою насмешкою, каким колким или жестким словом, каким-либо словом блестящим, могущим отозваться в душе еретика и возмутить страсть в ней. Помазуй струп и язву ближнего, как бы цельным елеем, единственно словами любви и смирения, да призрит милосердый Господь на любовь твою и на смирение твое, да возвестятся они сердцу ближнего твоего и даруется тебе великий дар Божий – спасение ближнего твоего. Гордость, дерзость, упорство, восторженность еретика имеют только вид энергии, в сущности они – немощь, нуждающаяся в благоразумном соболезновании. Эта немощь только умножается и свирипеет, когда против нее действуют с безрассудной ревностью, выражающейся жестким обличением” [70].
И это нераздраженное отношение к еретикам не было просто благим пожеланием. Оно было характерно для народа и при том совсем не было оборотной стороной равнодушия к религиозным разногласиям. Поэтому веком позже у св. Серафима (Чичагова) были основания говорить о широкой веротерпимости в России: “Новые отрицатели отлучения от Церкви стремятся изобличать Православие в отсутствии веротерпимости и христианской любви. Католики и иезуиты всегда свободно действовали у нас, и при Петре II дозволен был беспрепятственный переход в католичество. В Петербурге издавна имеется римско-католическая академия, именуемая «Императорская», каковой чести не удостоена ни одна русская академия. Если когда и преследовали у нас раскол, то исключительно за политику и кощунства. Хлысты, молокане, скопцы, язычники, магометане, евреи пользовались всегда добрым отношением правительства. О протестантизме и упоминать не стоит, настолько известно, что эта вера процвела в России. Зато мы, православные, у себя дома всегда терпели гонение за правду Божию. Много имеется исторических фактов вроде того, как два священника Изюмского уезда Харьковской губернии, имевшие неосторожность назвать лютеранскую веру «лжеучением», были биты плетьми в духовном правлении. Книгу митрополита Стефана Яворского «Камень веры» о протестантском учении было дозволено напечатать только спустя 20 лет после его смерти” [71].
Так почему же во имя спасения человечества от ужасов религиозно-ядерных войн именно от православных требуют срочно примириться с остальными религиями? Почему тут все происходит по принципу «баран отрастил себе рога, чтобы на волков охотиться»?
Зимой 1997 г. толпа мусульман в Дагестане убила двух христиан-адвентистов. Но хоть бы слово критики в адрес исламского фундаментализма промолвили бесстрашные демократические издания Москвы. Нет – об этой трагедии рассказывалось только в контексте критики православного фундаментализма: вот, мол, к чему приводит православная критика других религий и антисектантская деятельность некоторых православных журналистов…
Так чем же – с точки зрения социальной и этической – может быть опасна православная убежденность в том, что вне Церкви нет спасения? Да, православное сознание убеждено в том, что подлинную тождественность с апостольской Церковью сохранила только православная традиция, и что поэтому полнота духовного опыта, равно как и полнота благодати, хранятся и живут именно в Православии. Предположим, православный человек даже убежден в том, что протестант полностью лишен благодатного участия в жизни Христовой и потому идет путем погибельным… Я говорю – “предположим”, потому что для православного этоса вообще не характерно стремление кого бы то ни было причислять к гражданам ада. На вопрос “спасутся ли католики (баптисты, адвентисты и т.д.)” в православном сознании дается ответ: “Не знаю… Бог им судья. Знаю лишь, что если я стану католиком (протестантом, мусульманином…), то погибну” [bb].
Я согласен с тем, что в начале века сказал о модно-салонных декламациях в жанре: “Для Бога все конфессии равны” протоиерей Философ (Орнатский): “Равны ли христианские исповедания перед Богом, это и решать Богу. Что это за литературный папизм – говорить от имени Бога! У нас, у христиан вообще, есть критерий для оценки христианских исповеданий: это – верность их Священному Писанию с церковным Преданием и голосу Вселенской Церкви, раздававшемуся на Вселенских Соборах” [72].
