355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Андрей Богословский » Верочка » Текст книги (страница 2)
Верочка
  • Текст добавлен: 21 сентября 2016, 18:24

Текст книги "Верочка"


Автор книги: Андрей Богословский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 3 страниц)

4

– Значит, ты всё-таки с Бородавкой дружишь, – констатировал Серёга Губенко, и во взгляде его, которым он одарил меня, был не только упрёк, но и даже какое-то искреннее недоумение. – Зачем тебе Бородавка?

– Зачем, зачем, – огрызнулся я. – Чего ты привязался? Никто с ней не дружит. Ну, зашёл один раз, так что, нельзя?

– Да нет, – пожал плечами Серёга. – Только ведь она… У неё ведь эти, бородавки. И вообще рожа такая…

– Хватит! – сказал я вдруг твёрдо, памятуя о своём рыцарском достоинстве. – Что ты всё: Бородавка, Бородавка! У неё и имя есть, между прочим.

Губенко уж совсем недоумённо на меня уставился.

– Ты что? – спросил он. – Совсем, что ли? Ну ладно, ну пусть Батистиха. – Он покрутил головой. – В хоккей с третьим «В» пойдёшь играть?

Мне очень хотелось пойти, тем более что мне купили новые коньки, но я коротко отрезал:

– Нет, не пойду. Я занят.

И после уроков отправился к Бородавке пить чай. И потом эти заходы к ней стали частыми и обыденными.

Наверное, я преодолел какую-то преграду брезгливости, отвращения и теперь перестал видеть в ней только её физическое уродство, но видел уже и больную, страдающую душу, полную самых необыкновенных превращений. Я стал привыкать к её дому, к этой потребно пахнущей, убогой комнате, к скалящей зубы тётке и словоохотливой, возвышенно кокетливой Агнессе Павловне, Я приходил и всё внимательней вглядывался в их утлый, непонятный мне мир, стараясь постичь его тайны.

Что была Агнесса Павловна? Да просто романтически настроенная кассирша аптеки, несчастная, измученная женщина. На руках у неё был больной ребёнок, рано умер муж (я видел его фотокарточку: толстый, пучеглазый человек – Бородавка вся в него), и она всё же нашла в себе силы продолжать жизнь. Только стронулось у неё что-то в голове и какие-то придуманные, несуществующие образы поселились там. Рыцари перемешались у неё с таблетками аспирина, гордый Ихтиандр соседствовал с необходимостью дотянуть на картошке до зарплаты, и прекрасная музыка Вивальди сливалась с горькими, одинокими ночами. Но она жила и заставляла жить других. Лексикон её был необыкновенно преображён литературой того сорта, что стояла у неё на этажерке, – сказки, исторические романы… Но она читала и приучила к чтению Верочку. Она была безвкусна, но добра и нежна; ужасно болтлива, но терпелива и правдива…

Молчаливая, обнажающая лошадиные зубы в страшноватой подчас улыбке тётя Дуся оказалась созданием добрейшим и бесхитростным. Она была истинной приживалкой в старых, добрых традициях. Дуся состояла на учёте в психо-неврологическом диспансере, и на работу её не брали, но она получала пособие и где-то стирала бельё, что-то штопала и себя прокормить могла. Любила она Агнессу Павловну и Верочку огромной, небывалой любовью, до страшного, до ужаса любила, но из-за своего скудоумия распорядиться этой любовью не умела и делала полные глупости: ущипнуть могла, язык противно высунуть, даже стукнуть, но всё это от великой, немой любви. Я так думаю, что она и руку себе могла оттяпать топором, по локоть, – просто так: поглядите, поглядите, родные, как я вас люблю! Дуся смеялась, когда они смеялись, и плакала тоже вместе с ними, хотя порой, видимо, и не понимала, о чём этот смех или плач.

