Текст книги "Исторические портреты. 1762-1917. Екатерина II — Николай II"
Автор книги: Андрей Сахаров
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 55 страниц) [доступный отрывок для чтения: 20 страниц]
Только с учетом отношения Екатерины к революционной Франции и масонству может быть понята и расправа императрицы с А. Н. Радищевым. О ее реакции на «Путешествие из Петербурга в Москву» мы знаем и из ее собственных помет, и из дневника Храповицкого. Уже прочтя тридцать страниц, императрица заметила, что «тут разсеивание заразы французской, отвращение от начальства: автор мартинист». Спустя дней десять «с жаром и чувствительностью» Екатерина произносит приговор: «бунтовщик, хуже Пугачева». В книге Радищева императрицу испугала отнюдь не критика крепостничества, с которой она готова была согласиться, но прежде всего угроза собственной власти. Автор развенчивал миф о всеобщем благоденствии народа под ее властью, и она была убеждена, что осмелиться на подобную дерзость мог лишь бунтовщик гораздо более опасный, чем неграмотный самозванец.
Существуют неподтвержденные сведения о том, что события во Франции так подействовали на Екатерину, что она разочаровалась в идеалах Просвещения и даже якобы велела убрать из своего кабинета бюст Вольтера. Однако прямых свидетельств изменения мировоззрения императрицы не существует. Скорее всего, оно претерпевало ту же эволюцию, что и у многих мыслящих людей тогдашней Европы, воочию увидевших, к чему может привести попытка заменить последовательные реформы под эгидой просвещенного правителя революционным радикализмом. Екатерину же французский опыт, скорее всего, лишь убеждал в правильности избранной тактики постепенности и компромисса, с одной стороны, и непременного следования курсом реформ – с другой.
Но у медленных, постепенных преобразований была и одна неприятная сторона. Они были не так заметны, не так бросались в глаза, как итоги внешней политики, которые в глазах современников Екатерины выглядели поистине блистательными. И не случайно престарелый Безбородко уже после смерти своей государыни хвастливо говорил, что в ее время ни одна пушка в Европе не могла выстрелить без разрешения России.
Глава 5. «Хоронят Россию»
В апреле 1789 г. Екатерине II исполнилось шестьдесят. По понятиям того времени, она была уже старухой, но почти по-прежнему бодрой и энергичной. На льстивые поздравления Храповицкого, пожелавшего ей прожить еще столько же, она резонно отвечала, что тогда будет «без ума и без памяти», а вот «еще лет 20» проживет наверняка. Увы, судьба распорядилась иначе. Уже скоро, в 1790-е гг., Екатерина стала ощущать приближение конца. Она одного за другим теряла тех, кто был рядом с ней все эти годы. Им на смену шло новое поколение людей молодых, честолюбивых и амбициозных. Это было поколение дворян, выросших за время ее либерального и в целом стабильного царствования. Многие из них верили в идеалы Просвещения и со свойственным молодости максимализмом критиковали свою императрицу за излишнюю, как им казалось, осторожность, компромиссность и нерешительность. В этом новом окружении Екатерина не могла не чувствовать свой возраст и одиночество.
Неотступно преследовала ее мысль о том, что случится со страной, когда власть перейдет к Павлу. О том, насколько мать и сын разошлись к этому времени в своих взглядах на мир, свидетельствует эпизод, приводимый биографом Павла Н. К. Мильдером и относящийся ко французской революции: «Однажды Павел Петрович читал газеты в кабинете императрицы и выходил из себя. „Что они все там толкуют! – воскликнул он. – Я тотчас бы все прекратил пушками“. Екатерина ответила сыну: „Vous etes une Bete force“ (Вы жестокая тварь. – (фp.), или ты не понимаешь, что пушки не могут воевать с идеями? Если ты так будешь царствовать, то не долго продлится твое царствование».