Вера в духовное превосходство Православия не есть конфессиональная гордыня. При вхождении в мир Православия сначала рождается радость от того, что возможны столь подлинные и столь глубокие плоды духовной жизни; затем рождается благодарность Творцу за то, что Он подарил возможность идти путем Православия; и, наконец, – горечь от того, что святыня Православия так загрязнена нашими грехами и болезнями. Постоянная саднящая нотка православной пубрицистики и мироощущения – это осознание того, что христиане западных вероисповеданий и при малости их духовных сил путем человеческой дисциплинированности и энтузиазма достигают нередко результатов значительно больших, чем те, что сотворены нами при всей необозримости тех духовных возможностей, что даруются Православием. Они с малым своим оказываются порой весьма велики. А мы с тем величайшим, что есть у нас, бываем столь убоги…
Если я убежден, что православие совершеннее протестантизма и подлиннее католичества, это еще не значит, что я живу в мире конфессионального триумфализма и способен только самовлюбленно превозносить достоинства своего и хаять все остальное. Как верно заметил о. Александр Шмеман, насколько было бы нелепо говорить, что “мы гордимся Христом”, настолько же странно было бы “гордиться Православием”, ибо “Истина всегда смиряет, а гордость в любых ее формах и проявлениях чужда Истине и всегда греховна” [73]. Чем ближе к Истине, чем выше идеал, и чем больше света – тем заметнее грязные натеки. И, конечно, человек, живущий в Церкви, знает больше о немощах своей общины и своих единоверцев, чем тот, кто наблюдает за нею со стороны. У о. Георгия Флоровского в той же самой статье, в которой он пишет, что “для меня христианское воссоединение – это именно всеобщее обращение в Православие”, есть и такое уточнение его позиции: “Это не означает, что все в прошлом или нынешнем состоянии Православной Церкви должно отождествляться с истиной Божией. Истинная Церковь еще не есть совершенная Церковь” [74].
Так что радость от принадлежности к великой духовной традиции не обязательно рождает презрение и тем более ненависть к тем, кто находится вне нее и не обязательно выливается в гордое самолюбование.
Пусть даже православный человек живет с убеждением в том, что спасителен исключительно путь православия, а все остальные пути ведут к потере Бога и Христа. Что же социально опасного и нравственно недостойного в таком убеждении? Неизбежно ли будет вытекать из такого принципа агрессия?
Предположим, я встретил тяжело больного человека из Чернобыльской зоны. Я более-менее здоров, а он – смертельно болен. Неужели же моя собственная здравость будет поводом для того, чтобы я возненавидел больного и испытывал приступы агрессию по отношению к нему? Скорее это будет повод к сочувствию, состраданию, это будет повод к тому, чтобы по возможности поделиться с ним тем здоровым, что есть в моей жизни (скажем, незараженными продуктами питания).
Точно так же, если я в некоем протестанте не вижу действия благодати, то это совсем не должно превращаться в повод для ненависти. Это скорее повод к моей молитве о нем, к обеспокоенности, к сочувствию. У церковно воспитанного человека вообще есть рефлекс: молиться о каждом человеке, встречающемся на его пути. Молитва есть напряжение доброй воли человека. И в молитве просят самого насущного. И если церковному человеку попадается сектант, то самая естественная реакция – это побуждение к молитве о нем: “Господи! просвети его светом Евангелия Твоего и соедини его Святей Твоей Церкви!”. Если некий церковно-невоспитанный человек, считающий себя православным, при виде инаковерующего чувствует раздражение и приступ ненависти – то это повод не к тому, чтобы ограничивать влияние Церкви и ее богословия, а к тому, чтобы, напротив, расширять область влияния Церкви, ее духа и ее разума.
Да, в любом человеке есть агрессия. В любом человеке есть аллергическая реакция на нечто иное и непривычное. Агрессия рождается в человеке не потому, что он религиозен, а потому, что он просто человек, сын падшего Адама. Но для того и существует традиция цивилизации, чтобы сублимировать и преображать инстинкты и рефлексы человека. В частности, сравнительное богословие, рационально сопоставляющее разные религиозные традиции, способно помочь сдерживанию конфликтов. Нет оснований полагать, будто публичное обсуждение межрелигиозных расхождений порождает агрессию. Только серьезная, интеллектуальная критика и сможет сдержать конфликты. Люди и так ощущают свою инаковость. И нередко они готовы подкармливать свои негативные чувства к чужакам самыми странными аргументами, порой откровенно мифического порядка (см. выше протестантско-карпаторосский миф о ватиканском догмате). Так лучше заняться элементарной психотерапией, проговариванием этих ощущений. Лучше их сублимировать и вынести из сферы невнятных эмоций. Чувства становятся более управляемыми и сдерживаемыми, если они износятся в круг, освещенный разумом, совестью, Евангелием и церковным преданием. Лучше дать возможность трезво продумать и проговорить мотивы, по которым православный христианин не может считать себя вполне единым с инаковерующим человеком.
Атеистические проповедники 90-х годов ХХ века свой журнал назвали «Здравый смысл». На его страницах постоянно говорится, что религия людей разделяет, а вот если руководствоваться здравым смыслом, общечеловеческими ценностями и светским гуманизмом, то тогда воцарится межнациональное согласие… Звучит красиво, но как-то… не по марксистски. Дело в том, что «здравый смысл» есть категория конкретно-историческая, даже конвенциональная (условно-договорная). В каждом сообществе людей свои представления о здравом смысле. Здравый смысл есть всего лишь обычай, есть собрание «очевидностей». «Очевидным» же для каждого человека является то, в чем он был воспитан, что вошло в него «с молоком матери», то есть раньше пробуждения личного критического ума. Это в буквальном смысле пред-рассудки. И эти предрассудки в каждой социальной и этнической группе свои. «Здравый смысл» библейского общества считал само собой разумеющимся и не вызывающим ничьего несогласия тезис о том, что «сказал безумец в сердце своем: нет Бога». Так что атеистический журнал «Здравый смысл» со своей пропагандой якобы «общечеловеческих взглядов и ценостей» в большинстве культур мира был был расценен как хулиганское и кощунственное нарушение именно «здравого смысла».
