Текст книги "Верочка"
Автор книги: Андрей Богословский
Жанры:
Современная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 3 страниц)
Андрей Богословский
Верочка
Маленькая повесть
1
Все мы, пришедшие в школу после каникул и уже третий год встречающие друг друга вновь, мгновенно распались на группки и завели обычные беседы о рыбалках, пионерских лагерях – одним словом, обо всём том, о чём говорят девятилетние создания после трёхмесячной разлуки. Она одна не участвовала во всеобщем оживлении. Новенькая. В первое время мы её вроде бы даже и не заметили – так тихо и смиренно она стояла у стены, хотя внешность её была примечательной: невысокая девочка, болезненно-рыхло-толстая, бледная-бледная, так что все жилки голубели под кожей. Лицо у неё было некрасивым, одутловатым и с какими-то очень неприятными бородавками на щеках. Но самыми странными, необычными были у неё глаза: совершенно белые. Я более никогда не видел таких глаз, да думаю, что и вообще таких больше в природе не встречалось. Стояла она тихонько, дышала часто и коротко и как-то очень смешно сложила на груди толстые коротенькие ручки, соединив ладони, будто молилась. Вся фигура её казалась расплывчатой, неопределённой, беззащитной, и в этой беззащитности – страшно уязвимой для наших по-детски злых наскоков. Были мы ещё в том возрасте, когда категории добра и зла только смутно начинают маячить перед человеческим разумом и человек ещё может быть одновременно и безгранично добр и зол до жестокости, не совсем осознавая обе крайности.
Заметив новенькую, мы окружили её. По какому-то невероятному закону вселенной новенькие всегда таят в себе прелесть, жажду познакомиться с ними, общаться, но одновременно с тем одинокостью своей и чуждостью пока для всех предоставляют возможность самоутвердиться на них, почувствовать себя сильным и безжалостным. Видно, этот инстинкт, эта боязнь чужака сидит в нас ещё со времён первобытного, животного стада.
– Ты кто? – надменно спросила её наша классная красавица Ира Мещерская, недобро оглядывая новенькую из-под чудных сомкнутых бровей.
– Я девочка, – тихо-тихо ответила та каким-то замогильным голосом, испуганно тараща на нас свои белые глаза.
– Видим, что не мальчик, – усмехнулась Ира. – Как тебя зовут?
– Верочка, – ещё тише, совсем еле слышно проговорила новенькая.
Мальчишки да даже и девочки засмеялись. Я сам помню, что мне было страшно смешно: Верочка! Учимся в третьем классе, вес повырастали, а она – Верочка. Ха-ха! Девочка Верочка!
– Меня, например, зовут Ирина Александровна, – веско и презрительно кинула Ира. – А ты?
– А меня Сергей Сергеевич! – захохотал наш румяный и хулиганистый Губенко и показал ей язык. – Ве-роч-ка!
– Она в бога верит! – воскликнул маленький загорелый Краснощёков в очках. – Гляньте, как она руки сложила. Она молится!
– Ты веришь в бога? – изумилась отличница Бескудина. – Да как ты… как ты можешь? Ты пионерка? Или ты октябрятка? Кто ты такая? – Голос её звенел металлом. – Кто ты такая?..
У новенькой девочки задёргались губы, мелко-мелко затряслись бледные щёки, а руки она быстро опустила и странно растопырила и тут сразу стала похожа на тучную лягушку.
– А что это у тебя такое? – совсем брезгливо спросила Ира Мещерская и с гримасой на лице ткнула пальчиком куда-то новенькой в щёку. – Что это такое, эти, такие… – Ира морщила носик.
– А это бородавки! – рявкнул весёлый Губенко. – У неё вся рожа в бородавках! Бородавка! Бородавка!
Толстая девочка начала тихо плакать, и это сейчас же раздразнило нас всех. Все мы стали прыгать вокруг неё, кривляться, корчить рожи и вопить: «Бородавка! Бородавка!» Так потом это прозвище и приклеилось к ней – Бородавка. Да ещё и Жабой её называли иногда. А тогда она всё стояла и тихо плакала. А потом вдруг белые глаза её закатились, она дёрнулась несколько раз и мягко, боком упала на пол. Смех наш и возбуждённые движения разом прекратились. Мы сгрудились вокруг новенькой и смотрели на неё жадно и без всякого сострадания.