С Верочкой я проводил довольно много времени. Девочка она была дикая, непонятная мне тогда и очень больная. Она часто, спазматически дышала, потела, мгновенно уставала. У неё отекали руки и ноги, синело под глазами. По любой причине срывалась на слёзы, на плач, на тихую истерику, но именно на тихую, ибо, как и мать, была тиха и добра. Непонятно, как в такой рыхлый, больной комочек вмещалось столько добра, правда, слезливого, но истинного. Она всегда очень горько переживала обиды, но не показывала этого, предпочитая тихо плакать. Лишённая обычных ребячьих контактов, общения, наедине с книжками, радиотарелкой и сумбурной матерью, что выдумывала она себе, какие картины рисовала в воображении? Вместе с Верочкой мы подолгу слушали по радио классическую музыку (песенки она не любила), и я изумлялся, как хорошо и много она её знает. Она читала наизусть огромные отрывки из Пушкина, Лермонтова, Маяковского, и я приходил от того в восторг. Но рядом с этим она любила сладенькие, нравоучительные сказки с гадкими иллюстрациями: румяные мальчики и девочки с зализанными причёсками вознаграждаются за добродетель добрыми феями с лицами лилипутов. И всё это на неестественно зелёных лужайках под голубым небом. Она знала Бетховена, но не знала, сколько стоит сливочное мороженое, а что важнее было тогда – поди, разбери. Она действительно на вопрос «Кто ты?» всерьёз могла ответить: «Я девочка!» – и только удивлялась, что же здесь смешного и странного.

Верочка читала мне свои стихи, где полянки рифмовались с санками и река с облаками. Она рассказывала мне какие-то вымученные, странные истории, выдуманные ею, про принцев и старших бухгалтеров, (а отец у неё был старшим бухгалтером). При этом она счастливо плакала. Но всё это имело для меня свою особенную притягательность: ведь в том жестковато-решительном, румяно-здоровом мире детства, в котором я жил, ничего подобного быть не могло. Всё это считалось чепухой, ерундой, даже пакостью какой-то…

– Знаешь, как страшно бывает, когда уплывёшь далеко в море и уже берега не видно, и кругом только синяя вода и туман.

– А ты была на море? – подозрительно спрашивал я.

– Нет, не была. Но разве это обязательно? Какая разница, что не была? Ведь страшно, когда берега не видно, а кругом одна вода. Ведь главное, что страшно.

Была в её словах магическая убедительность.

Она и правда никуда не выходила – ни гулять, ни в кино, никуда.

– А тебе никогда не хочется погулять, побегать? – спрашивал я её, не подозревая жестокости своих слов. – Ну, по комнате-то ты ходишь, почему не во дворе?

– Мне нельзя, – тихо отвечала она. – Вдруг кто-нибудь меня толкнёт или ударит? – И она растягивала бледные тонкие губы в некрасивой улыбке, но уродства её я уже почти не замечал.

– Ну, со мной никто не толкнёт, – убеждал я.

– А вдруг ты сам нечаянно толкнёшь? Вдруг? Я боюсь, Алёша! В мире так много злых людей, а я девочка, мне трудно будет защитить себя.

Потом приходила Агнесса Павловна и снимала своё старое пальто и смешную шляпку, состроив на лице понимающе-бодрую мину.

– Ну-с, – говорила она. – Будем пить чай!

И пылал оранжевый абажур, пили воду олени из озера на коврике, и молча обнажала зубы свои в улыбке добрая Дуся. Бежали дни, кончалась зима, и весна уже пела за окном весёлыми птичьими голосами, стучала капелью и звенела тающим льдом.

5

А жизнь шла своим чередом. Каждый день мы приходили в школу, шумели, смеялись, получали пятёрки и двойки. Мария Васильевна смотрела на нас добрыми глазами из-под очков и учила нас, и хвалила, и корила, и, в общем, мы росли, как росли и миллионы наших сверстников в этом огромном чудном мире. Но мой дружок Серёга Губенко замыслил спасти меня от моего, страшного наваждения – дружбы с Верочкой Батистовой, с Бородавкой.

– Старик, – говорил он, покачивая крупной головой. – Ну чего ты туда пойдёшь? Чего? Э-э-эх ты, а ещё друг называется! Лучше давай набьём рожу Лютику из девятнадцатого дома. У него отец за границу ездит, у него жвачка есть и шариковые ручки. А мы отнимем. Пойдём?

