Текст книги "Исторические портреты. 1762-1917. Екатерина II — Николай II"
Автор книги: Андрей Сахаров
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 55 страниц) [доступный отрывок для чтения: 20 страниц]
Проявления этого равенства принимали иногда внешне весьма демократические и в России до того почти неизвестные формы. Так, первый же изданный Павлом I манифест о вступлении на престол объявлял о приведении к присяге наравне с привилегированными сословиями и крепостных крестьян – с воцарения Елизаветы Петровны, то есть более пятидесяти лет, оно к ней не допускалось, и это было заметным новшеством в государственной практике самодержавия, которое не могло пройти бесследно для крестьянского самосознания. По свидетельствам многих мемуаристов, вскоре по вступлении на престол Павел I распорядился установить на первом этаже Зимнего дворца желтый с прорезью ящик, куда любой подданный империи мог опускать свои жалобы и прошения, Павел же каждый вечер вынимал их из ящика, внимательно их прочитывал, накладывал свои резолюции об исполнении тех или иных просьб и т. д.
Желтый ящик являл собой, таким образом, некий символ стоящей в равной мере над всеми абсолютной власти императора.
Он вообще не питал пристрастий к какому-либо одному сословию или классу, ощущая себя по преимуществу государем всех сословий, всего народа – именно в этом общенациональном значении термина (из чего не следовало бы делать опрометчивый и глубоко неверный вывод о Павле I как царе-демократе).
Отсюда становятся понятны основы социальной политики Павла I, смысл которой состоял в поддержании равновесия между сословиями, известного уравнения их в правах и обязанностях. Правда, уравнивание это далеко не всегда происходило путем подтягивания нижестоящих сословий до уровня вышестоящих, иногда дело сводилось к понижению последних до уровня нижестоящих. И это было, по меткому выражению В. О. Ключевского, не «превращение привилегий некоторых классов в общие права для всех», а превращение «равенства прав в общее бесправие». Например, Павел I не наделил крепостных крестьян правом местного самоуправления с тем, чтобы хоть как-то приблизить их к привилегиям дворянства с его выборной корпоративной организацией в губерниях и уездах, а фактически ликвидировал корпоративные дворянские права на губернском уровне. Или, скажем, оставив почти в неприкосновенности институт телесных наказаний для крестьян, он вместе с тем издал указ, разрешающий применение телесных наказаний к дворянам при условии предварительного лишения их дворянского звания.
Можно теперь, как нам кажется, внести некоторую ясность в многолетние споры в исторической литературе о социальной ориентированности политики Павла I. Так, широкое распространение получил взгляд на Павла I как на типично дворянского монарха, сознательно проводившего линию на укрепление имущественного положения помещиков за счет усиления крепостнической эксплуатации. В одной из недавних работ Павел I так и назван «открытым проводником интересов крепостников-помещиков». По мнению других историков, социальная политика Павла I однозначно строилась на защите интересов крепостного крестьянства и имела отчетливо выраженный антидворянский характер.
В свете сказанного, однако, сама эта жестко альтернативная постановка вопроса представляется с той и другой стороны исторически некорректной и бесперспективной, ибо, как мы уже видели, действия Павла I в данной области регулировались не специфическими пристрастиями или антипатиями к отдельным сословиям, а общими уравнительными принципами его сословной политики.
Поскольку же исторически сложилось так, что дворянство – господствующее сословие России – обладало громадными привилегиями сравнительно с остальным населением и особенно с полностью бесправным в этом плане крепостным крестьянством, то вполне понятно, что уравнительные акции Павла I прежде и более всего ущемляли интересы дворянства, как гражданского, так и военного, в первую очередь служившего в гвардии. Тем более что, по мнению Павла I, оно было вконец развращено в последний период царствования Екатерины II. Наиболее сильно и болезненно, как известно, репрессии Павла I затронули верхушку дворянства, столичную аристократию и гвардейское офицерство, что в значительной мере и предопределило возникновение против него в 1800-м – начале 1801 г. дворцового заговора.
