Текст книги "Не знает заката"
Автор книги: Андрей Столяров
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 17 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
– Вот это уже действительно интересно, – сказал Авдей. – Вас видели, по крайней мере, три человека. И ни одной детали. Так не бывает. Поверьте моему опыту: здесь что-то не то…
Оба разговора продолжались не более десяти минут. И вот что странно, если беседа с Димоном, который дергался и явно чувствовал себя не в своей тарелке, не произвела на меня особого впечатления, – я просто пожал плечами и тут же выбросил это из головы, – то спокойный, даже скучноватый голос Авдея, напротив, поселил во мне чувство тревоги. Я еще минут пять потом не мог ни о чем думать – тупо сидел, щурясь от солнца, сжимал в потных ладонях трубку сотового телефона.
Хотя, возможно, дело тут было и не в Авдее. Дело, скорее всего, заключалось в том, чем я сейчас намеревался заняться. До сих пор я бродил лишь по краю Сумеречной страны. А теперь мне впервые предстояло ступить на ее территорию.
Глава пятая
Нигде в Петербурге нет такой тишины, как на Васильевском острове. Не знаю, чем это вызвано, окраинным ли его положением – чтобы попасть сюда, надо миновать весь забитый транспортом, судорожный, громокипящий центр; серой ли гладью залива, простирающейся до горизонта, столетними ли тополями и вязами, сохранившимися тут лучше, чем в любой другой части города. А, может быть, просто есть в Петербурге такие удивительные места, где даже обыкновенные звуки начинают восприниматься иначе – приглушенней, таинственнее, будто они зарождаются в ином измерении. Трудно сказать. Однако я уже не раз замечал, что стоит ступить на одну из тех стройных улочек, которые тянутся от Невы до набережной Смоленки, как оказываешься отъединенным от повседневной городской суеты: умиротворение царит в стеклах особняков, дремлющих за оградами, шелест шагов, вдруг становящийся слышным, плывет по теням, протянувшимся через мостовую, пропархивает над ней воробьиный сполох и ускользает во дворики, высветленные забвением.
Впрочем, улицы здесь называются линиями. Это еще одна странность острова, выделяющая его из других городских районов. Очарованный блеском Венеции, где он только что побывал, деспотичный творец Петербурга распорядился устроить здесь точно такие же, уличные каналы. Каналы, разумеется, были устроены: изумленно растекалось по ним фосфорическое северное сияние. Однако в скором времени выяснилось, что вода тут застаивается, рождает гнилостные испарения, которые не позволяют дышать, возить по каналам нечего: транспортные пути города ориентированы в другом направлении, а местные жители, согнанные сюда насильно, заваливают протоки мусором и камнями. И ко всему, во время первого же осеннего наводнения воды вышли из берегов и затопили окрестности. Почва тогда была ниже, чем в наши дни. Так замысел и остался неосуществленным. Сохранились только отличия в наименовании улиц: одна ее сторона – это Шестая линия, а противоположная – уже Седьмая. И еще сохранился тот чудный воздух, которого больше нет нигде в городе. Воздух на Васильевском острове совершенно особенный. Это не воздух тоски, пропитывающий район Сенной площади, где неслышно, морок за мороком, наслаиваются друг на друга столетия, и не воздух Коломенской части, воздух грез, воздух мечтаний, где среди изгибов канала теряешь всякое представление о реальности, и не золотой воздух Адмиралтейства, воздух Петропавловской крепости, воздух площадей и дворцов, полный неуемной тщеты, и не горький загадочный воздух, который таит в себе Петроградская сторона, где все время кажется, что за ближайшим углом начнется настоящая жизнь. Воздух на Васильевском острове совсем не такой, здесь он настороженный, чуткий, прислушивающийся к каждому твоему слову, нетерпеливый, слегка испуганный, юный, отзывающийся немедленным дуновением, трогающий листву, нашептывающий за спиной о несбыточном, воздух любви, воздух романтических приключений, воздух надежд, воздух, еще знающий разочарований.