Конечно, никого он бить не собирался и ничего отнимать бы не стал, но хоть этим ухарством он отчаянно пытался вовлечь меня в привычный круг интересов вольной, весёлой жизни.

– Не пойду, – отвечал я и шёл к Бородавке, слушал её стишки и разговаривал на возвышенные темы.

Дома мои походы всячески одобряли, что, кстати, внушало мне некоторое недоверие. Ведь если взрослые так охотно тебя поддерживают, улыбаются, стало быть, что-то не так, что-то такое странное получается. Самой активной сторонницей моих новых интересов была бабушка.

– Это очень хорошо, что ты дружишь с Верочкой, – говорила она так рассудительно, что я морщился. – Она чудесно на тебя влияет. Ты вот и читать больше стал, а то раньше тебя со двора не дозовешься, от хоккея по телевизору не оторвёшь. Она, видно, хорошая девочка. И маму я её видела, очень милая, порядочная женщина.

Оно, конечно, Агнесса Павловна была милой и порядочной женщиной, но тогда это звучало для меня как-то очень пыльно, скучно и назидательно.

А однажды Губенко подошёл ко мне на перемене, отвёл в дальний угол коридора, к лестничной площадке, и строгим голосом с долей злейшей иронии сказал:

– Ну что, я кое-чего понял.

– Чего? – спросил я.

– Бородавка… то есть Батистиха, на физкультуру ходит?

– Нет, не ходит.

– А почему не ходит?

– Она же освобождена, она больная. Ты что?

– Освобождена? – Глаза его излучали максимум сарказма. – Больная, говоришь? Да-а… А я знаю, почему она не ходит на уроки физкультуры… – Он помедлил.

– Почему? – не выдержал я. – Ну почему?

– А у неё, – медленно и зловеще проговорил Серёга, – у неё все ноги волосатые! Вот так, Лёха! Понял?

Как, какими ухищрениями разума пришёл он к этому необыкновенному выводу? Непонятно! Но сказано это было так уверенно, с такой силой убеждения, что я даже ни на секунду не засомневался, не удивился абсурдности этого заявления. Я принял его как неизбежную данность. А голос у Серёги уже стал тёплым, дружеским… Знал, знал он, чем можно сразить, отравить юную душу, а я не ведал противоядия.

– Откуда ты знаешь? – только и спросил я.

Если бы он ударился в подробности, в объяснения, то я, может, и засомневался бы в достоверности его слов, но он только горестно покачал головой и тихо сказал:

– Знаю.

И мир перевернулся!

Я ведь уже почти совсем не обращал внимания на её отталкивающую внешность и даже запах её комнаты стал воспринимать как нечто обыденное, привычное, неотделимое от всей жизни её семьи. А тут… Все последующие уроки я внимательно приглядывался со своего места к Верочке и подсознательно искал в ней что-то звериное, животное, но ничего, кроме разве что сходства с лягушкой, не находил. В моём разыгравшемся воображении появлялись лесные чащобы, какие-то вурдалаки, мохнатые сатиры с копытами. И рождалось во мне ощущение противоестественности нашей с ней дружбы, ибо не может же человек, в самом деле, всерьёз дружить с енотом или слоном, и не может животное (да ещё и гадкое!) Читать ему стихи Пушкина! Не может!

Но после уроков из какого-то упорства, а ещё и из необъяснимой заинтересованности я пошёл её провожать. Стояли мягкие майские дни, и уже зелень полностью вылезла наружу, но была ещё не запылённой, а свежей, чистой. Газоны были вскопаны деятельными общественниками, и вообще недавно прошёл субботник, и всё сияло и сверкало новыми красками, побелкой. Я вглядывался в Верочку и заметил, что за этот год она стала ещё, более грузной и нескладной, а глаза у неё стали такими уж совсем белыми, что даже страшновато было. Дул лёгкий, тёплый ветерок, за тополями звенел трамвай на проспекте, и всё было как-то необыкновенно солнечно и благостно.

– Давай присядем на скамеечку, – вдруг предложила Верочка у своего подъезда. Обычно она никогда ничего подобного не предлагала. – Такой воздух замечательный. Ты чувствуешь, Алёша? Ах, какой воздух!