Более сложен вопрос о крестьянской (в широком смысле слова) политике Павла I. Здесь мы сталкиваемся с такими явлениями, которые тоже никак не могут быть объяснены расхожими в советской историографии догмами о Павле I – заурядном крепостнике. Вообще надо полагать, что в глубине души Павел, воспитанный в гуманном духе европейского просветительства, также, как, впрочем, Екатерина II и Александр I, никогда не сочувствовал крепостническим порядкам, понимая всю их пагубность для России в нравственном, социальном, экономическом отношениях, а следы такого образа мыслей, несомненно, отразились еще на его трактатах и проектах 1770-1780-х гг.
Сторонники указанного выше мнения о Павле I – проводнике сугубо крепостнической политики ссылаются чаще всего на тот факт, что за время своего царствования Павел раздал в частное владение громадный массив земель с населяющими их почти 600 тысячами казенных крестьян. Но при этом не принимается во внимание одно немаловажное обстоятельство. По многим авторитетным свидетельствам современников, Павел I был глубоко убежден в том, что помещичьи крестьяне, которых должны отечески опекать их владельцы, живут в России гораздо лучше казенных, терпящих злоупотребление и произвол местных чиновников, а центральная власть призвана следить за исправным исполнением помещиками своих обязанностей перед крестьянами, – по такой патримониальной схеме мыслилось Павлом I положение дел в крепостной деревне (дворяне-помещики были в его глазах вообще как бы даровыми полицмейстерами). Такой взгляд Павлу I мог подсказать и его собственный опыт гатчинского помещика по благоустройству жизни своих крестьян или более высокий сравнительно с казенными уровень жизни крестьян во вновь образованном им удельном ведомстве. Но насколько адекватно при этом оценивал Павел I состояние различных категорий крестьян, – это уже другой вопрос, нас же сейчас интересует его личность, субъективные мотивы его политического поведения.
В этом отношении не может не привлечь нашего внимания целая серия правительственных актов, уже прямо удовлетворявших крестьянские интересы, причем они были изданы Павлом I в первые недели царствования с такой быстротой и последовательностью, что можно предположить, что их подготовка велась по заранее продуманному плану. Так, уже 10 ноября 1796 г. был отменен объявленный еще при Екатерине II и чрезвычайно обременительный рекрутский набор, 10 декабря отменена разорительная для них хлебная подать, 16 декабря с крестьян (и мещан) снята недоимка в подушном сборе, 27 ноября крестьянам предоставлено право апелляции на решения по их делам судов, а затем – и право подавать жалобы на помещиков, в том числе и на имя самого государя – то и другое было строго воспрещено екатерининским законодательством. 10 февраля 1797 г. издан указ о запрещении продавать дворовых и крепостных без земли, а 16 октября 1798 г. – о запрете продавать без земли малороссийских крестьян. Оба эти указа ясно давали понять, что, на взгляд Павла I, крестьяне могут быть прикреплены к земле, но не составляют личной собственности помещиков. Если же мы учтем особую заботу Павла I о солдатах, о реальном улучшении условий их службы и материального существования, о недопущении, при всей суровости и формализме воинской дисциплины, жестокого обращения с ними, то очертания позиции Павла I в крестьянском вопросе (а солдаты – это те же крестьяне, одетые в шинели) станут еще более отчетливыми.
Но она окончательно прояснится, когда мы вспомним о едва ли не главном деянии Павла I в отношении крепостного крестьянства – о так называемом законе о трехдневной барщине. Собственно, это не закон о трехдневной барщине, а помеченный 5 апреля 1797 г. манифест, возвещавший милости Павла I народу, и на первое место поставлено в нем запрещение принуждать крестьян к работам в воскресные и праздничные (по церковному календарю) дни – эта часть манифеста действительно имела силу закона. Далее же было указано на деление оставшихся шести дней недели поровну между работами крестьянина на себя и на владельца, то есть официально признавалось достаточным не более чем трехдневное использование помещиком крепостного труда, и хотя эта часть манифеста имела характер сентенции, она также была воспринята как обязательная норма. Впервые в России законодатель-самодержец встал между помещиком и крестьянином, жестко регламентировав крепостническую эксплуатацию.