Появилась наша учительница Мария, Васильевна, накричала на нас, отвела очнувшуюся новенькую в медпункт. Потом нам объяснила, что девочку зовут Вера, фамилия у неё Батистова, что она очень болела и пропустила два года школы, но занималась дома и теперь вот пришла в наш класс.
– Законов она наших школьных не знает, – говорила нам Мария Васильевна. – Она даже не была в октябрятах. Всё, что вы узнали за два года занятий в школе, она учила сама, дома. Помните это и старайтесь ей во всём помогать, помогите ей освоиться, подружиться с вами. А ещё помните, что Вера Батистова очень, очень сильно была больна, и даже теперь ей нельзя волноваться, нельзя резко двигаться… – Мария Васильевна оглядела нас внимательными печальными глазами из-за толстых стёкол очков. – И зачем я вам это говорю? – тихо пробормотала она самой себе. – Вы же ещё дети…
2
Так поселилось у нас в классе это существо, эта Верочка Батистова. Сидела она за партой одна – никто не хотел с ней сидеть, – молча и внимательно пучила глаза на учительницу. Её поначалу не спрашивали, а мы Верочку избегали, и потому голос её запомнился лишь тихим-тихим, звучащим словно из какого-то подвала. Приходила она в школу сама, одна, благо все мы жили в стоящих прямо возле школы домах, а вот после уроков часто её встречала мать. Мать была тоже рыхлой, бледной женщиной в смешных, неловких платьях, с беленькими кудельками на лбу и вечно в дурацких, прямо вызывающе дурацких шляпках. Иногда, впрочем, за ней заходила и какая-то высокая костлявая женщина неопределённых лет, в очках и с лошадиными зубами. Бородавка и перед матерью и перед тёткой делала что-то вроде книксена и покорно шагала рядом, нелепо переваливаясь, сбиваясь с шага, как ходят все люди, непривычные к пешим прогулкам и потому не имеющие своей ровной походки.
У нас у всех были свои заботы, работы, увлечения, развлечения. Мальчишки играли в футбол, гоняли на велосипедах, дрались и так далее. Девочки тоже жили какой-то там своей жизнью с куклами, перешептываниями, ужимками. Все мы встречались в классе, о чём-то говорили, спорили, ссорились, дружили, заглядывали друг к другу в гости, на дни рождения… Чем и как жила новенькая, было секретом. Вот выходила она молча из школы и шла молча домой, а что уж там потом, там, на четвёртом этаже четвёртого подъезда дома номер пятнадцать, неизвестно, да, честно сказать, никто и не стремился проникнуть в ход её жизни, узнать хоть какие-то подробности.
Лишь через месяц Бородавку осмелились спросить по арифметике. Весь этот месяц Мария Васильевна относилась к ней с подчёркнутым вниманием, ласково оглаживала её взглядом из-под очков, улыбалась ей. И, наконец, пришло время – спросила о чём-то, вызвала к доске. Что тут началось! Задёргалась Верочка Батистова, закатила глаза, затряслась, и слёзы потоком побежали по её лицу, а дышала она с болезненным шумом. Раздражающую картину она являла для нас – здоровых, румяных, закалённых в словесных и кулачных стычках. Гогот и хохот поднялись!
– Ну что, что я тебе сказала? – плачуще умоляла Мария Васильевна, сама растерянная, расстроенная. – Ну, Верочка, ну, милая моя, успокойся, не плачь. Я ведь ничего, ничего такого…
Истеричную Верочку-Бородавку отправили домой к толстой мамане и тётке с лошадиными зубами. Мария Васильевна была подавлена и рассеянна. После уроков Губенко безапелляционно заявил:
– Психованная она. Дура. Из сумасшедшего дома.
– Да, она очень неуравновешенная, – с фарисейской печалью проговорила Ира Мещерская, опуская длиннейшие ресницы. – Крайне неуравновешенная ученица.
– Что вы хотите? – жёстко молвила отличница Бескудина. – Она ведь даже не октябрятка.
– Надо её… – заметил Губенко, показывая кулак, но успеха не имел.
А на следующее утро Верочка эта всех нас ошарашила. Когда мы собрались в классе, прозвенел звонок и все уже сели, она осталась стоять.
– Что тебе, Вера? – спросила Мария Васильевна не без некоторого испуга. – Что случилось?