Лучше все-таки понять неочевидность своих собственных убеждений (в том числе религиозных, конфессиональных), понять их проблемность – и тем самым выйти за рамки «здравого смысла» обычая («у нас так принято! Так все нормальные люди говорят!»). Это означает – подставить свои убеждения под критику, но и самому копить аргументы для защиты своей позиции и для критической оценки позиции своих критиков.
Так рождается диалог, так рождается мысль, так рождается философия. Так было в Греции, так (столетием позже) было в Индии.
Вопросу о границе, различающей внефилософский мир мифа и гнозиса от мира собственно философии, немало внимания уделил ведущий российский востоковед В. К. Шохин. Вот краткий реферат его размышлений над этой темой:
«Генезис брахманистской философии почти точно совпадает с генезисом философии греческой, отставая, видимо, не более чем на одно поколение. Свидетельства античной доксографии позволяют считать, что первым заметным теоретиком, у которого вполне различимы элементы диалектической аргументации, был Ксенофан (ум. ок. 470 г. до н.э.) [75]… И в Греции исследование суждений восходит к реальным диспутам. Определенное различие можно видеть только в том, что эллинские дискуссии были связаны с более абстрактными, «академическими» проблемами, тогда как индийские проходили в обстановке конфронтации конфессий, религиозных «диссидентов» и традиционалистов… [76] Упанишады это не философия, ибо их персонажам бессмысленно задавать вопросы; все изрекаемое ими воспринимается слушателями как абсолютно бесспорная истина, а к своим выводом они приходят в результате некоего видения или откровения, недоступного профанам. Но зарождается культура диспута и вместе с ней культура философской рефлексии. Философ – тот, кто полемизирует с противником располагающим такими как и он сами источниками познания и ориентируется на аудиторию, которая согласна принять его точку зрения лишь в случае, если она будет содержать опровержение не только действительных, но даже потенциальных контраргументов любого оппонента [77]… По определению “Артхашастры” (I-II вв.) философия – это наука, в которой осуществляется “исследование посредством аргументации” [78]… Уддалака (Чхандогья-упанишада, 6) приходит к своей истине через особое, ему лишь присущее «видение» природы вещей и требует принять свое «откровение» на веру («Верь этому, дроргой»). Удаллаке даже в голову не приходит доказывать свою точку зрения или опровергать альтернативные («устранив» мнение «некоторых», видящих происхождение сущего в несущем, но без затруднений переходит к мифу о том, как Сущее решило себя размножить)… Но с зарождением собственно философской мысли те же вопросы в «Брахма-сутре» обсуждаются уже совершенно иначе. Здесь Бадараяна доказывает свое положение посредством опровержения оппонентов, поскольку может считаться правым только в том случае, если обоснована невозможность отстаивать их контртезис. Таким образом, будучи сходными с точки зрения о чем, риши упанишад и философы веданты полностью разнятся с точки зрения как[79]… Философия как теоретическое исследование мировоззренческой проблематики посредством применения к ней указанных выше рефлективных процедур, предполагает также наличие и определенной культурной ситуации. Необходимым “минимумом” этой ситуации следует считать наличие в культуре поляризации мнений, дискуссий, “партий”, pro и contra. Критическое исследование мировоззренческих суждений предполагает обоснование и логическую аргументацию, которая вне дискуссии немыслима, ибо эта аргументация оппонента немотивирована (индийского риши Уддалаку и “греческого риши” Мусея никто не подвергал экзамену и не требовал от них доказательств их “положений” и им и не надо было обращаться к аргументации). Философия оказывается возможной, когда опыт дискуссий предфилософского этапа распространяется на мировоззренческие проблемы [cc]. Первые философы Индии – это странствующие диспутанты, ищущие любой возможности “сразиться” друг с другом, участники словесных турниров, победы на которых присваивают арбитражные комиссии “экспертов”… Полемическая стихия греческого философствования имеет и гораздо более глубокие корни. Само слово problema буквально означает нечто, с помощью чего некто хочет защитить себя как щитом и нечто, что он может бросить в своего противника [80]… В Китае же философия как способ теоретической деятельности оставалась в «непроявленной форме» ввиду официального запрета на диспуты и дискуссии [81].
Итак, в истории религиозные дискуссии – это путь не к войне или к инквизиции, а к философии и, соответственно, к науке.