Я что-то буркнул в ответ. Она с трудом забралась на зелёную скамейку, расплылась, растеклась по ней, грузно осела, приоткрыла рот и задумчиво подняла белые глаза к высокому, с лёгкими облачками небу.

– А вот ты знаешь, Алёша, – немного насморочно заговорила она, ибо была слегка простужена. – Вчера ночью дождик шёл, ты не слышал, наверное. А я не спала. Говорят, что в дождь хорошо спится, но я, наоборот, так всегда мучаюсь, плачу и как будто жду чего-то хорошего, чистого. Так после ночного дождя сегодня много дождевых червей. А я недавно где-то прочитала, что дождевые черви слепые…

– Естественно, слепые, – хмыкнул я. – Они же в земле живут. Что ж тут интересного?

– А я подумала, знаешь, что? Что раз у них глазок совсем нет, то как-то ведь они должны всё различать. Значит, у них должно быть какое-то… ну, что-то такое, что им заменяет глазки.

– Ну и что?

– Вот у меня, Алёша, нет здоровья. Конечно, немножко есть, но очень, очень мало. Значит, что-то должно и у меня быть, что заменяет мне здоровье. Ведь правда, Алёша? – Она выкатила на меня глаза, дыша с хрипом, тяжело.

– Наверное… может быть… что-то есть, – сбивчиво проговорил я, вновь поддаваясь чувству жалости.

– Конечно, есть! – счастливым голосом сказала Верочка – Я думаю, что у меня есть мама, есть Дуся, есть ты, и вы мне заменяете моё здоровье. Это же так замечательно, что у меня вы все есть. Все вы, вы все.. – Закончить она не смогла, захлюпала носом, заколебалась вся, зарыдала.

И в этом её «все вы», в перечислении нас троих было такое бездонное, вселенское одиночество, такая оторванность от этого мира, что мне стало душно-сладко и к глазам подступили слёзы.

– Верочка, – сказал я, забывая обо всём. – Ты знай, что если тебе я буду нужен, если когда-нибудь тебе помочь там надо будет или ещё что-нибудь, то я всегда… – Волнение тоже мешало мне договорить.

Верочка плакала, заливалась слезами и кивала своей огромной головой, и реденькая косичка прыгала у неё на затылке. Она пыталась сказать что-то похожее на «спасибо», но выговорить не могла. Потом слезла со скамейки, нервно махнула мне рукой и скрылась за дверью.

6

Когда на следующее утро я пришёл в школу, ко мне сразу подскочил Серёга.

– Ну что, – ухмыльнулся он, – опять весь день во-ло-си-ки разглядывал?

– Какие волосики? – не понял я сразу.

– Какие, какие! Да у Батистихи своей на ногах! Какие!

«А! – озарился я мыслью. – А я и забыл про это!» И сразу, моментально Верочка стала мне отвратительна. Что-то гадкое, тёмное заползло в моё сознание, холодком прошлось по спине, дёрнуло меня ознобом. А Серёга стоял рядом, сочувственно смотрел на меня и улыбался.

– Про это уже все говорят, – сказал он доверительно. – Я не знаю откуда, но уже все знают. – Он захихикал. – Надо было делом заниматься, с нами ходить, а не с этой…

Всё последующее время я замечал всеобщее перешёптывание, перемигивание, язвительные смешки. По классу ходили записочки, но ни одна не предназначалась мне, и потому чувствовал я себя совсем неуютно. На Верочку я старался не смотреть, но видел, что все поглядывали на неё, посмеивались. А она сидела хоть бы что, как всегда одна (я так и не пересел к ней!). Но даже и Мария Васильевна заметила это нервозное состояние класса, всю эту подпольную возню.

– Тише, ребята, тише! – повысила она голос. – Что такое с вами? Невозможно вести урок.

Когда последний урок закончился и прозвенел звонок, все как-то не очень торопились выбежать из класса. Постепенно кольцо ребят окружило Верочку, все стали пакостно ей как-то улыбаться, подмигивать, что-то бормотать. Краснощёкое даже защёлкал у неё перед лицом пальцами. Верочка с немым удивлением смотрела на это, ибо уж давно её никто не дразнил: то ли привыкли к ней, то ли и правда меня опасались.

Первым выкрикнул слово «Бородавка!» Губенко. Оно прозвучало, как призыв.

– Бородавка! – орал Краснощёкое визгливо.

– Бородавка! – выл и дико приплясывал Губенко.

– Бородавка! – выпевала презрительно красавица Мещерская.

– Бородавка! – стальным Бескудина.

Все кувыркались, орали, танцевали, высовывали языки – шла дикая детская травля. Свист и вой стояли в классе. Один я был чуть в стороне, не принимал в этом участия и только краснел и не знал, что же мне делать. Самым странным было то, что Верочка не зарыдала мгновенно, не стала закрывать руками лицо, а только совершенно выпучила глаза и чаще, тяжелее задышала. И уж полной для всех неожиданностью были её слова.

– Я вас не боюсь! – громко сказала она. И смех, вопли разом оборвались. Настала тишина. И в этой тишине ещё резче, необычайней прозвучал её ватно-уверенный голос: – Вы все злые ребята, я это знаю. Вы все меня всегда хотите обидеть, потому что я беззащитная. Но я не беззащитная. У меня есть мой рыцарь, образ моего сердца – Алёша! Он не даст меня в обиду! Он добрый и прекрасный человек! Когда мы с ним вырастем, то поженимся и родим много-много прелестных детей, мальчиков и девочек. И он всегда будет оберегать меня, и мы всегда будем вместе! Правда, Алёша?

Наступила совсем гнетущая тишина. Лучше бы Верочка ударила меня при всех, обругала. А так она вколотила меня в землю по самую макушку. Окончательно и бесповоротно. Есть в определённом возрасте вещи, которые говорить нельзя. О них даже, пожалуй, и думать нельзя, а уж говорить, да ещё публично…

Я стоял в этой тишине, и в голове моей бился звон, и дикая ненависть заливала мне краской щёки.

– Ты! – задушенно воскликнул я, ещё не осознав даже ужас своего позора. Я посмотрел перед собой и увидел искривлённое едкой улыбочкой лицо Иры Мещерской. Тут меня прорвало. Я повернулся и пошёл на Верочку, округлив от ненависти глаза. – Ты дура и сволочь! – кричал я ей. – Ты дура и сволочь! У тебя волосы на ногах растут! У тебя все ноги в волосах! Дура! Сволочь! Дура!

Что это было? Скорее всего истерика, исступление, потому что, кроме бессвязных своих криков, я почти ничего не слышал. И ничего не видел. Но прекрасно представляю себе, словно чужим взглядом вижу со стороны свою бьющуюся в гневе фигурку. Вижу и её фигуру, расплывчатую, скованную внезапным страхом, ужасом, с испуганными белыми глазами и толстыми короткими ручками, прижатыми к груди, как на пошлых иллюстрациях к пошлым сказочкам.

А кругом стояли ребята, объединённые тогда лишь одним: презрительным любопытством. Ах, почему прекраснейшая пора – детство – бывает так бездушна и зла!

Накричавшись до одурения, я выбежал из класса и долго бродил потом по улицам. Придя домой, я нагрубил бабушке и почти весь день пролежал на своём диванчике, глядя в потолок и жестоко переживая свой позор, своё положение. Своим идиотским заявлением Верочка надолго закрывала мне пути к нормальному общению с друзьями. Это уж был такой возраст! Теперь я становился изгоем, предметом насмешек и издевательств. Ах, дура! Дура! Я ворочался, я не мог ни спать, ни думать: всё во мне было накалено до предела.

Утром я вошёл в класс, хмурый и угрюмый. На удивление, меня встретили не улыбочками и дразнилками, а как-то даже вежливо-отчуждённо. Верочки Батистовой, естественно, не было. Они изволили переживать свою травму дома. После уроков Мария Васильевна попросила меня задержаться. Она села рядом со мной за парту и внимательно посмотрела на меня, сверкнув очками.

– Верочке вчера стало плохо, – медленно проговорила она. – Что у вас произошло? Почему ты кричал на неё?

Некоторое время я молчал и не хотел даже отвечать, но потом наконец выдавил из себя глухо:

– Потому что она дура…

– Это не ответ, – строго сказала Мария Васильевна. – Как же ты мог так накричать на больную девочку, на свою подругу, что её забрали в больницу? Приехала «Скорая», и её забрали в больницу. Ты знаешь, что её отвезли в больницу? – Она помолчала. – Как же так, Алёша, как же так?

– Она сама, – буркнул я, но по-прежнему агрессивно. – Что я для неё? Она сама!..

– Так нельзя с человеком! С больным человеком! – воскликнула учительница и даже прихлопнула рукой по доске парты. – Ты пойми, она ведь только оттого, что одиночество мучило её, оттого, что не понимала, не находила путей… – Мария Васильевна сама оборвала себя и сказала в сторону: – Да что ж это я тебе… Ты же ребёнок. Иди, Алёша, иди.

Я вышел. Через несколько дней нас отпустили на летние каникулы. И этим же летом мои родители переехали на новую квартиру.

7

Однажды – мне уже было лет пятнадцать, я и жил не там, и учился в другой школе – шёл я с приятелем по улице, беззаботно беседуя. Мы возвращались с репетиции нашего школьного ансамбля и обсуждали полетевший звукосниматель на бас-гитаре. Была весна, и ручьи журчали под ногами, и весело рычали автомобили, все облепленные грязью. Синее небо кружилось облаками и пьянило голову. И вдруг услыхал я пронзительно-ломкий голос:

– Алексей! Алёша!..

Я остановился и обернулся. Ко мне, спеша, подходила пожилая толстая женщина, нелепо перепрыгивая через лужи, стараясь не попасть в них ногой. Подойдя, она посмотрела на меня добрыми глазами и как-то заискивающе улыбаясь. Сначала я не узнал её и, только пропустив через память целую галерею лиц, вспомнил: это же мать Веры Батистовой! Как бишь её?.. Агнесса Павловна…

– Как ты? Ну как? – спрашивала она торопливо.

Да, она сильно постарела. Бесцветные кудельки всё ещё лепились у неё на лбу, и даже шляпка, по-моему, была, но весь облик её уже не казался энергичным, решительным, а вялым, сонным, старым. К тому же она была ещё и ярко накрашена, впрочем, как всегда, безвкусно и даже вульгарно немного. Губы у неё дрожали.

– Ну, как ты, Алёша?

– Да ничего, Агнесса Павловна, – смущённо сказал я и обернулся. Приятель стоял и ждал меня, нетерпеливо пританцовывая. – Вроде всё в порядке… А как Вера?

– Верочка? – Даже под слоем пудры и краски видно было, как она побледнела. Глаза её остекленели, а по щеке поползла одинокая слеза, оставляя за собой бороздку. – Что ж Верочка… Ве-ве… Верочка… – Она попыталась улыбнуться, но это была не улыбка, а чёрт-те что. – Верочка умерла… Как забрали её тогда в больницу, она прожила всего полгода и… умерла. Да. – На секунду взгляд её стал безумен.

Я молчал. Я не знал, что сказать.

– Но всё уже в прошлом, – молвила Агнесса Павловна и снова мучительно улыбнулась. Привычно, как фокусник, выхватила платочек из рукава и вытерла слезу.

– А вы как? – вязко выговаривая слова, спросил я.

– Что ж я… Я ничего. Мы живём всё там же, с Дусей. Недавно тебя вспоминали, Алёша… Ты был такой чудный мальчик, чистый, вдумчивый… – Она провела рукой по моей голове. – Ты потемнел. Раньше ведь ты был светленький-светленький… И вырос.

Я беспомощно оглянулся, отыскивая глазами приятеля. Она заметила мой взгляд.

– Иди, иди, – кивнула она с улыбкой. – Беги, Алёша. А я Дусе сегодня расскажу, она обрадуется…

Я повернулся и побрёл прочь…

Прошло время, и забыл я про эту встречу. А теперь вспомнил. Вспомнил, и что-то засосало у меня внутри, какая-то появилась странная пустота… Прости меня, Верочка Батистова.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю