Текст книги "Афганец. Лучшие романы о воинах-интернационалистах"
Автор книги: Андрей Дышев
Жанры:
Военная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 57 страниц) [доступный отрывок для чтения: 21 страниц]
Николай Ильич два дня не трогал меня, не ставил задач и не высказывал своего сочувствия.
Работать с ним было мне в удовольствие. Он любил писать очерки, вычитывать газету и рассказывать о своей дочке, которая не поступила в институт. Иногда он договаривался до слез. Николаю Ильичу было пятьдесят.
Зачем, зачем его пригнали в Афган?!!
Тогда я еще не знал, какое из двух зол наименьшее: в восемнадцать лет познать войну или перед самым уходом на пенсию?
* * *
Восьмого марта по приказу командира дивизии у входа в женский модуль был снят часовой. И снова в коридоре, наполненном кулинарными запахами, зазвучали мужские голоса.
Анестезиолог Саша Кузнецов закончил оформлять стенд, вывешенный в коридоре хирургического отделения. То были всякие железные крючочки, закорючки, полочки, шарики, пластиночки, болваночки, прикрученные проволокой к деревянному щиту. Весь этот металлолом вытащили на операциях из людей. Кузнецов жил на земле, служил в армии для того, чтобы людям не было больно. Как и Шарипов, он прикручивал своих личных врагов к позорному щиту. На всеобщее обозрение.
А потом тоже стал готовиться к замене. С новым анестезиологом, который приехал ему на смену, мы не сдружились. Полностью заменить Сашку, повторить его он не мог, а привыкать к другому не хотелось. Так я остался один на один с войной.
И снова пропагандистская колонна лживой гусеницей ползла по афганской земле. На ночь колонна останавливалась в каком-нибудь придорожном гарнизоне, где мы ужинали и завтракали, а обедали уже по-походному, на привалах. Солдаты еду получали в котелки, уминали ее в машинах или за импровизированным столом на обочине. Офицерам и медсестрам накрывали стол в фургоне ПХД. Создать сервис на достойном уровне в походно-боевых условиях было делом непростым, но предприимчивость отрядного повара Игоря Марыча удивляла даже избалованных офицеров политотдела. Белая скатерть, протертые тарелочки, вилочки слева, ложечки справа, салфетки, солонка энд специи – словом, полный набор для среднего ресторанчика. Таким сервисом не всегда могла похвастать даже наша офицерская столовая.
Обеды у Марыча были маленькими праздниками. Как-то за столом Юрка Шилов стал расхваливать сержанта:
– Кстати, он львовянин. А знаешь, где работал до армии? Официантом в «Фестивальном»!
Я вспомнил. Кажется, это был ресторан высшей наценочной категории.
– Что ж, будем считать, что мы сейчас обедаем в «Фестивальном».
Раскладывая на столе приборы, Марыч взглянул на меня и невозмутимо добавил:
– А учился я в той же школе, что и вы… Я вас помню.
Я невольно встал из-за стола. Шансы на подобную встречу практически равны нулю, не может быть мир так тесен! Но факт оставался фактом. Вздох удивления, восхищения, радости. Мы жмем друг другу руки. Мы не находим слов, но находим друг у друга знакомые черты. И понеслись воспоминания:
– Слушай, а ты Слона помнишь?
– Конечно, помню. Бухает он часто. А Новичков не с тобой учился?
– Нет, в параллельном…
– Он в ансамбле сейчас…
– А кто у вас была классная?..
В мрачном, убогом Баглане, где обстреливают чуть ли не каждую вторую колонну, за многие тысячи километров от Европы я мог говорить и слушать о своей школе, о Слоне, который бухает, о львовских улицах, на которых в мае расцветают каштаны, и не было для меня понятнее и приятнее этих разговоров. В мае Марыч должен был уволиться и вернуться туда, где мы с ним, как сейчас, были рядом.