Историки, стремившиеся преуменьшить значение этого манифеста, ссылались обычно на его практически малую применимость в хозяйственной жизни. (Строго говоря, эта сторона дела в сколь-нибудь значительном хронологическом и территориальном масштабе специально не исследовалась, равным образом до сих пор остается не изученным не менее важный вопрос о влиянии манифеста 5 апреля 1797 г. на крестьянское сознание). И тут мы сталкиваемся с подменой одной темы другой, ибо дело касается субъективных побуждений Павла I, направлявших его политику в крестьянском вопросе. А в этом плане нельзя не отметить еще одного упущения историков, обращавшихся к данному манифесту, – чаще всего он рассматривался лишь как один из очередных правительственных актов, в полном отрыве от тех обстоятельств, которыми он непосредственно был вызван к жизни.
Манифест датирован 5 апреля 1797 г., днем коронации в Москве Павла I – и этим все сказано. Вне коронационных торжеств он не может быть правильно понят. Начались они, как мы помним, с того, что Павел I объявил себя главой Православной Церкви, затем состоялось само коронование его и императрицы Марии Федоровны, после чего, исполняя свое давнее желание, Павел I самолично огласил Акт о престолонаследии, составленный еще в 1788 г., потом были прочтены «Учреждение об императорской фамилии» и «Установление о российских орденах» и, наконец, объявлен Манифест о милостях народу, но ни о каких других милостях сословиям объявлено в нем не было, равно как 5 апреля 1797 г. вообще не было обнародовано никаких иных узаконений Павла I.
Поставив этот манифест в один ряд с основополагающими коронационными актами своего царствования, Павел I уже одним тем доказал, какое исключительное государственное значение он ему придавал, несомненно видя в нем документ программного характера для решения крестьянского вопроса в России. В самом деле, манифест от 5 апреля 1797 г., взятый в сочетании с другими крестьянскими узаконениями Павла I, во многом предвосхитил эволюцию антикрепостнического законодательства в царствование Александра I и Николая I (вплоть до подготовки самой крестьянской реформы). Не случайно члены Секретного комитета 1826 г. расценивали этот манифест как «коронный» закон по крестьянскому делу. М. М. Сперанский считал его «замечательным для своего времени», полагая, что «в его смысле скрыта целая система постепенного улучшения быта крестьян». Современная историческая мысль признает, что именно от этого павловского манифеста берет свое начало процесс правительственного раскрепощения крестьян в России.
Крестьянский вопрос явился, однако, не единственным, где деятельность Павла I отразилась столь явственным образом. Были и другие важные тенденции в государственном устройстве, внутренней и внешней политике России конца XVIII в., последующему развитию которых павловское правление дало свои плодотворные импульсы, – их значение в полной мере не раскрыто в исторической науке еще и поныне.
И. М. Муравьев-Апостол – старый дипломат павловской эпохи, просвещеннейший и умнейший вельможа, причастный к главнейшим политическим событиям того времени, уже при Александре I говорил своим сыновьям – будущим декабристам «о громадности переворота, совершенного у нас со вступлением Павла 1-го на престол, переворота столь резкого, что его не поймут потомки». Этими пророческими словами мы и завершим наш очерк.
А. Н. САХАРОВ
АЛЕКСАНДР I
1. Возникновение легенды
Девятнадцатого ноября 1825 г. в 10 часов 50 минут утра во время своего путешествия на юг, вдалеке от столицы, в заштатном маленьком городке Таганроге скончался император Александр I.
Эта смерть была полной неожиданностью не только для российских верхов, но и для простого люда, который бывает весьма досконально и порой безошибочно осведомлен о событиях, происходящих в самых верхних эшелонах власти, буквально потрясла страну.
Государь умер на сорок восьмом году жизни, полный сил; до этого он никогда и ничем серьезно не болел и отличался отменным здоровьем. Смятение умов вызывалось и тем, что в последние годы Александр I поражал воображение окружавших его людей некими странностями: он все более и более уединялся, держался особняком, хотя сделать это в его положении и при его обязанностях было чрезвычайно сложно, близкие к нему люди все чаще слышали от него мрачные высказывания, пессимистические оценки. Он увлекся мистицизмом, практически перестал с прежней педантичностью вникать в дела управления государством, передоверив во многом эту важную часть своих дел всесильному временщику А. А. Аракчееву.