– Я хочу попросить прощения, – сказала та вдруг, и сам звук её голоса в тишине потряс нас. Так мы привыкли, что вроде как и нету у неё голоса, а тут внезапно появился, правда, тихий, хилый, пыльный какой-то, но есть! – Я вела вчера себя дурно, – продолжала наша Бородавка с видимым трудом, часто дыша. – Мой поступок может оправдать только огромное волнение, ибо мне впервые предложили выйти к доске и отвечать выученный урок из арифметики. И потому я приношу глубокие извинения всему классу и вам, Мария Васильевна, как педагогу…
Она таращила белые глаза, тяжело дышала, и видно было, что мучилась. Все мы сидели тихо, настороженно.
– Это… Ну, конечно! – как-то деланно заговорила Мария Васильевна. – Ты садись, садись!.. Кто же тебя обвиняет? Никто! Нам вполне понятно твоё волнение… да… Первый раз, конечно… А что сегодня ты приготовила?.. Вот, скажем, по литературе…
– Всё, – тихо сказала Бородавка. – Некрасова…
– Ну прочти нам, – улыбнулась учительница.
Бородавка неловко вышла к доске, привычно сложила толстые ручки, будто молясь, завела белые глаза и тихим, но каким-то священно-тихим голосом весь урок читала нам стихи Некрасова. Ей-богу, хорошо она тогда читала! Все мы сидели не дыша и слушали – почти всё в первый раз – некрасовские строки о декабристских жёнах, о плачущей Саше и железной дороге. По программе мы это ещё не проходили. Нашим кумиром был пока дед Мазай с зайцами. Наконец, вместе со звонком она закончила и опустила ручки, оттопырив их смешно, но никто не засмеялся.
– Хорошо, Верочка, – медленно произнесла Мария Васильевна, влажно посверкивая глазами из-под очков. – Молодец, молодец, девочка. Ставлю тебе пять. Пять с плюсом!.. Некрасов… – Она не договорила, покачала головой и вышла из класса.
Реакция наша была, правда, осторожной.
– Ну ты даёшь! – выговорил Губенко, как-то покрутив пальцами.
– Да, стихи она читать может, – сказала Ира Мещерская, вроде ни к кому не обращаясь, но таким тоном, словно ничего, кроме чтения стихов, бедная Батистова делать не могла вообще.
– Если делать нечего, почему стишки не выучить? – криво усмехнулся жёлчный Краснощёкое. – Вали, учи стишки, чего там. Плюс заработаешь.
Бородавка обвела всех выпуклыми глазами и тут заплакала, просто слёзы заструились у неё по лицу, а губы вновь задрожали. Она тяжело дошла до своей пустой парты, тяжело села и спрятала лицо в руках. Все равнодушно (или делали вид, что равнодушно) отстранились, отошли от неё, лишь я чуть замешкался и разобрал сквозь её почти неслышные всхлипывания что-то вроде тоненького: «О-о-ой… жи-изнь моя…» И тут-то мне впервые её стало жалко. Нет, нет, всем мальчишечьим своим нутром, всем нашим общественным и домашним воспитанием я знал, что плакать плохо, гадко, что это слабость даже для девчонок мерзкая, и никогда я плакальщиков не жалел, но тут почему-то пожалел, и кольнуло что-то меня. Я тоже отошёл от неё, но всё стояли перед глазами её вздрагивающие плечи под коричневым платьем, сосисочные пальчики, закрывающие лицо, жиденькие бесцветные волосики…
А Бородавка продолжала нас всё удивлять. По арифметике задачки она решала с уравнениями, о каких мы вообще слыхом не слыхивали, писала грамотней всех, бормотала уйму стихов… Но вот глаза эти её белые, зажатость, странный испуг и частые беспричинные слёзы делали её нам чужой, странно-неприятной, словно не из нашего мира вовсе, не из этой жизни. Мы шли на экскурсии в Нескучный сад собирать золотые листья осени – Бородавка не шла по причине нездоровья. Мы играли в салочки – она нет. Мы резвились на уроках физкультуры, а она была освобождена и все уроки просиживала бог знает где, видно, спрятавшись в тёмном уголке школы, сжавшись, сложив ручки на груди и пуская тихие слёзы… И вечно маменька, либо тётка с зубами, книксен и домой – нелепо, как утица, скособочившись… Но что-то такое похожее на жалость к ней, пожалуй, уже поселилось во мне. Не знаю, было ли это у меня как-то выражено, но Верочка Батистова что-то заметила. Однажды после уроков она сама подошла, чего прежде с ней не случалось, и, ласково посмотрев на меня лягушачьими своими глазами, тихо сказала:
– Ты бы мог проводить меня до дома? Мама сегодня на работе задерживается, и Дуся тоже. Может у меня быть к тебе такая просьба?