* * *
Геннадий Бочаров с удивлением писал, что «афганцы» не могут точно передать словами своих ощущений, которые возникали у них в бою, в минуты смертельной опасности. Наверное, так бывает потому, что до Афганистана ребята не сталкивались с ситуациями, которые бы один к одному передавали «вкус» войны. Они впитывали в себя мирные сравнения и образы, а такими красками войну точно не нарисуешь. И вообще, чувства, ощущения, вызванные войной, сугубо личные, почти интимные.
Десантники как-то рассказали мне о прапорщике Андрее Макаренко. Во время операции он подорвался на минном поле. Лежал без ноги, истекая кровью, и прощался с жизнью. Его смогли вынести; сделать это на минном поле – настоящий подвиг. Да вот только почти у самой «брони» еще один подрыв. Еще один удар по израненному телу. Спасло только то, что основная масса осколков пришлась на тех, кто нес Андрея. Для эвакуации раненых вызвали вертолет.
Занесли в салон раненых, пожали летчикам руки. «Вертушка» оторвалась от земли, а через пять минут полета у нее отказал двигатель…
Макаренко трижды прощался с жизнью. Всерьез и навечно. И трижды встречался с ней снова. Представляете его ощущения? Не очень?..
Полезнее было бы выяснить ощущения тех людей, чью волю исполняли тысячи таких Макаренко, Шаниных, Марычей, Шиловых, по чьему приказу войну впустили в нашу жизнь.
Война для руководства – статистика да красные стрелы на карте, которые, высунув языки от усердия, рисовали штабные клерки. Война для исполнителей – боль, жажда, понос, матюги, бинты, бинты, бинты и вечный вопрос: «Зачем?»
* * *
Мы шли по узкой тропе над кишлаком Доши. Карабкался по крутому подъему следом за хромающим солдатом лейтенант Володя, который через месяц навсегда расстанется с ногами и армией. Тяжело дышал рядом артиллерист Игорь, которого не будет уже через неделю, и умрет он мучительно и страшно. Гремел ботинками светловолосый ротный Миша Порохняк, для которого предстоящий бой будет первым, но далеко не последним, и который упадет на горном перевале от сердечного приступа в двадцать четыре года. Шел в нашей «ниточке» артиллерийский корректировщик Николай, бородатый, красивоглазый, молчаливый, больше похожий на богомаза, чем на офицера. Мы шли по тропе долго, и я, как мог, экономил силы, чтобы не наступил момент, когда меня вынуждены будут тащить солдаты. Тогда обстрела не ожидал никто, и вся рота побежала под откос, прячась от пуль. Мы с Порохняком зарылись в сухое русло ручья, похожее на окоп.
Страшно было приподнять голову, и ротный, вжимаясь всем телом в песок, кричал солдатам, чтобы они прикрывали радиста, чтобы бежали вперед, к подножию сопки, куда огонь противника не мог достать. А когда рядом с нашей ямой стали разрываться мины, ротный громко сказал распространенное матерное слово, означающее крайне плохую ситуацию, и стал белым как бумага.
Бой не стихал до ночи. Когда стемнело, солдаты отрыли на склоне сопки яму для командира роты, застелили ее плащ-палатками. Расставили посты. Ротный все время жаловался на адскую головную боль. Мы оба скрючились в яме, поджав колени к животам, и так лежали всю ночь.
Под нами, в низине, еще продолжалась стрельба. Красные трассеры вили гигантскую паутину над кишлаком Доши. Радиостанция работала на прием, и в эфире сквозь треск помех звучал разъяренный голос начальника штаба дивизии: «Вот так из-за вас погибают люди… Вы ответите… Ищите с ними связь, высылайте поисковую группу!» Его абонента почти не было слышно, он пытался оправдываться, но начальник штаба даже не слушал его. Пропало четверо солдат, которые понесли к технике своего товарища, раненного в живот. У них была маленькая радиостанция, но на позывные группа не отвечала. Никто не знал, где они, что с ними. «Почему вы разрешили им спуститься в „зеленку“? – кричал в эфире начальник штаба. – Почему они не пошли сверху по блокам?» – «…они не прошли бы, только… давал приказа спускаться… – едва пробивался ответ. – Солдат тяжело… по блокам они… его живым… в сто раз безопаснее…»
Под утро в районе стихло, но ненадолго. Когда взошло солнце, над нами появились «вертушки». Они, а затем и артиллерия, густо сыпали бомбы и снаряды на ту сопку, с которой вчера обстреляли нашу роту. Мы снова обнимались с землей, накрывали головы бушлатами, рюкзаками, просто ладонями, потому что горячие рваные осколки долетали до нас. Это была уже бессмысленная огневая атака, потому что душманы за ночь ушли далеко-далеко от этой сопки, оставив после себя обложенные булыжниками огневые позиции да россыпи остывших гильз.