Его отъезд в Таганрог был неожиданным и стремительным, к тому же происходил в таинственной и неординарной обстановке, а болезнь, постигшая его в Крыму, была скоротечной.
К моменту смерти выяснилось, что вопрос о престолонаследии Российской империи находится в неясном и противоречивом состоянии в связи с последними распоряжениями Александра, и это породило неразбериху во дворце и сумятицу в структурах власти.
Последующее воцарение императора Николая Павловича, бывшего третьим по старшинству из четырех сыновей Павла I и вставшего на престол в обход своего старшего брата Константина, восстание 14 декабря 1825 г. на Сенатской площади в Петербурге, арест заговорщиков по всей России, среди которых были и представители самых титулованных русских дворянских фамилий, столь же неожиданная для многих и быстрая кончина жены Александра, умершей через полгода после смерти супруга в Белеве по дороге из Таганрога в Петербург, дополнили тревожную череду событий, открывшихся смертью Александра I.
Гроб с телом императора находился еще в Таганроге, а слухи один тревожнее и удивительнее другого ползли от города к городу, от селения к селению. Как справедливо заметил историк Г. Василия, «молва бежала впереди гроба Александра».
Этому способствовало и то, что тело императора не было показано народу. Гроб для прощания с покойным был открыт лишь глухой ночью. Такова была воля великого князя Николая Павловича, взявшего после смерти брата все нити управления страной в свои руки.
При продвижении траурной процессии к Туле появился слух, что фабричные рабочие намереваются вскрыть гроб. В Москве полиция приняла строгие меры для предупреждения беспорядков. К Кремлю, где в Архангельском соборе среди гробниц русских царей стоял гроб с телом Александра, были стянуты войска: пехотные части расположились в самом Кремле, а кавалерийская бригада была дислоцирована поблизости; вечером ворота Кремля запирались, у входов стояли заряженные орудия.
Сохранилась записка о слухах в связи со смертью Александра I. В ней, с одной стороны, говорится, что «император был убит своими верноподданными „извергами“ и „господами“, близкими к нему людьми, с другой – что он чудесным образом избежал уготованной ему гибели, а вместо него был убит другой человек, который и был положен в гроб. Говорилось, что государь уехал в „шлюпке в море“, что Александр жив, находится в России и будет сам встречать „свое тело“ на тридцатой версте от Москвы. Называли и людей, которые сознательно, спасая своего императора, пошли на подмену: некий его адъютант, солдат Семеновского полка. Среди тех, кто был похоронен вместо императора, упоминался и фельдъегерь Масков, доставивший императору в Таганрог депеши из Петербурга и погибший буквально у него на глазах 3 ноября, за шестнадцать дней до смерти самого Александра, когда коляска, в которой ехал фельдъегерь вслед за экипажем царя, налетела на какое-то препятствие и вылетевший из нее Масков получил перелом позвоночника.
Затем слухи поутихли, но уже с 30-40-х гг. XIX в. вновь стали циркулировать в России. На этот раз они шли из Сибири, где в 1836 г. появился некий таинственный бродяга Федор Кузьмич, которого молва стала связывать с личностью покойного императора Александра I.
В 1837 г. с партией ссыльнопоселенцев он был доставлен в Томскую губернию, где и обосновался близ г. Ачинска, поражая современников своим величавым видом, прекрасным образованием, обширными знаниями, большой святостью. По описанию это был человек примерно одного возраста с Александром I, выше среднего роста, с ласковыми голубыми глазами, с необыкновенно чистым и белым лицом, с длинной седой бородой, с чрезвычайно значительными чертами лица.
В 50– е -начале 60-х гг. молва стала все чаще отождествлять его с покойным императором; рассказывали, что находились люди, близко знавшие Александра I, которые прямо признавали его в облике старца Федора Кузьмича. Говорили о его переписке с Петербургом и Киевом. Были отмечены и попытки отдельных лиц вступить в контакт с царской семьей, с императором Александром II, а затем с Александром III, с тем чтобы довести до сведения царской семьи факты, связанные с жизнью старца Федора Кузьмича.
В истории сохранились смутные данные о том, что эти сведения доходили до царского дворца и там затухали самым таинственным образом.