– А-а-а?.. – совсем растерялся я и даже, кажется, испугался. – А почему это я?
– Видишь ли… – И что-то похожее на улыбку мелькнуло на её тонких, бесцветных губах. – Ты единственный в классе, кто ни разу не назвал меня Бородавкой. Или Жабой. Ты вообще надо мной никогда не издеваешься. Спасибо тебе.
– Ну, я это… – засмущался я вконец. – Ну, провожу…
И вышли мы вместе с Бородавкой. Только-только выпал первый снежок. Школьный двор был беловато-сероватым, лужи уже покрылись тонюсенькими корочками льда, а в сухом бензинном воздухе появились первые морозные иголки. На Верочке красовалось нелепое, ужасное какое-то, розовое пальто, и идти мне с ней было тогда, честно говоря, стыдно. Я краснел. Губенко и Краснощёков с испугом смотрели на наш дуэт и выразительно покрути, ли пальцами у виска, состроив рожи. Девочки сбились в группку и насмешливо зашушукались. А мадемуазель Батистова, словно не замечая этого ничего, неловко шла рядом со мной.
– Мне как-то страшно одной бывает, – тихо говорила она. – Тебе так не бывает?
– Нет, – деревянно шёл и отвечал я, проклиная себя за то, что дал себя сбить с толку.
– А мне бывает. Впрочем, мужчина и должен быть бесстрашен, как сказочный герой. Мужчина, мальчик создан для того, чтобы сражаться с трудностями. Ведь верно, Алёша?
Я молчал и лишь отводил глаза, чтоб только не видеть эти её бородавки, эти её доверчивые выпуклые белые глаза и старушечье розовое пальто. Ледок хрустел у нас под ногами, воздух пьянил, звал в бой, в игру, в бег, в смех, а тут это пальто, толстая плакса и дикие разговоры. У своего подъезда она остановилась, долго посмотрела на меня и каким-то особенно тихим, но доверительным голосом молвила:
– Спасибо тебе, Алёша. Ты настоящий мужчина. Я очень благодарна тебе за чудесную прогулку.
С трудом дыша, она влезла на ступеньки парадного, «царственно» кивнула мне головой и исчезла. Вот так вот это всё произошло! Хоть кричи и лепи первые снежки, хоть волком вой от унижения и непонимания: что ж это она наделала? Я плюнул со злости. Но жалость уже жила, уже свила себе гнездо в моём сознании, в моей ещё маленькой душе. Я вообще по природе сентиментален и с трудом борюсь с этим чувством, а уж тогда, в светлом детстве, куда там…
3
– Ты чего это, с Бородавкой дружишь? – с изумлением спросил меня на следующий день бравый Губенко. – С этой? С Бородавкой? – Нескрываемое презрение было в его голосе. Ира Мещерская и её подружки обливали меня уничтожающими взглядами и едкими улыбочками. Этим, правда, и ограничились, ибо считался я тогда человеком драчливым и отчаянным, и связываться со мной было небезопасно. Себе я дал слово больше с Бородавкой не общаться, но когда она подошла ко мне, хлопая белыми ресницами над белыми глазами и растягивая губы в неестественной, дохлой какой-то улыбке, то я не нашёл в себе силы обругать её, оттолкнуть и даже просто отойти в сторону.
– Здравствуй, добрый мой рыцарь, – произнесла она тихим, странно-низким голосом, что должно было, видно, обозначать высшие проявления доброты. – я вчера много думала о тебе. Я всегда, когда встречу человека, начинаю о нём много думать. – Она доверительно прикоснулась ко мне. – Сегодня я попрошу тебя зайти к нам на чашку чая. Мама очень хочет с тобой познакомиться, и я думаю, что мы найдём множество интереснейших тем для беседы.
И вновь последовал «царственный» кивок. В классе я сидел как на иголках, бесновался на переменках, подрался с Губенко, и вообще что-то во мне было не так. «Пойду, – наконец решил я. – Чёрт с ней, пойду. Схожу разок, и всё. А то и правда, все над ней издеваются, смеются, Жабой зовут. Каково ей-то, одной?.. Хм, рыцарь…» Этот «рыцарь» здорово меня обезоружил перед ней, ибо кому не хочется быть рыцарем? После школы мы молча дошли до её четвёртого подъезда. Она была всё в том же розовом пальто, да ещё к нему была добавлена шляпочка, вроде тех, что носила Верочкина мамаша.