Потом нам стало известно о четырех пропавших солдатах. Только под утро они вышли на позиции артиллеристов, волоча за собой двух ишаков. К ним были подвязаны самодельные носилки, на которых лежал уже отмучившийся солдат. Он умер ночью, и искусственное дыхание, которое делали ему товарищи, ненадолго продлило его жизнь.
Солнце обжигало округлые сопки, и нигде не было тенечка, чтобы спрятаться от его слепящей белизны. Наш пулеметчик лежал на позиции лицом в траве. Все подумали, что его убило, потому что солдат не реагировал на окрик. Оказывается, он заснул под обстрелом. Сержант приподнял голову пулеметчика за волосы и наотмашь ударил его по лицу. Порохняк отвернулся, сделав вид, что не видит. Война и приученные к ней сержанты диктовали сейчас свои порядки.
Трое солдат принесли из долины воду в пластмассовых флягах. Мы с ротным пили последними, вливали в себя теплую, отдающую болотом арычную воду, и мысли о гепатите и тифе казались смешными.
Недалеко от нас, на прогалине, где вчера душманские пулеметы заставили залечь роту, афганские «сарбозы» подвешивали на палках овцу, распарывали штык-ножами ее брюхо, вываливали синие внутренности, сдирали кожу, хватаясь за желтую шерсть. Труп раскачивался на шесте, будто животное еще дергалось от боли.
Порохняк вскрыл последнюю банку рисовой каши с мясом. Я не стал есть.
Мы думали, что «вертушки» сбросят нам воду и продовольствие. Ротный все утро бегал по склону с патроном красного дыма в руке. «Ми-24» проносились над нашими головами в каких-нибудь десяти метрах, но ничего не сбрасывали. Спасибо, что хоть не отбомбились по нас.
Эфир молчал. Штаб долго принимал решение. Мы мечтали только о том, чтобы дали отбой.
Отбой дали, и к вечеру мы спустились к реке. Люди мылись, согревали чай на чадящих соляркой пустых цинках из-под патронов, спали, повалившись друг на друга у катков боевых машин. Офицеры вытаскивали из своих сумок замусоленную снедь, откуда-то появились полиэтиленовые пакеты с вонючим, мутным шаропом – афганской самогонкой, кто-то считал и расставлял на газете эмалированные кружки. Было спокойно, устало-удовлетворенно, по-фронтовому весело. И сыпались за импровизированным столом истории одна невероятнее другой, и ржали, гоготали небритые дядьки в тельняшках, и кого-то бросали в реку прямо в одежде… А потом третий раз нацедили в кружки из дырочки в кульке, замолчали, притихли, посуровели. И по очереди стали называть фамилии – две украинские, русскую и узбекскую. И поднялись на ноги ротные, взводные, корректировщики, наводчики, замполиты. И, не чокаясь, шарахнули по глотку вонючей афганской водки. Покурили молча, поглазели на темнеющие тихие горы, разобрали кружки, ложки, ножи и пошли по ротам, взводам.
Я спал в БМП, на месте механика-водителя. По-моему, никогда в жизни я не спал так крепко и сладко.