20 января 1864 г. в возрасте около 87 лет старец Федор Кузьмич скончался в своей келье на лесной заимке в нескольких верстах от Томска и был похоронен на кладбище Томского Богородице-Алексеевского мужского монастыря.
На этом, однако, история со старцем не кончилась. Его могила стала средоточием большого общественного притяжения и паломничества, бывали здесь и представители династии Романовых. В свое время, являясь наследником престола, ее посетил и Николай II во время своей поездки по Сибири.
Одновременно в семье потомков фельдъегеря Маскова существовало прочное предание о том, что в соборе Петропавловской крепости в Петербурге – усыпальнице русских императоров с XVIII в. – вместо Александра I похоронен именно Масков.
Шли годы, но интерес к «загадке Александра I» не убывал. И в многотомных сочинениях, посвященных истории его царствования, и в отдельных книгах и статьях вопрос о таинственной смерти Александра I в Таганроге неизменно становился предметом дискуссии. Со временем, однако, акцент этой дискуссии заметно менял свое направление. С появлением легенды о Федоре Кузьмиче и тождестве его с Александром I дискуссия приняла ярко выраженную идеологическую окраску: речь шла о династической тайне, о человеке, который, возможно, резко выбивался из ряда царствовавших Романовых, что приобретало особый смысл в условиях начала XX века, когда судьба династии стала острейшей общественной проблемой и едва ли не программной частью почти всех крупных политических течений страны.
Не случайно, видимо, представитель именно этой династии – великий князь Николай Михайлович Романов, видный историк и крупный биограф Александра I, выступил в 1907 г. в «Историческом вестнике» со специальной статьей «Легенда о кончине императора Александра I в Сибири в образе старца Федора Кузьмича», в которой защищал официальную версию ухода из жизни своего пращура. При чтении этой статьи трудно отказаться от впечатления, что титулованный автор выполнял официальный заказ правящего дома, устраняя возможные нежелательные аллюзии в связи с возможным уходом от власти одного из наиболее ярких представителей правящей династии.
Следом за появлением этой статьи едва ли проходил год, чтобы историки, психологи, журналисты не обращались к этой теме.
Не угас интерес к этому сюжету и после революции. Правда, он как бы разделился на два потока: советский и эмигрантский.
В 20-е годы в Советском Союзе периодически выходили в свет публикации, посвященные личности Александра I, истории его царствования. Я имею в виду книги А. Е. Преснякова «Александр I», К. В. Кудряшова «Александр Первый и тайна Федора Кузьмича», статью Н. Н. Фирсова «Александр Первый» и ряд других материалов.
Все они носили в основном разоблачительный, «негативный» по отношению к Александру I характер. Именно с этих позиций авторы тех лет полностью отрицали какую-либо связь между личностью Александра и таинственным сибирским отшельником; они просто не могли допустить мысли о таком необычном и высоком движении души человека на троне, как принятие решения об уходе от власти. Такая заданность, конечно, во многом ограничивала анализ личности Александра I, даже независимо от его причастности к существующей легенде.
Эта линия была продолжена в советской историографии и в дальнейшем: в тех случаях, когда советские авторы обращались к истории царствования Александра I, вопросы, связанные с болезнью и смертью императора, проговаривались скороговоркой и сопровождались, как правило, отсылками к тем работам, в которых, по общему мнению, была доказана легендарность всех иных точек зрения по сравнению с официальной правительственной, выраженной еще в том же 1825 году. Так советские историки в этом вопросе сомкнулись с династической историографией Романовых, хотя мотивы как одного, так и другого подходов были диаметрально противоположными.
Эмигрантские историки, напротив, всячески стремились вдохнуть в легенду о добровольном уходе Александра от власти новую жизнь. В эмигрантских журналах 20-60-х гг. неоднократно появлялись публикации на эту тему – как «про», так и «контра». «Интерес к этой легенде в известных кругах русской эмиграции, – писал эмигрантский автор Н. Кноринг в статье „По поводу александровской легенды“, – принял какое-то страстное направление, становится очень заманчивым иметь среди представителей павшей династии образ, „осененный лучами святости“, явившейся в результате „потрясающего эпилога“ драмы, „основным мотивом которой служило бы искупление“. Сказано довольно откровенно, и это еще раз подтверждает, что сама проблема давно уже оторвалась от личности как Александра I, так и Федора Кузьмича и приняла самостоятельное идеологическое звучание.