Квартира её состояла из двух комнат – в одной жили какие-то соседи, вечно отсутствующие, а в другой – меньшей по размеру – обитала Верочка Батистова с мамой и костлявой тёткой с лошадиными зубами. Это и правда оказалась её тётя, какая-то, впрочем, двоюродная.
Стоило мне войти в их комнату, как я сразу понял, что ж такое меня настораживало всегда в Бородавке. Это был запах! Не знаю, как описать его, но именно он и вызывал во мне то чувство неприязни, которое я постоянно испытывал к Верочке. Этот запах дома с вечно закрытыми (из боязни сквозняков и простуд) окнами плотно висел в комнате, въелся во все предметы, вещи, в самих людей, живущих в ней. Что-то было в нём потребно-мускусное, что-то такое неживое и ненастоящее.
– Здравствуй, здравствуй, гордый рыцарь! – приветствовала меня её мама, поднимаясь мне навстречу из-за стола. – Есть, есть всё же ещё чистые душой мальчики!
А зубастая тётка стояла возле дверей, сверкала очками и дурашливо улыбалась.
– Меня зовут Агнесса Павловна, – говорила Верочкина мать, пожимая мне руку влажной ладонью. – Я надеюсь, что мы станем добрыми, добрыми друзьями, ибо что же ещё есть чудеснее на свете, чем искренняя, преданная дружба. Садись, садись, пожалуйста, и мы станем пить чай.
Я покраснел, пробормотал что-то и уселся на ветхий, отчаянно заскрипевший венский стул. Я не привык, чтоб со мной так разговаривали, да, наверное, и любой мальчик второй половины двадцатого века растерялся бы, потому что язык этот был странен, словно выкупан в пыли времён, давно уже утерян, почти выведен из обихода. Так могли изъясняться разве что герои Карамзина или персонажи романов Вальтера Скотта. Тогда этого я точно не осознал, но неестественность почувствовал.
Комната была небольшой. На дворе стоял ясный денёк осени на переходе к зиме, однако занавески были задёрнуты и горела лампа под оранжевым абажуром. Старый платяной шкаф с мутным зеркалом, старый плюшевый диван, железная кровать с никелированными шишечками, книжная этажерка, кадка с каким-то неуклюжим растением, коврик с оленями у озера на стене в жёлтеньких обоях, чёрная радиотарелка над диваном, такая, какую можно, вероятно, увидеть лишь в фильмах тридцатых годов, – всё это, хоть и чистенькое и прилизанное, носило отпечаток тщательно скрываемой бедности, а пожалуй, даже и нищеты. Стулья скрипели и грозили развалиться, плюш дивана и коврик на стене были истерты чуть ли не до дырок, никелированные шишечки у кровати почернели. Посуда для чая на круглом столе стояла разномастная, тронутая временем, а скатерть была уж не белой, а прямо жёлтой и тоненькой-тоненькой от долгих стирок. Такой же казалась и одежда хозяек – вся чистенькая, но старая, и как ни ухищрялись они, а штопка и латочки всё ж были заметны. И уж со всем этим так не вязалось их странное, убогое кокетство, ибо в волосах у матери и тётки вставлены были какие-то пыльные матерчатые цветы, вся одежда их пестрела бантиками, рюшечками, ленточками – всё так нелепо, нелепо.
– Вот сейчас мы будем пить чай, – говорила Агнесса Павловна, усаживая рядом со мной свою белоглазую дочь Верочку. – Ах, какой это чудесный и ритуальный обычай в России – пить чай! Ведь пьют не для того, чтобы пить, а для того, чтоб разговаривать, познавать людей, как близких, так и далёких.
– Я тоже много-много думаю о далёких людях, – тихим голосом вступила Бородавка. – Так много людей на земле, а мы так мало их знаем. А хочется знать всех, всех! Алёша, ты любишь романтические сказки?
– Люблю, – сказал я, не зная, что сказать.
– Ах, боже мой, как я люблю романтические сказки! И братьев Гримм и Гауфа, а особенно Андерсена. Ах, как хорош Андерсен! Ты любишь Андерсена, Алёша?
– Люблю, – туповато повторил я.