А с утра колонна выстроилась на шоссе и с восходом солнца стала ввинчиваться в горы. Нам предстояло пройти печально известный перевал Саланг. За несколько часов мимо нас проплыли все времена года. Теплая весна сменилась дождливой осенью, и шум стремительной ледяной реки заглушал натужный рев машин. А на перевале мокрый, с ветром, снег заметал колею, на бетонных перекрытиях – желтая от выхлопных газов наледь, рваные низкие тучи над заснеженными скалами.
Высшая отметка перевала – тоннель, вырубленный в теле скалы. Из-за сильной загазованности в нем трудно дышать, слезятся глаза, а воздух, небо и горы из тоннеля кажутся ядовито-желтыми.
Вниз по южному спуску колонна катится быстро, со свистом рассекая теплеющий с каждой минутой воздух. Незаметно исчезают серые пятна снежных заносов – сначала с дороги, потом с обочин, канавок, щелей в скалах. Появляются горные кишлаки – сложенные из булыжников домики, как ласточкины гнезда, лепятся к скалам один над другим. Крыша одного – фундамент для другого. Очень много здесь сожженной, искореженной, изуродованной военной техники, а на скалах – огромные пятна копоти.
Вдоль отвесной стены, запрудив всю проезжую часть дороги, вытянулся длинный караван афганских «наливников». За изгибом дороги чадил горящий бензопровод, а с гор раздавались хлопки выстрелов. Поселок Джабаль-ус-Сирадж. Про этот кишлак у офицеров в ходу шутка: «Джабаля не помню, а вот усерадж был точно!»
В голову колонны выехали танки и зенитные самоходки. Они задевали борта грузовиков, кабины «наливников», протискиваясь вперед; со звоном лопалось стекло в кабинах афганских грузовиков, трещала обшивка. Потом дали команду к движению, и началось…
По нас стреляли сверху, с обеих сторон. Колонна купалась в свинцовом душе. Ротный все время кричал, я не помню что. Он кричал, будто разучился говорить нормальным голосом. Солдат-пулеметчик Тетка дрожал вместе с мощным ДШК, стрелял не целясь, поливая красные камни над нами, разбивая в щебень гранитные зубы Саланга. Бородатый корректировщик Коля лежал на рифленом передке БМП лицом к небу и, приставив приклад автомата к груди, строчил частыми очередями. Пули цокали по броне. Черная фара на башне в минуту превратилась в дуршлаг. У пулеметчика кончились патроны, он несколько раз попросил меня достать из люка новую коробку, но я не сразу понял его. БМП встала. Где-то совсем рядом с нами бил ДШК.
– Почему стоишь?! – орал в ларинги ротный механику-водителю. На броне корчились солдаты. БМП стояла. – Вперед! Вперед! Почему стоишь?!
Он не видел, что почти все солдаты спрыгнули на землю и встали за горячим боком машины. Они не хотели, чтобы их расстреливали. Они были молоды и хотели жить.
Все должно было кончиться быстро, в одно мгновение.
Но не кончалось, не кончалось!
Рядом горел бензин, полыхал кузов подбитой «летучки». Под бетонной аркой стоял опустевший бэтээр с пробитыми шинами, с распахнутыми люками, похожими на рыбьи плавники.
Был солнечный воскресный день семнадцатого апреля тысяча девятьсот восемьдесят четвертого года. Это был день рождения моей мамы.
* * *
Там, в Джабале, то ли по вине наших командиров, которые руководили операцией, то ли по причине отчаянной злости и военной силы моджахедов, полегло огромное количество наших солдат и офицеров. Трупы и раненых челночно перебрасывали на нескольких «вертушках» в баграмский военный госпиталь.
Я сопровождал порванных, продырявленных, обалдевших от крови ребят из ада в чистилище. Солдат, которому я дал свою кровь на операционном столе, все же умер, не приходя в сознание. Я грохнулся на пол, и меня откачивали нашатырем.
Тот солдат не мог выжить. Ему пробило череп. Когда его внесли в приемную, он был весь в бурой крови – куртка, брюки, даже носилки. Нет ничего страшнее, чем носилки, насквозь пропитанные кровью.