Слухи о намерении императрицы лишить сына наследства и завещать престол внуку Александру, воспитанному в ее духе, широко распространялись в петербургском обществе уже с конца 1780-х гг. Было известно, что Александр отказался от предложения бабки и даже грозился убежать с женой в Америку, если его станут принуждать принять престол в обход отца. И вместе с тем возникла версия, что Екатерина все же написала соответствующее завещание и передала его своему верному Безбородко, который затем во время агонии императрицы передал этот документ Павлу, бросившему его в огонь. Действительно, единственный из екатерининских вельмож, Безбородко не только не был отправлен Павлом в отставку, но, наоборот, возвышен и награжден. В самом конце XVIII – начале XIX в. по рукам ходило анонимное сочинение «Разговор в царстве мертвых», в котором тень Екатерины горько упрекала тень также отошедшего в мир иной Безбородко в предательстве. Однако достоверно известно лишь, что план провозгласить Александра наследником у Екатерины действительно был и она обсуждала его с внуком. Но привести этот план в действие она могла лишь при своей жизни, и завещание, переданное Безбородко, было бы просто бесполезно. Но и с Александром Екатерина, скорее всего, говорила об этом не как о деле решенном, но как об одной из возможностей. Она отлично сознавала, что подобный шаг с ее стороны мог быть расценен как прямое нарушение принципов справедливости и законности, которые она так усердно провозглашала все годы своего царствования.
Что же касается Безбородко, то он действительно был осведомлен о всех планах императрицы и, вероятно, сообщил наследнику престола не о наличии завещания, а, наоборот, об отсутствии какого-либо опасного для него документа. Не исключено также, что Безбородко, помогавший императрице в работе над законопроектами, передал Павлу чистовой текст проекта реорганизации Сената, который предполагал, как уже говорилось, долгую процедуру утверждения наследника престола в его правах.
Однако некий текст, написанный рукой Екатерины и похожий на завещание, до нас все же дошел. Вот он:
«Буде я умру в Царском Селе, то положите мене на Софиенской городовой кладбище.
Буде – в городе святаго Петра – в Невском монастире в соборной или погребальной церквы.
Буде – в Пелле, то перевезите водой в Невской монастырь.
Буде – на Москве – в Донском монастире или на ближной городовой кладбище.
Буде – в Петергофе – в Троицко-Сергеевской пустине.
Буде – в ином месте – на ближной кладбище.
Носить гроб кавалергардом, а не иному кому.
Положить тело мое в белой одежде, на голове венец золотой, на котором означить имя мое.
Носить траур полгода, а не более, а что менее того, то луче.
После первых шесть недель раскрыть паки все народные увеселения.
По погребении разрешить венчание – брак и музыку.
Вивлиофику мою со всеми манускриптами и что в моих бумаг найдется моей рукой писано, отдаю внуку моему, любезному Александру Павловичу, также резные мои камение, и благословаю его моим умом и сердцом. Копию с сего для лучаго исполнения положется и положено в таком верном месте, что чрез долго или коротко нанесет стыд и посрамление неисполнителям сей моей воле.
Мое намерение есть возвести Константина на Престол греческой восточной Империи.
Для благо Империи Российской и Греческой советую отдалить от дел и советов оных Империи Принцов Виртемберхских и с ними знатся как возможно менее, равномерно отдалить от советов обоих пол Немцов».
Строки этого, как его назвали историки, «странного завещания», обращенные к Александру, свидетельствуют о том, что по крайней мере в момент написания документа иного завещания не было, ибо, если бы Екатерина собиралась оставить любимому внуку престол, вряд ли стоило специально оговаривать судьбу библиотеки и коллекции камней. Последний же абзац, как, впрочем, и весь документ, явно обращен к наследнику престола и содержит намек на родственников жены Павла – великой княгини Марии Федоровны, урожденной принцессы Виртембергской. Адресовано же «странное завещание» было, скорее всего, Сенату, который, по мысли Екатерины, должен был решить судьбу престола.