– Я так часто читаю сказки. Лежу и читаю, читаю и представляю себе, будто я – это Розочка и Беляночка или Дюймовочка… Я много сказок прочитала. – На глазах её выпуклых появилась подозрительная влага.
– Ты знаешь, Алёша, – тут же включилась Агнесса Павловна, – Верочка очень много прочитала. Ты, наверное, в курсе дела, что жизнь моей дочери сложилась трагически. Она родилась с четырьмя пороками сердца, с четырьмя одновременно! Совсем маленькую её прооперировали, но жизнь её отличалась от жизни иных, здоровых детей. Постельный режим… бе-бе… бесконечные страдания… – Агнесса Павловна беспомощно всхлипнула и достала, как фокусник, из манжеты кофточки скомканный носовой платок. – Поверь, Алёша, это так тяжело. А потом тяжкая утрата. Умер Верочкин отец, мой муж Лев Селиванович, и жизнь совсем стала трудна и безумна. А дочь моя всё лежала, и врачи не предрекали ей скорого выздоровления. Что могла делать моя маленькая, моя беспомощная девочка, моя Ве-ве… Верочка! Она читала книги, сказки. Она слушала чудесную музыку по радио, но я знаю, знаю, какими нечеловеческими усилиями давалось ей это… всё это… Я знаю! – Голос её зазвенел, натянулся и, наконец, лопнул, как перетянутая струна.
Она глубоко вобрала в себя воздух, а уж вышел он из неё плачем, горьким негромким плачем. Она закрыла лицо одной рукой, а в другой всё комкала платок. Толстая Верочка задвигалась рядом со мной, задышала часто-часто, астматически. Белёсые её ресницы быстро заморгали, и по лицу привычно побежали слёзы. Нос её сразу покраснел.
– Мамочка! – закричала она, медленно и неуклюже передвигаясь к матери. – Любимая моя, золотая моя! Не плачь, не плачь, моя самая любимая, самая-самая, мамуленька моя! Пусть уж я одна у нас буду плакать! Чтоб никто, никто больше, а только я одна!..
Они обнялись и слились в один плачущий клубок, жалкий и трогательный одновременно. От двери тоже послышался печальный всхлип – там заплакала их тётка с лошадиными зубами. Очки у неё вовсе запотели. Я вжался в стул, не зная, что мне делать. Абажур оранжево плыл над столом, освещая эту минуту грусти и слёз. Но, наконец, они оторвались Друг от друга, и мать, вытирая глаза, сказала:
– Прости нас, Алексей, за постыдную сцену. Иной раз и хочешь, а не можешь сдержать слёзы. Всё вспомнилось разом – и болезнь дочери, и смерть Льва Селивановича, и всё, всё. Не плачьте больше, Верочка, Дуся! Не нужно больше плакать… Надо занять нашего гостя. – Но настроение резко переменилось. Уже, видно, и самой Агнессе Павловне расхотелось вести светскую беседу, и Верочка настроилась на грустный лад. – Дружите, дружите, милые, – элегически говорила Агнесса Павловна. – Ты помогай ей, Алёша. Ведь она как училась? В постели, всё больше романтические истории читала. – Она усмехнулась, как, наверное, ей казалось, с лукавинкой. – Я ведь и сама порой так замечтаюсь, так замечтаюсь, что покупатели недовольны бывают… Я кассиршей работаю, в аптеке. Боже, как прекрасно мечтать и думать о чём-то таком, хорошем…
Тут я скоро собрался домой, не слишком убедительно ссылаясь на уроки и какие-то дела.
– Ты заходи, заходи, помогай ей, Алёша, – с улыбкой упрашивала меня Агнесса Павловна. – Мы всегда будем рады тебе.
– Приходи, Алёша, – улыбалась и Верочка. – Хоть завтра, после уроков. Давай опять придём чай пить.
А костистая тётя Дуся обнажала в улыбке зубы свои и не то махала мне рукой, не то крестила на прощание.
Я быстро сбежал по лестнице и вырвался из подъезда. Воздух показался мне необыкновенно свежим после спёртого, прокисшего духа той комнаты. Уже смеркалось. Дом зажигал окна, белел снежок, темнели кусты на газоне. Как хорошо было на земле! Я подумал, что меня уже давно ждут дома и я сделаю уроки, потом зайду на шестой этаж к соседу и приятелю Витьке – поменяться солдатиками, потом посмотрю телевизор… Нет, нет, есть ещё нормальная жизнь на земле. И я опять несколько раз глубоко вздохнул.