Но за всеми этими народными легендами, идеологическими борениями, политическими расчетами все равно неизменно проступает подлинная личность Александра, личность, отодвинутая в тень, как бы стушеванная народным примитивным сознанием, дифирамбами и слезливой идеализацией его дореволюционной историографии, реабилитирующей причуды императора, династическим подходом, уничтожающей классовой критикой советской исторической школы.
И все же не только этими весьма односторонними, весьма заданными экскурсами в историю жизни Александра I характерны посвященные ему строки. Их, этих строк, немало, диапазон их намного шире, и написаны они самыми разными людьми – и историками, и его личными друзьями – позднейшими мемуаристами, и близким к нему «служебным» окружением; его облик воссоздается и по эпистолярному наследию, дневниковым записям.
Читатель вправе, конечно, задать вопрос: а зачем, собственно, понадобился еще один исторический экскурс, который вновь возвращает нас к старым, давно описанным сюжетам, зачем нам сегодня заниматься этой коронованной личностью, которой история, кажется, уже вынесла свой окончательный приговор, многократно прозвучавший в отечественных учебниках истории, в многочисленных монографиях и статьях. И зачем ворошить какую-то древнюю легенду о том, что русский царь ушел в отшельники и умер в далекой Сибири под именем Федора Кузьмича, и начинать историческую биографию царя именно с этой легенды?
Ответим на этот вопрос сразу.
Слухи и легенды, возникшие вокруг жизни и смерти Александра I, представляют непреходящий интерес потому, что за ними стоит живая историческая личность, притом личность не рядовая, а один из крупнейших государственных деятелей Европы первой четверти XIX в. – эпохи наполеоновских войн, европейских реставраций, революций, эпохи назревания в России масштабного антиправительственного заговора, вылившегося в конце концов в восстание 14 декабря 1825 г., эпохи нарастания кризиса крепостного хозяйства и консолидации дворянства, со страхом и ненавистью воспринимавшего всякие разговоры о реформировании государственного устройства России, ограничении самодержавной власти, ликвидации крепостного права в стране.
Для нас важно вовсе не то, действительно ли ушел от власти Александр I и действительно ли он обретался до конца своих дней под именем старца Федора Кузьмича. Если такой факт и состоялся, если и в самом деле в Таганроге произошла подмена царя и выздоровевший государь исчез, с тем чтобы более не возвращаться в свой старый мир, то опровергнуть этот факт, несмотря на кажущуюся простоту, весьма трудно; если он действительно стал династической тайной, то все аргументы «против», все эти свидетельства, сопоставления, протоколы, признания и прочее не стоят и ломаного гроша. Романовы умели хранить свои тайны. Но повторяю, этот вопрос нас занимает лишь во вторую очередь. Важно другое: как могло случиться, что в России – стране с одним из самых устоявшихся абсолютистских режимов, одним из самых мощных репрессивных аппаратов, едва ли не последнем мощном оплоте европейской реакции, могли возникнуть подобные слухи и подобная легенда? И в отношении кого? Могучего властелина, государя, сломавшего хребет наполеоновской военной машине, императора, находившегося на пике своей власти, в ореоле громкой всероссийской и европейской славы.
Особенно удивительно, что с Александром были связаны народные слухи о преследовании его «верноподданными извергами», а это непременно предполагает, что в народной среде циркулировали какие-то сведения о нем как о защитнике «униженных и оскорбленных». На пустом месте подобного рода легенды, как бы фантастичны они ни были, не возникают. И закономерно, что в каком-то, пусть и очень преломленном, виде в них отражаются элементы, осколки вполне реальных исторических ситуаций.
И вправду, так ли уж часто в русской истории имя царя народная молва связывала с некими деяниями в пользу народа? При всем напряжении памяти на ум могут прийти едва ли два-три таких случая, и все они связаны не только с определенными, порой коренными поворотами в истории именно народных масс, но и с весьма характерными личностными параметрами государей, ставших в центре народных легенд.
Прежде всего здесь следует сказать, видимо, о времени конца XVI – начала XVII в., когда крепостническое законодательство времен Ивана Грозного – Федора Ивановича пробудило в народной среде столь яростное сопротивление, что достаточно было возникнуть самой, казалось бы, странной фантазии о спасении царевича Дмитрия, избежавшего гибели от рук тех же «верноподданных извергов», и низы пришли в грозное движение. И любопытно, что свои надежды они связывали не с неплохим и в общем-то незлобивым человеком – царем Федором Ивановичем, не с Борисом Годуновым, который, остерегаясь народного взрыва, пошел в начале XVII века на некоторые послабления в отношении суровых закрепостительных актов. Нет, все свои надежды народ связал с мальчиком, потом с юношей, который не имел никакого отношения ни к правительству Грозного, ни к правительству Федора – Годунова.
Как известно, Иван Грозный умер при весьма загадочных обстоятельствах, вслед за ним тихо угас царь Федор, и совсем уж откровенным убийством веет от кончины Бориса Годунова, ушедшего из жизни в тот момент, когда мятеж Лжедмитрия I набрал полную силу и его войско двигалось на Москву.
Но народная молва осталась безразличной к каждому из этих правителей, как промолчала она и по поводу весьма просвещенного царственного юноши, сына Бориса Годунова – Федора, убитого сторонниками Лжедмитрия вскоре после смерти отца. И дело здесь объясняется весьма просто – ей нечего было сказать; ни один из них ни в малейшей степени не дал повода для каких бы то ни было народных надежд, народных фантазий, как не дали для этого повода и десятки других российских правителей в течение долгой и многострадальной российской истории.
Молва выбрала мальчика, на чью жизнь покушались как раз те, кто принес народу величайшие бедствия, голод и разруху, а его чудесное спасение, казалось, само по себе уже было достаточной гарантией для того, чтобы опрокинуть существующий порядок вещей.
Ради этого казаки, крестьяне, холопы, беглые люди, ярыжки шли под знамена Лжедмитрия, а потом его «воеводы» – Ивана Болотникова; начиналась великая русская «смута», в которой грозный голос народа звучал с огромной силой.
Другая аналогичная ситуация сложилась во второй половине XVIII в., когда облик убитого высокопоставленными заговорщиками Петра III принял на себя беглый казак, каторжник Емельян Пугачев. Снова самозванщина, снова народный бунт, в основе которого лежал народный протест против крепостнических законов второй половины века, решительного наступления дворянства на права и личность крестьянина, работного человека.
И снова народная молва в свои герои выбрала не свергнутого и заточенного чуть не с колыбели в Шлиссельбургскую крепость, а позднее убитого Ивана Антоновича, не разного рода случайных отпрысков высоких династий, а, кажется, наименее подходящего человека – Петра III, у которого по сравнению со всеми другими «конкурентами» в народной представлении было лишь два преимущества, но таких, которые имели в этом смысле решающий перевес. В личном плане, как бы его ни чернила екатерининская пропаганда, это был незлобивый человек, государственный деятель, вовсе не обладавший теми качествами, которые делают человека власти человеком власти: жестокостью, необузданным властолюбием, беспринципностью, лживостью, почти животной приспособляемостью к быстро меняющимся обстоятельствам, сильной волей, умением переступить через вчерашних союзников и друзей ради достижения своих собственных целей. Петр III не обладал ни одним из этих качеств. Зато ими сполна обладала его соперница – жена Екатерина II.
За два года своего правления не запомнился он и каким-либо антинародным законодательством; весь страшный гнет крепостнического ярма второй половины века прошел как-то мимо его имени; зато этот гнет в народном сознании был тесно увязан с деятельностью устранившей его от власти Екатерины, которую уже тогда называли дворянской царицей. Поэтому не сразу, постепенно, в нужный момент молва подсказала народному негодованию и жертву и палача: Петр III стал жертвой, пострадавшей за народные интересы, за желание освободить крестьян, а узурпаторша Екатерина получила благодаря этой же молве величайшие народные проклятия. Эту свою неожиданную славу народного заступника Петр III заслужил кровью. Таковы парадоксы истории.