И моя еще теплая кровь умерла вместе с тем солдатом. Значит, и я немножко умер… Не знаю, как его звали, откуда он был родом.
Я сидел на лавочке у приемного отделения, а носилки все таскали и таскали. Солдат-фельдшер у входа громко объявлял:
– Осколочное ранение в полость живота! Тяжелый!
Казалось, что сказочный придворный объявляет о прибытии на бал очередного гостя:
– Король Датский!
– Пулевое ранение в шею!
– Принц Голландский!
– Осколочное ранение грудной клетки!
Меня догнала красивая санитарка. От нее пахло спиртом.
– Минуточку!.. Вот вам справка о донорстве. Вам льготы полагаются.
Как вы сказали?.. Полагаются льготы? Милая вы моя! Жизнь – вот самая ценная, самая главная льгота.
Вы представляете, сколько в тот день пацанов полегло? Просто так полегло, ни за что. Просто так…
* * *
Потом еще целую неделю в баграмском госпитале лежал погибший солдат. При нем не было документов, по которым можно было бы установить личность. Только на отвороте брюк хлоркой выведен номер военного билета. Во все гарнизоны шли грозные звонки от высокого начальства: разобраться в потерях, выяснить, чей солдат лежит в госпитале. Строго наказать. Впредь не допускать и т. д. и т. п. Шуршали в штабах бумажками, искали списки, потрошили личные дела. Затерялся в бумажках человек. Перестал жить – и затерялся. Кто ж виноват, что он никаких данных о себе не оставил? А ведь был приказ – каждому солдату носить в петлице гильзу, в гильзе – бумажку, а на ней свои Ф.И.О., адрес родителей, группу крови. Сделал бы так – не было бы лишних вопросов.
Так неделю и искали, кто этот солдат, да из какого подразделения, и где родственники живут. На неделю больше, значит, прожил он для своих родителей.
Да не только солдат контингента коснулась эта война. Ее пережили их родители, жены, невесты. Конечно, каждый по-своему. Борис Степанович Шишлаков, отец солдата, писал как-то замполиту части, где служил сын: «У него осталась девушка. Еще в октябре она перестала писать ему. В ноябре я встретил ее с другим парнем, но не хочу, чтобы сын знал об этом. Сын в каждом письме спрашивает: „Пап, как там Лена? Почему она ничего не пишет?“ Мать Павлика разговаривала об этом с Леной, на что та ответила: „Мы, тетя Галя, сами с ним разберемся“.
Уволившись в запас и вернувшись в Союз, Павел Шишлаков написал своему замполиту:
«Вроде недавно уехал, а честное слово– соскучились руки по автомату, а ноги– по горам. Так что я по городу спокойно не хожу, а рву, как на стометровке. Всего две недели дома, но уже чувствуется, что нет рядом боевых друзей и командиров. Забыть не могу… Стоим как-то с земляком на демонстрации, с Виталиком Паутовым – вы его должны помнить, вот рядом какой-то институт проходит, одни девчата. И как заорут: „Привет десантникам!“ И вся толпа: „Ура!!!“ Приятно, черт побери! У Виталика на кителе орден Красной Звезды. Все заглядываются. Подруга любимая меня не дождалась, замуж вышла и вот уже ходит на восьмом месяце. С мужем не живет, разводиться собирается. Я ее видел, поговорили. Видно, что она жалеет о случившемся, да не вернуть обратно былое… Вас вспоминаю. Помните, как мы на Панджшер десантировались? Повторить бы это опять…»
Младший сержант запаса Миша Евчук в свое время много писал нам в газету. Уволившись, уехал работать в Тюмень, «снова испытать себя». Как-то прислал мне письмо: «Люди относятся ко мне хорошо, только если просишь помочь – матери или по дому, – часто слышишь слова: „Много вас тут развелось, таких героев“. Иногда обидно становится. Почему так? Ведь мы же честно выполнили свой интернациональный долг. Я знаю, это единицы таких людей, которые не понимают этого. А вообще-то жизнь такая хорошая штука, только твори и работай. У меня мечта такая – попасть хоть на один день в ДРА, в свою роту, хоть посмотреть, как там».
Что ж это с вами, ребята? От себя бежите?
Олег Шанин уехал служить в Белорусский военный округ. Его едва не исключили из партии за аморалку – бывшая жена отправила «телегу» в высокие инстанции. Начались долгие разбирательства. Вывернули личную жизнь наизнанку. Стали пугать Дальним Востоком. Шанин смеялся на заседании парткомиссии. Коммунисты считали, что он издевается над ними.
С Юркой Шиловым мы, как и мечтали, встретились во Львове, сходили в ресторанчик. Но там, в мирной жизни, я перестал узнавать Юрку. Это был уже не тот хладнокровный агитотрядовец, который первым входил в «нехорошие» кишлаки. Он сидел с женой за столиком в самом темном углу шумного кабака, тихий, незаметный, сконфуженный дикой пляской молодежи, и стеснялся танцевать рядом с ними. Когда он начинал говорить, его легко перебивала его очаровательная жена, и Юра покорно умолкал, опуская глаза. Он не мог даже втихаря взять у стойки пятьдесят граммов коньяку, потому что, как ни странно, был не при деньгах. За столик расплатилась его очаровательная жена – щелк сумочкой, и «сдачи не надо»… Мне все время казалось, что Юра хочет смешаться с толпой, чтобы его никто не видел и ни о чем не спрашивал.
Анестезиолог Саша Кузнецов написал мне из Курской области огромное письмо о своих проблемах. В мирной жизни люди в не меньшей степени страдают от боли. Но оборудование в его поликлинике старое, во многом негодное, и работать на нем – одно наказание. Кузнецов совершенно не переносил чужой боли, она переходила в него самого, и он страдал тоже.
Ибодулло Шарипову после трагического случая под обстрелом ампутировали обе ноги. После операции он очень убедительно и спокойно, а потому страшно говорил, что жить больше не хочет. Но время залечивает любые раны. Уже через два года он писал мне, что успешно покоряет протезы, хотя они дрянные и до крови раздирают культи, что ездит на машине с ручным управлением и подумывает о работе. У него квартира в Душанбе, двое детей, красавица-жена. И, казалось бы, все у него уже хорошо, насколько хорошо может быть в его положении.
Отрядный повар Игорь Марыч погиб в бою. Пуля залетела в фургон ПХД и пробила парню артерию. До увольнения в запас ему оставался всего месяц. Толпа парней на его похоронах во Львове рвала повестки из военкомата. Подростки, которые прежде никого и ничего не боялись, вдруг увидели смерть и ужаснулись.
А вот про Гулю из политотдела я ничего не знаю. Совсем ничего.
* * *
Раскидала судьба каждому свое, ни с кем не посоветовалась, никого не пожалела. Мы все были ее заложниками и покорно вверяли себя в ее руки. «Такова судьба!» – философски говорили мы, теряя лучших, единственных, неповторимых людей, будто бы это могло быть оправданием потерь, будто над нами и в самом деле был жестокий рок, неподкупный, неуправляемый, непредсказуемый и не зависимый от воли людей. Каждый день афганская война уносила из жизни хороших, достойных парней. И тысячи других, не менее достойных, корчились от ран в приемных госпиталей, метались в бреду в тифозных изоляторах. И юные калеки начинали отсчет своей борьбы за право называться Человеком. Каждый день солдатские матери становились на колени перед гробами сыновей. Каждый день умирали неродившиеся солдатские дети. Каждый день надевали черные платки двадцатилетние вдовы. Девять лет расстреливали, подрывали, сжигали мальчишек, и зашоренные, обрезанные цензурой журналисты с трогательным волнением рассказывали, как мужественно они погибали, и с пафосом расписывали про «шаги в бессмертие», и юные пионеры называли свои отряды именами павших героев…
Вспомнишь все это – и заноет душа. Память об Афгане больна неизлечимо.