Я приехал на Васильевский остров минут за тридцать до назначенной встречи и потому пошел не туда, где меня ждала тревожная неизвестность, а, выбравшись из троллейбуса, который неторопливо пополз дальше по Съездовской, сначала повернул в узенький переулок, тянущийся от сада с колонной, увенчанной могучим орлом. Мне хотелось вновь вдохнуть этот воздух. Вновь почувствовать тишину, которой я не слышал уже несколько лет. Ведь в Москве такого воздуха нет. В Москве даже самые крохотные тупички, затерянные в середине квартала, все равно полны вязкого городского шума. Он там, разумеется, приглушен, ослаблен, сведен к мутному гулу, размыт стенами, флигельками, двориками, поворотами, сквериками, и, тем не менее, бьет в барабанные перепонки. Точно находишься в области повышенного давления. Спасения от него нет. Даже ночью, сквозь закрытые окна проникают в квартиру мелкие утомительные вибрации. Отсюда, наверное, и головная боль, которую испытываешь в столице. А здесь, едва я ступил на каменное покрытие переулка, как меня охватило громадное, выпестованное веками, целительное безмолвие. Нельзя сказать, чтобы звуки исчезли вовсе: слышно было как прошуршала машина, вынырнувшая из подворотни, как хлопнула дверь в парадной, как перекликнулись в отдалении голоса, но все это было иное, не тревожащее сознания, где-то на спасительном расстоянии. И даже по стремнине проспекта, который я пересек, неторопливо, наискосок, смещаясь от линии к линии, поток транспорта лился точно в бесшумном сне: выныривал из солнечной пустоты и уходил опять в пустоту, не пугая ни грохотом, ни ежесекундной опасностью.
Ничто на меня не давило, и, вероятно, поэтому я с обостренной пристальностью подмечал те, изменения, которые произошли за время моего отсутствия.
Это тоже разница между Москвой и Санкт-Петербургом. В Москве пертурбации, вызванные новой эпохой, в глаза не бросаются. Москва вообще чудовищно эклектична: относительно нетронутыми с давних времен здесь остаются лишь Кремль и небольшой район, прилегающий к Красной площади. Да и то эта незыблемость относительная. В Кремле в середине прошлого века был возведен Дворец Съездов, унылый конструктивистский кошмар из стекла и бетона, а на Красной площади, лет за тридцать до этого – Мавзолей, впрочем, выделяющийся значительно меньше. В архитектурном смысле Москва представляет собой хор времен и народов. Вот старинные боярские палаты XVI или XVII веков, узорчатые, красного камня, затейливо облепленные глазурью, и тут же, вплотную, словно пробудившийся монстр, – коробчатое здание банка из «мыльного» кирпича. Вот сонная кривоватая улочка, застроенная «дворянским ампиром» – с балкончиками, со смешными пузатыми колоннами на ступеньках, и тут же, ничуть не смущаясь соседства, – уступчатые громады по двадцать и более этажей. Вот белокаменная усадьба с фонтаном в саду, а справа и слева – блочные неопрятные новостройки, стекляшка винного магазина, проржавевшие гаражи, худосочное предприятие, извергающее из трубы хвост рыхлого дыма. Хаос полнейший. Я поначалу никак не мог привыкнуть к этому удручающему диссонансу. Были здесь, разумеется, и свои преимущества: очередной строительный динозавр, посаженный прямо в центр города, выглядел так, будто существовал тут всегда. Он сразу же занимал свое место. А в Петербурге – совершенно иначе. Его исторический центр, впрочем, как и прилегающие районы, не меняли облика своего уже много десятилетий; они лишь подравнивались, покрывались патиной времени, смягчающей архитектурные швы, притирались друг к другу, образовывали устойчивые ансамбли: каждая новая деталь здесь мгновенно оказывалась на виду, к ней следовало привыкнуть, прежде чем она становилась частью городского пейзажа. Как будто существовал некий изначальный замысел этого города, некий незримый план, с которым он сам себя мысленно соотносил, и все позднейшие наслоения, все зодческие изыски, вторгавшиеся время от времени в привычный ландшафт, – лишь детали этого мистического совершенства, которые постепенно проступают из небытия.
Во всяком случае, я сразу же ощутил, что большинство василеостровских улиц остались такими, как я их помнил: с теми же тенистыми тополями, лениво переворачивающими листву, с теми же садиками, хранящими в глубине запах прелых корней, с теми же полукружьями арок, с тем же темным гранитом, облицовывающим фасады. Ничего здесь не изменилось. Даже дурацкая, непонятного назначения, коленчатая труба, протянувшаяся по середине проезжей части Пятнадцатой линии, как ни странно, сохранилась на месте. Только разрыта она была теперь не в районе Большого проспекта, как несколько лет назад, а между Средним и Малым. По-настоящему преобразился лишь участок Шестой – Седьмой линий, выходящий к метро. Когда я уезжал, он был весь перекопан; в дождь ли, в снег, который немедленно таял, между раскопами, в ямах и рытвинах, скапливалась глинистая вода, перебираться через нее нужно было по шатким досочкам, по каким-то фанеркам, по выступам битого кирпича; занятие более чем рискованное: один неверный шаг и оказываешься по щиколотку в холодной грязи. А теперь это была очень чистенькая, широкая, нарядная улица, вымощенная уже не скучным, потрескавшимся асфальтом, усиливающим зной, а темно-коричневой керамической плиткой. Такая же плитка лежала и в сквере, образованном декоративным кустарником, и перед церковью, на площадке, в конце улицы, у Большого проспекта. Сама же церковь («Трех святителей», как я прочел на чугунной доске) была полностью отреставрирована и выкрашена в нежно-розовый цвет, на мой взгляд, несколько приторный, парфюмерный, но, конечно, гораздо приятнее прежних грязно-бурых тонов.
Шестая линия мне, пожалуй, понравилась.
И вообще, проходя по улицам и проспектам, струящим жару, сворачивая ненадолго то в один узенький проулочек, то в другой, задерживаясь то у новенького фонтана, то перед памятником бомбардиру Василию, в честь которого, согласно легенде, был назван остров, я обращал внимание, что хоть больших изменений здесь и не произошло, но все-таки некоторые детали, некоторые мелкие подробности бытия стали иными. Я видел, что улицы ныне гораздо чище: нет тех бумажек, окурков, щепочек, ржавеющего железа, которые создавали в прошлом картину убогости. Я видел, что окна во многих домах промыты, что фасады отштукатурены и покрашены, и что удивительно даже какие причудливые черты выступили теперь наружу: то цветочный орнамент, охватывающий собой целый этаж, то два толстых младенца, трубящих в раковины по бокам от парадной, а то просто оскаленная физиономия неизвестно кого, высовывающаяся из причудливой лепки. Однако больше всего мне понравилось, что вместо подслеповатых подвалов, откуда в сырую погоду поднимались с зудением полчища комаров, вместо зарастающих паутиной, мутных, безнадежных каких-то катакомб коммуналок, теперь на первых этажах зданий посверкивали витринами крохотные магазинчики и кафе. Не так уж много их, вероятно, и было, но облик улиц от этого становился другим: немного праздничным, уютным, почти домашним.
И вместе с тем, тревожили меня смутные опасения. Точно обыденная реальность, в которой я за последние годы более-менее научился существовать, превращалась на моих глазах в нечто совершенно иное, меняла свой статус, обнаруживала скрытую суть, и эта суть – не лучше, не хуже, а просто в самом деле иная – требовала теперь и совершенно иных правил жизни.
Интересно, что нечто подобное говорил и Борис, когда перед отъездом напоминал мне об особенностях нынешней ситуации. Правда, Борис был более категоричен. Он полагал, что ни в коем случае нельзя обманывать себя внешними признаками благополучия. Да, конечно, положение сейчас несколько стабилизировалось. Впервые после десятилетий бурных реформ, перепахавших страну, наступил период относительного затишья – период осмысления пройденного, период консолидации сил. Внешне все действительно выглядит обнадеживающе: восстанавливается производство, рост его составляет ежегодно чуть ли не девять процентов, соответственно растет экспорт, увеличиваются валютные поступления, за последние годы удалось даже сформировать весьма ощутимый федеральный резервный фонд, это немаловажно, он послужит страховкой против очередного дефолта; выплачиваются долги, уровень инфляции, более всего тревожащий население, заметно снизился, уже два года у нас бездефицитный бюджет, а, если верить статистике, увеличиваются доходы российских граждан. Впрочем, они действительно несколько увеличиваются. В связи с чем уменьшается риск социальных конфликтов. Спрашивается, что еще нужно? Спрашивается, зачем что-то менять? Все постепенно наладится, придет в норму. Так или не так?.. Однако, к сожалению, существует и другая реальность, не бросающаяся, конечно, в глаза, но чем дальше, тем больше проступающая сквозь эту. И заключается она в том, что все наши успехи, все наши достижения, о которых не устают напоминать и правительство, и президент, – это лишь компенсационный рост экономики после дефолта: стоимость рубля по отношению к основным мировым валютам упала, импорт стал дорогим, оживилось внутреннее производство, резко подешевевшие российские товары пошли на экспорт. К тому же – бешеный рост цен на нефть и на другое сырье. Кто мог ожидать, что баррель будет стоить пятьдесят с лишним долларов? Кто мог думать, что у нас появятся средства для досрочной выплаты долга? Никто даже в бреду этого не предполагал. Мы, как наркоманы, сидим на инъекциях от продажи сырья. Мы, как алкоголики, тащим все, чтобы купить очередную бутылку. А если цены на нефть и газ вдруг упадут? А если стоимость меди, никеля, алюминия понизится до прежнего уровня? Вся эта медикаментозная эйфория тут же сменится ломкой. Подлинная реальность, которая скрыта за искусственными миражами, заключается в том, что мы, как были нищими, так нищими и остались. На Западе в фонд зарплаты идет восемьдесят пять процентов доходов, у нас – только пятнадцать. На Западе бешеные деньги вкладываются в развитие, мы – лишь затыкаем самые одиозные дыры. И эту ситуацию не переломить никакими усилиями. Подлинная реальность заключается в том, что у нас практически выработаны все основные фонды, все эти трубы, станки, здания, провода, вагоны, трассы, переключатели, то, что представляет собой фундамент элементарного производства. Все это уже начинает сыпаться, все это надо менять, полностью, от первого винтика до последнего. И это такие затраты, которые нам в нынешней ситуации не осилить. Реальность заключается в том, что у нас просто не хватает людей: рождаемость падает, население страны уменьшается чуть ли не на миллион человек ежегодно. В европейской части это пока не очень заметно, но ведь, глянуть чуть в сторону – опустевают целые регионы. Мусульманские поселения в Поволжье ползут все дальше на север, в Южной Сибири китайцы скоро станут преобладающим этносом, товарные и финансовые потоки Дальневосточной России необратимо переключаются на Японию и США. Страна утрачивает функциональную связность. Не нужно интервенции, оккупации, переворотов, гражданской войны, еще семь-восемь лет и она мягко разойдется на несколько экономически обособленных регионов. Это же вполне очевидно. А за экономической самостоятельностью последует самостоятельность политическая.
– Что делать? – спрашивал он, сцепляя пальцы и, точно в трансе, постукивая ими по светлой полировке стола. – Что нам делать, чтобы элементарно выжить? Какие меры следует предпринять в первую очередь?
Вопрос был, разумеется, риторический. Ответа Борис не ждал. Я представлял ситуацию не хуже него. Подлинная реальность действительно проступала сквозь миражи, и, сотрясая сердце, ни на секунду не давала забыть о себе. Точно тянуло откуда-то могильным холодом. Точно земля под ногами утрачивала привычную твердость. За ярким воздухом лета угадывалась чернота, шум машин на проспекте был шумом ветра над бурьяном и пустошами.
И это было еще одной из причин, почему я пребывал сейчас в Петербурге и почему так упорно шел по пути, с которого не вернулись уже два человека.
Несколько позже, анализируя по привычке события этого невероятно долгого дня, пытаясь отделить главное от второстепенного и размещая то, что мне казалось существенным, в определенном порядке, я неожиданно осознал, как правильно было начать именно с этой встречи. Конечно, я мог бы провести разговоры и совершенно в иной последовательности. Ничто бы не изменилось, цепь дальнейших событий все равно вытащила бы меня в ту же самую точку. Это, как я теперь понимаю, было предопределено. И тем не менее хорошо, что я начал именно с этой встречи. Она, как я понимаю теперь, задала тон всему остальному.
Собственно, обнаружилось это уже в первые минуты знакомства. Потому что, стоило мне бросить взгляд на вышедшую из маршрутки невысокую, чрезвычайно спокойную женщину – в темном платье, не лишенном, кстати, деловой элегантности, с копной черных, будто из электричества, жестких волос, как стало предельно ясно, что многое решится именно в данный момент. Если получится разговор с этой женщиной, получится и с другими. Если же с ней не получится, можно собирать вещи и возвращаться в Москву. Никакие дополнительные усилия не помогут.
Я знал, что женщину эту зовут Мария Бертольдовна (Маша, как она тут же велела себя называть), что она доктор наук, заведующая отделом в Институте истории литературы, что у нее множество публикаций, на которые непрерывно ссылаются, что помимо России она читает лекции в Нидерландах, Германии, Италии, Франции, Соединенных Штатах, что у нее изданы две серьезные книги: «Периодизация культурных эпох русской истории», и «Безмолвие речи: проблема скрытого содержания в памятниках литературы». Книг этих я, разумеется, не читал. Однако перед выходом, чтобы быть в курсе, посмотрел краткое изложение, сделанное, по-видимому, Аннет. «Периодизация» говорила о постепенной редукции верхних уровней русской культуры, предполагалось, что это процесс исторически закономерный, а «Безмолвие речи» – о том скрытом смысле, который авторы вольно или невольно вкладывали в свои тексты. Причем реконструкция «тайного содержания» осуществлялась по случайным обмолвкам, по цепочкам ассоциаций, по фактурному контексту тех лет, когда данное произведение создавалось. Работа, требующая необозримых знаний. Методологически она была близка аналитике, которой занимался я сам. Потому что современная аналитика, относится ли она к политике, экономике или к чему-то еще, тоже занимается тем, что выявляет тайное содержание. Ведь ни единой цифре, приводимой в специальной литературе, нельзя верить, ни на один факт нельзя положиться без сопоставления с другими аналогичными фактами. Различий здесь много меньше, чем сходства.
К синопсисам, кстати, была приколота и фотография. Однако, я сразу же понял, что она не передавала главной черты Машиного характера. В свое время Франсуа Миттеран на выборах президента Франции, которые, между прочим, по возрасту являлись для него последними, в качестве основного слогана кампании Социалистической партии выдвинул словосочетание «спокойная сила». И этот слоган, вероятно, так понравился избирателям, что Миттеран победил вопреки всем тогдашним прогнозам. Вот, такая же «спокойная сила» чувствовалась и в Маше. Она чувствовалась и в том, как Маша подала мне руку, будто включая тем самым в свою систему координат, и в том, как она, бросив лишь быстрый взгляд на стойку кафе, куда мы зашли, решительно отказалась от всего, кроме кофе, и в том, как, не дожидаясь, пока официантка принесет чашечки, закурила, втянув горький дым, и в том, как мгновенно, безо всяких вступлений перешла к сути дела.
Голос у нее тоже был удивительный. Говорила она негромко, пожалуй, даже бубнила. Не было в ее интонациях той «политической» выразительности, к которой я за последние годы привык. И вместе с тем я нисколько не сомневался, что если бы мы сидели сейчас в шумной, разогретой компании, где уже полный раздрай, где никто никого не слушает, каждый занят собой, то все равно при первых же звуках этого голоса все мгновенно обратились бы к ней. Ей не пришлось бы прикладывать никаких стараний. Вообще трудно было представить, что Маша может при разговоре повысить голос, тем более – попытаться кого-нибудь перебить. Скорее всего она будет просто молчать. И молчание – час, другой, третий – будет ей нисколько не в тягость.
Правда, сейчас Маша, против обыкновения, не молчала. Наоборот, она сразу же взяла инициативу разговора в свои руки. Сначала сдержанно объяснила, что, к сожалению, минут через сорок должна будет уйти: в час у нее семинар, вы позвонили, когда я уже ничего не могла изменить. А затем, отпив кофе и закурив следующую сигарету, с убедительной сдержанностью сообщила мне, что, по ее мнению, поиск национальной идеи –занятие абсолютно бессмысленное. Странно, что такой человек, как Ромашин, этого не понимал. Национальная идея, если уж она в истории возникает, создается не столько усилиями одной личности, сколько – целой эпохи. Слиться с ней, превратиться в ее носителя, разумеется, можно: Кальвин, Лютер, Савонарола, Маркс, Боливар, Ленин, Сталин… Ну и так далее, добавьте, кого вам хочется… Но она уже существует, она уже преобразует реальность, а конкретный исторический персонаж лишь утверждает ее в практической деятельности.
– Более того, не знаю, как вы, а лично я опасаюсь предельных идеологических формулировок. Ведь национальная идея по своей сути бескомпромиссна: она вбирает в себя ту жутковатую пассионарность, которая выделяется обществом в момент социального перелома; прежняя матричная реальность уже не может ее утилизовать, происходит плавление идентичностей, повышается социальная температура, возникают гигантские людские течения: тысячи, десятки, сотни тысяч людей, вырванных из привычного образа жизни. Вот эта энергия хаоса, энергия всеобщего разложения, энергия матричного распада и структурируется в пассионарный протуберанец. То есть, национальная идея всегда имеет тоталитарный характер. Она всегда подавляет все, что ей хоть сколько-нибудь не соответствует. А потому она, как правило, воплощается в диктатуре, воплощается в грубой силе, подстраивает под себя реальность волюнтаристским путем. Это может быть, разумеется, «мягкая» диктатура Наполеона, хотя о репрессиях, которые проводил Наполеон Бонапарт, мы просто мало что знаем, но это может быть и «жесткая» диктатура Сталина, диктатура Гитлера, их последователей. А учитывая исторические особенности России, можно с уверенностью полагать, что «жесткая» версия тут наиболее вероятна. Нет уж, спаси нас бог от национальной идеи…
Здесь Маша сделала небольшую паузу. Она, вероятно, хотела дать мне возможность высказать свою точку зрения. И в этом тоже, как представлялось, проявилась ее «спокойная сила».
Правда, я этой паузой не воспользовался. Мне казалось, что излагать собственные соображения еще рано.
– Другое дело – интеллектуальный тренинг, – стряхивая сигарету в пепельницу, продолжила Маша. – Эта идея нравится мне гораздо больше. Ведь действительно, каждый из нас, читая и думая, накапливает к зрелому возрасту колоссальный материал. Даже человек, не получивший ни высшего, ни специального образования, как ни странно, знает довольно много. К сожалению, знания эти так глубоко погружены в память, так засыпаны всяким мусором, что извлечь их оттуда в нужный момент, как правило, не удается. Это как с чужим языком. Я ведь вполне прилично знаю письменный английский, письменный французский, письменный итальянский, у меня достаточно большой рабочий словарь, при чтении текстов, научных или даже художественных, трудностей не возникает. Но говорить ни на одном из этих языков я не могу. Во всяком случае, так – чтобы не задумываться надолго, строя каждую фразу. Нет практики. Нет умения извлечь то, что нужно в данный момент. Клуб тем и полезен, что учит оживлять мертвые знания, освещать закоулки собственных пыльных архивов, использовать даже то, что, казалось бы, давно и прочно забыто.
Она, не торопясь, затянулась. Струйка витиеватого дыма попала в луч солнца и вспыхнула синевой.
Маша смахнула ее движением пальцев.
– Ну, и, конечно, сопоставление с тем, что знают другие. Ведь это трагедия нынешнего познавательного процесса: времени не хватает даже на то, чтобы читать литературу по своей специальности. Я уж не говорю – прихватывать смежные области. В сутках двадцать четыре часа, как ни бейся, их за эти пределы не растянуть. А тут – физики, математики, два историка, биолог, экономист. Осмысленная фактура, внятно сформулированные концепты, системы взаимосвязанных аргументов. Это можно сразу использовать. Начинаешь видеть те корреляции, о которых раньше не подозревал. Происходит непрерывный компаративный анализ. И вдруг, знаете, ни с того ни с сего проскакивает какая-то искра. Например, слушая сообщение Дмитрия Одинцова, это – физик, занимается сверхплотными состояниями вещества, так вот, слушая его в прошлом году, я неожиданно поняла, что пересечение границы путем обряда, о котором когда-то, по-моему, лет двадцать назад писал Лотман, – ну, скажем, обряд инициации у первобытных племен – это, фактически, фазовый переход, аналогичный фазовому переходу из одного агрегатного состояния вещества в другое: изо льда – в воду, из воды – в пар, структурные отношения в том и в другом случае принципиально преобразуются, реальность, «личная» или «физическая», претерпевает разрыв, возникает совершенно иное опять-таки «личное» или «физическое» состояние. Точно так же обстояло дело при переходе от Средневековья к Новому времени, при переходе от мистической парадигмы познания к парадигме рациональной. Это – единый процесс, он представительствует на всех уровнях бытия. Вы меня понимаете? Мы имеем дело с универсальной механикой…
Маша погасила догоревшую сигарету. Тут же прикурила другую и затянулась так, что сигарета на треть превратилась в чешуйчатый столбик.
Он отломился и упал точно в пепельницу.
– Или возьмем пример мне более близкий. Раньше я распределяла космос культуры по четырем самостоятельным уровням: во-первых, канон – нечто вроде «независимой трансценденции» у Платона, то, что задает самые общие правила существования; затем – уровень парадигмы, это, если так можно выразиться, воплощенный канон, канон явленный, то есть актуализированная трансценденция; затем – уровень слова, наше представление о реальности, и наконец – наличное бытие, весь тот круг человеческой жизни, который близок к природной стихии. В процессе исторического развития они редуцируются один за другим. Сейчас мы снова вернулись именно к наличному бытию. Вроде бы логично? Логично. Даже статью по этому поводу напечатала. И вот, возвращаясь однажды с заседания Клуба, кстати, по теме связанного с чем-то другим, уже не помню, что тогда обсуждалось, я вдруг тоже, ни с того ни с сего поняла, что уровень слова в действительности сугубо инструментален. Это не уровень бытия, это способ его социокультурного оформления. Слово связывает канон с исторической парадигмой. А парадигму, в свою очередь, с наличным существованием. Такой вот получается сквозной оператор. Простая, даже примитивная мысль, а как-то в голову не приходило. Я чуть под автобус тогда не попала. Главное – восстанавливается сакральная троичность мира, все эти оппозиции: небо – земля – бездна, или: бог – человек – дьявол, три сына, три дочери, три желания, три попытки героя, начальная геометрия бытия, выраженная мифогенной символикой. Не зря говорят: «бог троицу любит»…
– А богородица – четверицу, – дополнил я.
У Маши зажглись глаза. Черный пламень их, казалось, затмил солнечный свет.
– Откуда вы знаете?
– Понятия не имею. По-моему, бабушка у меня так приговаривала…
– То есть, это не из текста какого-нибудь?
– Наверное, нет.
– Ну, все равно. Очень любопытное замечание. …
То, о чем говорила Маша, было мне чрезвычайно близко. Я и сам столкнулся с этой проблемой, когда только еще начинал работу в группе. У каждого человека есть три иллюзии. Каждый считает себя крупным специалистом в трех областях. Во-первых, в медицине: именно потому мы так настойчиво даем советы другим, советы, которым, кстати, никогда не следуем сами. Во-вторых, в нравственности: каждый человек убежден, что уж кто-кто, а он с абсолютной точностью может отделить хорошее от плохого, отсюда – право судить, рождающее в жизни множество непримиримых конфликтов. И, в третьих, каждый считает себя специалистом в политике, каждый искренне верит, что мог бы управлять страной лучше, чем нынешнее правительство, у каждого обязательно есть свой рецепт, как сделать государство богатым, а граждан – счастливыми. Это все очень простые рецепты: «грабь награбленное», «фабрики – рабочим, земля – крестьянам», «все отобрать и поделить поровну», «поставить во главе страны честных людей», «поднять зарплату», «запретить рост цен», «выгнать евреев», «учить детей в школах только хорошему». И так далее, и тому подобное. Я тоже переболел этой болезнью. Сейчас, по прошествие нескольких лет, даже вспоминать стыдно, какими наивными глупостями я донимал тогда окружающих, какие на полном серьезе высказывал идиотские мысли, какие чудовищные нелепости предлагал в качестве рабочих проектов. Странно, что меня не выгнали со скандалом месяца через три. Просто Борис к тому времени уже имел опыт общения с дилетантами: знал, что должно пройти время, пока человек освоится в новом материале. А потому вместо законного раздражения, которое только и могли вызывать мои самоуверенные высказывания, терпеливо, подробно и тщательно, будто первокласснику, объяснял, что национализировать, например, природную ренту, как требовал тогда один из политиков, совершенно бессмысленно: доход на статистического россиянина от такой операции при самом благоприятном раскладе составит не более трехсот долларов в год, это примерно двадцать пять долларов в месяц. Есть, конечно, такие категории граждан, для которых и это – сумма, но ведь, если говорить откровенно, даже этого не собрать: две трети денег, которые сейчас крутятся в нефтяном или газовом бизнесе, немедленно уйдут в тень, уйдут за границу, в многочисленные оффшоры, на Багамы, на Каймановы острова, их будет оттуда не выцарапать. Или – мы можем, конечно, изменить форму налогообложения, перейти от плоской шкалы, это – знаменитые, одинаковые для всех тринадцать процентов, к шкале прогрессивной, предполагающей изъятие у богатых большей части дохода, но ведь результат будет точно такой же: все уйдет в тень, растворится в оффшорах, за рубежом, нет механизма, чтобы отследить реальную прибыль, проще дать взятку, найди мне, будь добр, сто тысяч честных чиновников. Нет уж, пусть лучше мало, чем вообще ничего…