Распорядок жизни императрицы в последние годы почти не изменился. Вот как вспоминал об этом один из ее статс-секретарей А. М. Грибовский:
«Образ жизни императрицы в последние годы был одинаков: в зимнее время имела она пребывание в большом Зимнем дворце, в среднем этаже, под правым малым подъездом… Собственных ее комнат было немного: взойдя на малую лестницу, входишь в комнату, где на случай скорого отправления приказаний государыни стоял за ширмами для статс-секретарей и других деловых особ письменный стол с прибором; комната сия стояла окнами к малому дворику, из нее вход был в уборную, которой окна были на Дворцовую площадь. Здесь стоял уборный столик. Отсюда были две двери: одна направо, в бриллиантовую комнату, а другая налево, в спальню, где государыня обыкновенно дела слушала. Из спальни прямо выходили во внутреннюю уборную, а налево в кабинет и в зеркальную комнату, из которой один ход в нижние покои, а другой прямо через галерею в так называемый ближний дом; в сих покоях жила иногда государыня до весны, а иногда и прежде в Таврический дворец переезжала. „…“ В первых числах мая выезжала всегда инкогнито в Царское Село, откуда в сентябре также инкогнито в зимний дворец возвращалась. В Царском Селе пребывание имела в покоях довольно просторных и со вкусом убранных. „…“ Время и занятия императрицы распределены были следующим порядком: она вставала в 8 часов утра[24]24
В другом варианте мемуаров Грибовского – в 7 часов.
[Закрыть] и до 9 занималась в кабинете письмом (в последнее время сочинением сенатского указа)… В это же время пила одну чашку кофе без сливок. В 9 часов переходила в спальню, где у самого почти входа из уборной, подле стены садилась на стуле, имея перед собою два выгибных столика, которые впадинами стояли один к ней, а другой в противоположную сторону, и перед сим последним поставлен был стул; в сие время на ней был обыкновенно белый гродетуровый шлафрок или капот, а на голове флеровой белый же чепец, несколько на левую сторону наклоненный. Несмотря на 65 лет, государыня имела еще довольную в лице свежесть, руки прекрасные, все зубы в целости, от чего говорила твердо, без шиканья, только несколько мужественно; читала в очках и притом с увеличительным стеклом. «…» Государыня, заняв вышеописанное место, звонила в колокольчик и стоявший безотходно у дверей спальни дежурный камердинер входил и, вышед, звал, кого приказано было. В сие время собирались в уборную ежедневно обер-полицмейстер и статс-секретари, в одиннадцатом же часу приезжал граф Безбородко; для других чинов назначены были в неделе особые дни: для вице-канцлера, губернатора и губернского прокурора Петербургской губернии – суббота, для генерал-прокурора – понедельник и четверг, среда – для синодного обер-прокурора и генерал-рекетмейстера, четверг – для главнокомандующего в С.-Петербурге. Но все сии чины в случае важных и не терпящих времени дел могли и в другие дни приехать и по оным докладывать. «…» Около одиннадцатого часа приезжали и по докладу пред государыню были допущаемы и прочие вышеупомянутые чины, а иногда и фельдмаршал граф Суворов-Рымникский… Сей, вошедши в спальню, делал прежде три земных поклона перед образом Казанской Богоматери, стоявшим в углу на правой стороне дверей, перед которым неугасимая горела лампада, потом, обратясь к государыне, делал и ей один земной поклон, хотя она и старалась его до этого не допускать и говорила, поднимая его за руки: «Помилуй, Александр Васильевич, как тебе не стыдно это делать?» Но герой обожал ее и почитал священным долгом изъявлять ей таким образом свое благоговение. Государыня подавала ему руку, которую он целовал, как святыню, и просила его на вышеозначенном стуле возле нее садиться и через две минуты его отпускала. «…»
Государыня занималась делами до 12 часов. После во внутренней уборной старый ее парикмахер Козлов убирал ей волосы по старинной моде с небольшими назади ушей буклями: прическа невысокая и очень простая. Потом выходила в уборную, где мы все дожидались, чтоб еще ее увидеть, и в это время общество наше прибавлялось четырьмя пожилыми девицами, которые приходили для служения государыне при туалете. Одна из них, М. С. Алексеева, подавала лед, которым государыня терла лицо, другая, А. А. Палакучи, накалывала ей на голове флеровую наколку, а две сестры Зверевы подавали ей булавки. «…»
Платье государыня носила в простые дни шелковое, одним почти фасоном сшитое, который назывался тогда молдаванским; верхнее было по большой части лиловое или дикое, без орденов, и под ним белое; в праздники же парчевое с тремя орденами-звездами – андреевскою, георгиевскою и владимирскою, а иногда и все ленты сих орденов на себя надевала, и малую корону; башмаки носила на каблуках не очень высоких. «…»
Вседневный обед государыни не более часа продолжался. В пище была она крайне воздержана. Никогда не завтракала и за обедом не более как от трех или четырех блюд умеренно кушала, из вин же одну рюмку рейнвейну или венгерского вина пила и никогда не ужинала…
После обеда все гости тотчас уезжали. Государыня, оставшись одна, летом иногда почивала, но в зимнее время никогда, до вечернего же собрания слушала иногда иностранную почту, а иногда делала бумажные слепки с камей…
В шесть часов вечера собирались вышеупомянутые и другие известные государыне и ею самою назначенные особы для препровождения вечерних часов. В эрмитажные дни, которые обыкновенно были по четвергам, был спектакль, на который приглашаемы были многие дамы и мужчины, и после спектакля домой уезжали; в прочие же дни собрание было в покоях государыни: она играла в рокомболь или в вист по большой части с П. А. Зубовым, Е. В. Чертковым и графом А. С. Строгановым; также и для прочих гостей столы с картами были поставлены. В десятом часу государыня уходила во внутренние покои, гости уезжали; в одиннадцатом часу она была уже в постели и во всех чертогах царствовала глубокая тишина».
Чувство одиночества и опасения за будущее страны, которые испытывала Екатерина, вовсе не означает, что она предвидела свою скорую кончину. Сведения о ее планах реформ, которые она надеялась успеть реализовать, говорят об обратном. Между тем здоровье ее постепенно ухудшалось, она страдала от язв на ногах, с трудом поднималась по лестнице, и вельможи, принимавшие ее в своих домах, устраивали вместо ступеней специальные помосты. В мемуарах одного из современников содержится эпизод, относящийся к августу 1796 г. Возвращаясь с вечера у одного из своих вельмож, Екатерина заметила звезду, «ей сопутствовавшую, в виду скатившуюся», и сказала сопровождавшему ее Н. П. Архарову: «Вот вестница скорой смерти моей». В ответ же на его удивление добавила: «Чувствую слабость сил и приметно опускаюсь». Впрочем, в том же августе императрица сообщала Гримму: «Я весела и чувствую себя легкою, как птица».
Смерть пришла к императрице неожиданно, и предшествовал ей один весьма неприятный для Екатерины эпизод. В середине августа 1796 г. в Петербург под именем графов Хага и Васа прибыли семнадцатилетний шведский король Густав Адольф IV и его дядя-регент герцог Карл Зюдерманландский. Екатерина давно вынашивала план выдать за Густава Адольфа свою старшую внучку Александру Павловну. Казалось, из этой затеи ничего не выйдет, ибо еще в ноябре 1795 г. в Стокгольме было объявлено о помолвке молодого короля с принцессой Мекленбург-Шверинской. Однако угроза обострения русско-шведских отношений возымела действие, что и привело сперва к отсрочке свадьбы короля, а затем и полной ее отмене. По приезде же в Петербург Густав был очарован великой княжной Александрой и сделал ей предложение. 8 сентября должна была состояться официальная помолвка, но в последний момент, когда двор уже собрался на церемонию, выяснилось, что юный король ни под каким видом не соглашается, чтобы его будущая жена оставалась православной. Многочасовые переговоры ни к чему не привели, и лишь несколько дней спустя, чтобы хоть как-то соблюсти видимость приличий, был подписан некий документ, который король должен был ратифицировать по достижении совершеннолетия и который он явно ратифицировать не собирался. Впоследствии выяснилось, что то время, когда, как полагали, Густав объяснялся Александре в любви, он на самом деле уговаривал ее перейти в лютеранство. Полагают также, что во время пребывания Густава в Петербурге жена великого князя Александра Павловича, великая княгиня Елизавета Алексеевна, показала королю портрет своей сестры, принцессы Фридерики Баденской, на которой он вскоре и женился.
Екатерина восприняла случившееся как оскорбление, тем более обидное, что оно исходило от семнадцатилетнего юноши, посмевшего противоречить ей, великой императрице. Она была столь подавленна, что после отъезда шведского короля из Петербурга уединилась и некоторое время не показывалась на публике.
«В воскресенье 2 ноября, – вспоминала фрейлина Екатерины В. Н. Головина, – государыня в последний раз появилась пред большим обществом. Казалось, то было ея прощание с подданными. Всех поразило впечатление, которое она произвела в тот день. Обыкновенно она слушала литургию, стоя в смежной с церковью комнате, из которой выходило окно в алтарь. 2 ноября Ея Величество прошла в церковь чрез залу кавалергардов, в которой, по обычаю, собран был весь двор. Она была в трауре по случаю кончины королевы португальской, и вид у нея был такой хороший, какого уже давно не замечали. Г-жа Виже-Лебрен только что кончила портрет великой княгини Елисаветы. Ея Величество приказала выставить его в тронной зале, долго рассматривала и говорила о нем с лицами, приглашенными к высочайшему столу». Спустя два дня, по воспоминаниям другого мемуариста, «она, по обыкновению, принимала свое общество в спальной комнате, разговаривала очень много о кончине сардинского короля и стращала смертью Льва Александровича Нарышкина». Нарышкин был одним из последних оставшихся в живых друзей молодости императрицы. Он был моложе ее на четыре года, и ему было суждено ее пережить.
5 ноября императрица встала, как всегда, в шесть утра и, выпив кофе, работала в своей спальне до девяти. После этого, опять же как и всегда, она прошла в примыкавшую к спальне уборную, то есть гардеробную комнату, где обычно проводила минут десять. Однако прошло полчаса, а она не выходила. Камердинер государыни Захар Зотов, забеспокоившись, заглянул в уборную и обнаружил свою госпожу на полу без сознания. Екатерину отнесли в спальню и, поскольку она была весьма грузной и поднять ее на постель оказалось делом нелегким, положили на полу. Во дворец срочно были вызваны великий князь Александр Павлович, Безбородко, генерал-прокурор Сената Самойлов, президент Вотчинной коллегии Н. И. Салтыков и оказавшийся в Петербурге А. Г. Орлов. Придворный доктор Роджерсон пустил императрице кровь, но из вены на руке вылилось лишь несколько густых темных капель. Все попытки привести Екатерину в сознание успеха не принесли, и послали за духовником. Алексей Орлов решил, что пришла пора известить о происходящем Павла, и послал в Гатчину гвардейского офицера. Туда же поскакал брат фаворита Н. А. Зубов. В свою очередь, великий князь Александр послал к отцу Ф. В. Ростопчина. Каждый старался сделать все, чтобы наследник не заподозрил его в злом умысле.
Увидев прискакавшего в Гатчину Зубова, Павел сперва испугался, что тот прибыл его арестовать, но, узнав, в чем дело, обнял и расцеловал. Около девяти вечера Павел с женой прибыли в Зимний дворец, где были встречены старшими сыновьями, уже успевшими предусмотрительно переодеться в форму гатчинских полков. «Императрица без сознания лежала на тюфяке, разостланном на полу, за ширмами. Комната была слабо освещена. Вопли женщин сливались с предсмертным хрипением государыни, и то были единственные звуки, нарушавшие глубокую тишину». (Майков Л. «Вновь найденные записки о Екатерине II»). Встав на колени, Павел и Мария Федоровна целовали Екатерине руки, прося благословения, но она по-прежнему не приходила в себя. После бессонной ночи, когда стало ясно, что надежды не остается, Павел велел Безбородко и Самойлову собрать и опечатать бумаги императрицы и подготовить манифест о его восшествии на престол. Агония Екатерины продолжалась до десяти вечера 6 ноября 1796 г. «Казалось, что смерть, пресекши жизнь сей Великой Государыни и нанеся своим ударом конец и великим делам ея, оставила тело в объятиях сладкаго сна. Приятность и величество возвратились опять в черты лица ея и представили еще царицу, которая славою своего царствования наполняла всю вселенную. Сын ея и Наследник, наклоня голову пред телом, вышел, заливаясь слезами, в другую комнату. Спальная комната в мгновение ока наполнилась воплем женщин, служивших Екатерине…» (Ростопчин Ф. «Последний день жизни императрицы Екатерины II и первый день царствования императора Павла I»).
В бумагах Екатерины сохранилась шутливая эпитафия, которую императрица сочинила самой себе: «Здесь лежит Екатерина Вторая, родившаяся в Штеттине 21 апреля (2 мая) 1729 года. Она прибыла в Россию в 1744 г., чтобы выдти замуж за Петра III. Четырнадцати лет от роду, она возымела тройное намерение – понравиться своему мужу, Елизавете и народу. Она ничего не забывала, чтобы успеть в этом. В течение 18 лет скуки и уединения она поневоле прочла много книг. Вступив на Российский престол, она желала добра и старалась доставить своим подданным счастие, свободу и собственность. Она легко прощала и не питала ни к кому ненависти. Пощадливая, обходительная, от природы веселонравная, с душею республиканскою и с добрым сердцем, она имела друзей. Работа ей легко давалась, она любила искусства и быть на людях». Увы! Этим словам не суждено было появиться на ее могильном камне. И напрасно в своем «странном завещании» грозила она позором тому, кто не выполнит ее последнюю волю. Ее похоронили в соборе Святых Петра и Павла в Петропавловской крепости. А рядом император Павел распорядился положить того, воспоминания о ком она всю жизнь старалась изгнать из своей памяти, – ее несчастного мужа. По свидетельству П. А. Вяземского, «английской министр при дворе Екатерины, присутствовавший на ее похоронах, сказал: „On enterre la Russie“ (Хоронят Россию. – фр.).
Екатерина II искренне верила в то, что ей действительно удалось добиться благоденствия если не всех, то по крайней мере большинства ее подданных. Россия при ней стала как никогда сильной и могущественной, а новые законы должны были обеспечить всеобщее процветание. Историки назвали ее царствование временем «просвещенного абсолютизма». Так же называют правление ее современников – Фридриха II в Пруссии, Иосифа II в Австрии и некоторых других. Но со временем в правильности такого определения стало возникать все больше сомнений. С одной стороны, некоторые полагают, что оно применимо не только к Екатерине, но и к некоторым из ее предшественников и преемников. Напротив, другие не уверены в том, что политический строй России этого времени вообще можно называть абсолютизмом. Но не в названии дело. Гораздо важнее понять, чем было это время в русской истории. Между тем мнения и современников и потомков на этот счет разошлись, и разошлись подчас самым радикальным образом.
Наиболее известным критиком Екатерины из числа ее современников был, конечно, знаменитый историк князь Михаил Михайлович Щербатов. Человек образованный и талантливый, он, как и многие его сверстники, прошел увлечение философами-просветителями и масонством, но с идеями социального равенства, проповедовавшимися и теми и другими, примирить свой дух гордого аристократа, убежденного в полезности крепостничества, ему не удалось. За поисками идеала он обратился к далекому прошлому России, как ему показалось, нашел его и невольно стал сравнивать с тем, что видел перед своими глазами. Сравнение оказалось не в пользу великой императрицы. К тому же примешалось и уязвленное самолюбие человека, полагавшего, что по уму и рождению он достоин быть одним из первых лиц государства, но свое место видел занятым людьми случайными, то есть попавшими на него благодаря случаю. И вот уже язвительный язык Щербатова бичует екатерининский двор за непомерную роскошь, погоня за которой ведет, по его мнению, к падению нравов. «Мораль ее, – обвинял Екатерину Щербатов, – стоит на основании новых философов, то есть не утвержденная на твердом камени закона Божия, и потому как на колеблющихся свецких главностях есть основана, с ними обще колебанию подвержена. Напротив же того, ее пороки суть: любострастна и совсем вверяющаяся своим любимцам, исполнена пышности во всех вещах, самолюбива до бесконечности, и не могущая себя принудить к таким делам, которые ей могут скуку наводить, принимая все на себя, не имеет попечения о исполнении и, наконец, толь переменчива, что редко и один месяц одинакая у ней система в рассуждении правления бывает».
Если Щербатов был по убеждениям консерватором и нравственные идеалы пытался отыскать в допетровской Руси, то среди дворянской молодежи было немало и таких, кто, читая те же книги, что и Екатерина, сделал из них совсем иные, радикальные выводы. «Кто бы мог быть столько безчувствен, когда отечество от того страждет, чтоб смотреть с холодною кровью? – вопрошал в письме к приятелю детских игр Павла Петровича князю А. Б. Куракину полковник и флигель-адъютант П. А. Бибиков. – Было бы сие очень смешно, но по нещастию сердце разрывается и видно во всей своей черноте нещастное положение всех, сколько ни на есть добромыслящих и имеющих еще в душе силу действующую… Признаюсь вам, как человеку, которому всегда открывал свое сердце, что потребна мне вся моя филозофия, дабы не бросить все к черту и итти домой садить капусту…» Другой, также не видевший ничего отрадного в современной ему действительности, вольнодумец, ярославский помещик И. М. Опочинин, решившись покончить с собой, в предсмертной записке писал, что «самое отвращение к нашей русской жизни есть то самое побуждение, принудившее меня решить самовольно мою судьбу».
Но была и иная точка зрения. Великий поэт Державин восславил Екатерину в своих знаменитых одах:
Слух идет о твоих поступках,
Что ты нимало не горда;
Любезна и в делах и в шутках,
Приятна в дружбе и тверда;
Что ты в напастях равнодушна,
А в славе таквеликодушна,
Что отреклась и мудрой слыть.
Еще же говорят неложно,
Что будто завсегда возможно
Тебе и правду говорить.
Стремятся слез приятных реки
Из глубины души моей.
О! Коль счастливы человеки
Там должны быть судьбой своей,
Где ангел кроткий, ангел мирной,
Сокрытый в светлости порфирной,
С небес ниспослан скиптр носить!
Там можно пошептать в беседах
И, казни не боясь, в обедах
За здравие царей не пить.
Неслыханное также дело,
Достойное тебя одной,
Что будто ты народу смело
О всем и въявь и под рукой,
И знать и мыслить позволяешь,
И о себе не запрещаешь
И быль и небыль говорить;
Что будто самым крокодилам,
Твоих всех милостей зоилам,
Всегда склоняешься простить.
Там с именем Фелицы можно
В строке описку поскоблить
Или портрет неосторожно
Ее на землю уронить.
Там свадеб шутовских не парят,
В ледовых банях их не жарят,
Не щелкают в усы вельмож;
Князья наседками не клохчут,
Любимы въявь им не хохочут,
И сажей не марают рож.
Другой поэт на страницах журнала «Всякая всячина» сформулировал мысль, которую потом на многие лады повторяли многие: «Петр россам дал тела, Екатерина – души».
Прошло совсем немного времени после смерти Екатерины, и в павловскую пору, когда жизнь и судьба человека вновь стали зависеть от смены настроения государя, недовольство по поводу тех или иных поступков или, наоборот, бездействия его матушки стало забываться и довольно быстро возник миф о екатерининском времени как о «золотом веке». Править «по закону и по сердцу бабки нашей» поклялся, взойдя в 1801 г. на престол, ее любимец Александр I. Что это означало практически, он представлял себе, видимо, не слишком ясно и уже вскоре столкнулся с теми же препятствиями, на которые натыкалась и его предшественница. Но при нем еще больше стало тех, кто был разочарован медлительностью и умеренностью реформ и кто с юношеским максимализмом готов был перечеркнуть все наследие предшествующих десятилетий.
Таков был и юный Пушкин с его «Тартюфом в юбке и короне». «Царствование Екатерины II, – полагал он, – имело новое и сильное влияние на политическое и нравственное состояние России. Возведенная на престол заговором нескольких мятежников, она обогатила их за счет народа и унизила беспокойное наше дворянство. Если царствовать – значит знать слабость души человеческой и ею пользоваться, то в сем отношении Екатерина заслуживает удивления потомства. Ее великолепие ослепляло, приветливость привлекала, щедроты привязывали. Самое сластолюбие сей хитрой женщины утверждало ее владычество. Производя слабый ропот в народе, привыкшем уважать пороки своих властителей, оно возбуждало гнусное соревнование в высших состояниях, ибо не нужно было ни ума, ни заслуг, ни талантов для достижения второго места в государстве… Униженная Швеция и уничтоженная Польша – вот великие права Екатерины на благодарность русского народа. Но со временем история оценит влияние ее царствования на нравы, откроет жестокую деятельность ее деспотизма под личиной кротости и терпимости, народ, угнетенный наместниками, казну, расхищенную любовниками, покажет важные ошибки ее в политической экономии, ничтожность в законодательстве, отвратительное фиглярство в сношениях с философами ее столетия – и тогда голос обольщенного Вольтера не избавит ее славной памяти от проклятия России».
Эти строки были написаны Пушкиным в 1822 г., а несколько ранее другой замечательный русский мыслитель – Н. М. Карамзин, обращаясь к императору Александру, писал совсем иное: «Екатерина II была истинною преемницею величия Петрова и второю образовательницею новой России. Главное дело сей незабвенной монархини состоит в том, что ею смягчилось самодержавие, не утратив силы своей. Она ласкала так называемых философов XVIII века и пленялась характером древних республиканцев, но хотела повелевать как земной Бог – и повелевала. Петр, насильствуя обычаи народные, имел нужду в средствах жестоких – Екатерина могла обойтись без оных, к удовольствию своего нежного сердца: ибо не требовала от россиян ничего противного их совести и гражданским навыкам, стараясь единственно возвеличить данное ей Небом Отечество или славу свою – победами, законодательством, просвещением».
Спустя годы и Пушкин, всерьез занявшийся изучением истории XVIII столетия и ужаснувшийся «бунту беесмысленному и беспощадному», по-видимому, переменил свое мнение, и на страницах его «Капитанской дочки» перед читателем предстает уже совсем иная Екатерина – мудрая и справедливая императрица. Друг же Пушкина П. Я. Чаадаев, самый мрачный критик исторического прошлого России, полагал, что «излишне говорить о царствовании Екатерины II, носившем столь национальный характер, что, может быть, еще никогда ни один народ не отождествлялся до такой степени со своим правительством, как русский народ в эти годы побед и благоденствия». Удивительно, но в подобной оценке сходились люди самых разных убеждений. Так, декабрист А. А. Бестужев считал, что «заслуги Екатерины для просвещения отечества неисчислимы», а славянофил А. С. Хомяков, сравнивая екатерининскую и александровскую эпохи, делал вывод о том, что «при Екатерине Россия существовала только для России», в то время как «при Александре она делается какою-то служебною силою для Европы». «Как странна наша участь, – размышлял П. А. Вяземский. – Русский силился сделать из нас немцев; немка хотела переделать нас в русских». И он же с ностальгией вспоминал столь ненавистную Щербатову роскошь екатерининской поры: