355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Андрей Ильин » Как мужик счастье искал » Текст книги (страница 1)
Как мужик счастье искал
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 02:19

Текст книги "Как мужик счастье искал"


Автор книги: Андрей Ильин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 2 страниц)

Ильин Андрей
Как мужик счастье искал

Андрей Ильин

Как мужик счастье искал

Прожил мужик пятьдесят лет как один день. Спины не разгибал, сытости не видел, а видел только хлев, борозду да лошадиный круп. Женился, детей зачал, родителей схоронил в перерывах между работами. Горе полновесной ложкой хлебал, а счастья щепотки не наскреб.

Может, его счастье сквозняком выдуло? Может, он дом не так поставил – на ветродуе на самом? Может, окна не с той стороны прорубил? Бог его знает. Но только не было счастья, и все тут.

Пошел мужик к попу и говорит:

– Пятьдесят годков мне нынче вышло, а счастья не видел, где оно?

Поп с попадьей капусту квасили. Приход – нищий, прихожане голь перекатная. Пожертвований на свечи не хватает. Голодал поп. А чтобы вовсе с голоду не помереть, на зиму сто кадушек капусты квасил. Пятьдесят кадушек в церковных подвалах хранил, а пятьдесят за алтарем. Тем и жил.

Вытер поп руки об рясу, стряхнул капусту с бороды и сказал так:

– Счастье на небесах. По всему выходит.

Вернулся мужик домой и стал лестницу строить. Так решил – в лепешку расшибусь, а счастье добуду. Хоть самый махонький кусочек. Хоть вот такусенький. Хоть еще меньше. А напоследок порадуюсь.

Сколотил мужик лестницу выше храма, а поднять не может. Лежит на земле лестница невиданной длины, тянется через всю деревню, через реку, через базар. Одним концом в мужиков порог упирается, другим в погост. Кликнул мужик соседей в помощь лестницу поднимать.

Селяне возражают:

– Ни к чему нам пупы надсаживать, к твоему счастью тебе же дорогу мостить. Какой нам с того навар? У нас своих дел невпроворот. Коровы не доены, поля не вспаханы, жены не обласканы.

– Глупый вы народец, ей-богу! – удивляется мужик. – Счастье – оно для всех. Я только тропинку разузнаю. Осмотрюсь самую малость. А после мы его всем миром за уши с небес стянем и поровну поделим!

– Совсем ты, мужик, заврался! Как же это такая лестница всех выдержит? – опять возражают селяне.

– Ну, не дурни вы? Я же пока один слажу. А вы погодя...

– А коли ты один полезешь, ты один ее и подымай. Твое счастье – твои заботы, – ответили селяне и по домам разошлись.

И даже дети родные мужику сказали:

– Нам эта лестница вовсе ни к чему. А от нечего делать мы лучше на гармошке поиграем да девок пошшупаем. Перестал бы ты, тятька, людей смешить, а пошел бы ты лучше в сарайку, борову отрубей задал.

Отец, конечно, осерчал очень, но виду не подал, смолчал пошел сам лестницу к небу прилаживать.

А сыны, как обещались, надели красные рубахи, понасыпали полны карманы семечек и пошли гармошку теребить и девок шшупать.

И так мужик, и так прилаживался, то конец лестницы поднимет, то середину, а всю никак осилить не может. Измучился совсем. Вспотел. И спать пошел.

А ночью соседи лестницу его на куски порубали и по дворам растащили. И каждый свой кусок к делу приспособил. Один к чердачному окну подставил, другой к сеновалу. А некоторые хоть и посчитали мужика дураком, даже похвалили – хошь не хошь, а обществу доставил некоторую пользу.

Проснулся мужик – лестницы нет! Поплакал, погоревал и стал строить другую лестницу, сразу вверх. Очень уж ему хотелось до счастья добраться. Вкопал в землю две жердины, поперечины приколотил. И еще приколотил. И еще...

Лезет и колотит. Лезет и колотит. Высоко забрался. Деревню сверху увидел, поля, реку, и колокольню соседней деревни, и еще село и реку. Здорова земля!

До облаков уже кончиками пальцев дотягивался, ну просто совсем рядом счастье ходило, уж за бочок можно было ущипнуть. А не давалось!

Сыны внизу топчутся, матерятся в бороды на непутевого папашу, а убрать его с глаз селян долой – боятся Высоко уж больно. Голова кружится и коленки дрожат.

А папашка на последней перекладине тюк-тюк молоточком. Тюк-тюк молоточком. Еще жердину приспосабливает. И уж видно его под облаками махонькой точкой, как орла парящего или еще какую птицу.

Сыны совсем озлобились. Ругательски ругаются. Отца вслух полудурком прозывают.

Мать сынов боится, днем их ругань слушает, поддакивает, а ночью картохи отварит и с чугуном наверх лезет. Все-таки свой мужик, не чужой!

Лестница шатается, ветер свистит, подол юбки треплет. Темнотища крутом, как в погребе, звезды в самые глаза заглядывают, а под ногами, совсем далеко внизу, огоньки деревни светятся ма-а-ахонькие. И всю-то деревню ноготочком прикрыть можно. Вот как высоко. Страсть! Аж сердце захолаживается!

А мужику все нипочем. Он вниз не смотрит, он вверх смотрит, счастье среди звезд выглядывает. Картоху съест, усы оботрет, поплюет на руки и за топорище. Тюк-тюк. Тюк-тюк. Спорится работа. Сосной пахнет, смолой и звездами. Стружка кудряшкой крутится и на землю, как снег, сыплется. Долго летит, ох долго!

Жена посидит так на перекладинке, щеку ладонью подперев, посмотрит на муженька, повздыхает, да и вниз полезет, сынам завтрак варить. А вниз путь и еще страшнее. Уж ветер воет, чугунок из рук рвет, за волосья дергает – того гляди свалит. И видно, как далеко солнце красным боком из-за холмов вылазит. А внизу совсем ночь и деревни не видно, а только чуть слышно, как собаки в темноте брешут.

А мужик ни ветра не чувствует, ни солнца не видит – считает, сколько до счастья вершков осталось. Так бы, наверное, и долез, не случись однажды беда. Не уследили сыны, как подрылся под жердины кабанчик. Знать бы мужику об том, может, исхитрился, ухватился бы за какое облако, подвязал бы лестницу. А так только и успел, что "ой" сказать да руками взмахнуть. И полетел вниз кувыркаясь. Летел и все думал – всего-то чуточку, всего-то полжердиночки до счастья не долез!

Упал мужик прямехонько в глубокий овраг, в самую стружку. А насыпало ее там видимо-невидимо! Тем и спасся. Только синяков да шишек наставил, да бок сильно зашиб. Но жив!

Пришел домой, а сыны попрекают:

– Говорили тебе, папашка, – задай корм кабанчику. А ты не внял, на небо полез. Через то и пострадал! – и за общий стол папашку не пускают. – Ты, – говорят, – пашеничку не сеял, не убирал, за скотинкой не ходил. А в лесенке твоей вовсе никакого проку не оказалось! Вот и не обижайся!

И стали ему еду на специальную лавочку-приступочку ставить, за печкой. Да не то, что все едят, а то, что от обеда осталось.

Отец не протестует – послушно бултыхает ложкой в пустой жиже и все какие-то чертежики на печи палочкой выскребает. Залезет на печку, бороду чешет и чертит, и чертит. Сыны рисунки смотрели ничего не поняли, но инструмент плотницкий весь на всякий случай на зады снесли и в огороде, в скрытном месте, зарыли.

Отец выздоровел – хвать за топор, а топора-то и нету. А сыны говорят:

– Вот что, тятька! Хватит печку боками вылеживать. Захребетника нам в хозяйстве держать вовсе даже без пользы. Может, ты пахать да боронить по хворости своей не можешь, а за скотинкой ходить, да двор мести, да баньку топить, похлебку варить – исхитрись! А будешь сызнова лестницы колотить – так мы тебя со двора взашей погоним, хоть ты и батька наш. Так и знай. Наше слово крепко!

Батька сказал:

– Ага, – и стал справно из-под скотины выносить и двор мести. Только нет-нет, да на небо посмотрит. А в самое лето опять к попу отправился. Говорит:

– Строил я лестницу, да упал! Как же мне до неба добраться?

Поп квашеной капустой хрупает и молчит. А когда целую миску схрупал, отвечает:

– Дурень ты, мужик. Разве ж так на небеса попадают? Кто же в царствие небесное по жердинам да немытый-нечесаный, в лаптях лезет? На небеса легким, бестелесным ангелочком вспархивают. Душой сизокрылой возносятся. И за то получают вечную благодать. Вечную! Понял?

– Ага! – сказал мужик.

Пришел домой, лег на сундук, руки на груди сложил пучочком и стал ждать, когда душа из него сизокрылым ангелом вон выпорхнет. Лежит так день, лежит два. От еды отказывается, на двор не ходит, про себя терпит. И вот-вот уже, кажется, за счастьем отлетит. Уж нисходит душа на самый на краешек язычка и на цыпочки привстает. Кажется, дыхни легонько, и с дыхом тем последним воспарит душа в синеву небес, навстречу вечному блаженству.

Но никак не дают папашке последний дых изо рта выпустить.

– Дедунька! Ты мне помочь пришей! – просит внук и теребит мужика за ус.

– Бабка пришьет! – отвечает дед и снова в потолок смотрит.

– Дедунька! Помочь пришей! – канючит внук.

– Кышь отседа! Проклятушший! – кричит дед. Душа соскакивает с языка, ныряет в самое нутро и долго не хочет оттуда вылазить.

– Ну-ка слезь с сундука. Че разлегся – не кровать чай! требует невестка. И тащит со дна сундука льняные мужнины шаровары.

А то соберутся со всей деревни старухи и такой вой учинят, что любой покойник, даже при жизни глухим бывший – не выдержит. А еще мыши ноги топчут, котище когти о голые пятки дерет, тараканы под рубахой да под штанами туда-сюда шастают, мухи глаза засиживают, клопы под мышками ворочаются, кровь сосут – спасу нет. И целый день, целый день галдеж. Дети орут, коты орут, бабы ухватами гремят, сыны жен-молодух по углам жмут, а те ну визжать во всю глотку. Тьфу! Маета одна!

Не выдержал мужик таких измывательств – встал и пошел сызнова к попу.

– Что же мне делать? – говорит. – Где счастье сыскать?

Долго поп книги толстые листал.

– Вот, – говорит. – Там хорошо, где нас нет!

– А где это? – спросил мужичонка.

– Не знаю. Про то в книге не писано! – отвечает поп. Наверное, где нас нет.

– Ну и ладно, – сказал мужик и шапку оземь кинул.

Пришел домой, взял котомку и айда куда глаза глядят!

Только из ворот вышел, догоняют его сыновья и говорят:

– Вот что, тятька. Ты свои лапти новые сымай. Они тебе без надобности. Тебя все одно волки задерут. А в лаптях лыко новое, им сносу не будет. В них хошь в поле, хошь в церкву пойти можно. А мы тебе за лапти сала кусок дадим, – и дают кусок сала с ладонь.

Снял мужик лапти и босиком пошел.

Только внук за ним бежит и гундосит вслед:

– Дай, деда, сальца куснуть, а то у меня пузо рычит! Да-а-а-ай! Деду-у-лька! – и за штаны сзади дергает.

Ладно, дал деда внуку сала куснуть. А у того зубы с пол-аршина и остры, что ножики. Раз – и нету сала, еле пальцы уберег.

Пошел мужик дальше без сала, а его другие внуки догоняют и криком кричат:

– Ага! Ты Ваньке целую шматину сала дал, а нам фига! Отдавай нам тогда котомку, – а сами глазищами зыркают и с дороги камни подбирают.

Отдал дед котомку и рубаху снял. Только штаны да нательный образок оставил.

А внуки тут же котомку и рубаху делить стали – галдеж подняли, друг дружке в ухо кулаками бьют и ругаются в точности как их тятьки под праздник. Посмотрел на это мужик, и так ему счастья отыскать захотелось, что хоть тут же ложись и помирай!

Долго шел мужик, не день, и не два, и не десять. На три раза пятки стоптал. И пришел в деревню. Деревенька, прямо скажем, неказистая, то есть до последней степени. Избы покосившиеся, солому с крыш ветром повыдергало, заборы из земли, как гнилые зубы, торчат. И никого не видно – ни собак, ни индюков, ни кур. Даже мухи не летают! Что за напасть?

Вдруг видит путник – на крайней избе, на стрехе, сидят, обвив ногами стропила, мужики в драных-передраных тулупах. Сидят и молча перед собой смотрят.

– Эй, дядьки, вы чего на крышу забрались? – спрашивает путник.

Мужики ухом не ведут.

– Эге-гей! – в другой раз спрашивает путник и кидает в крайнего мужичка комом сухой земли.

– Тьфу! Привязался! – с досады сплюнули дядьки себе на бороды и выслали парламентера.

Крайний дядька сполз пузом по бревну, подвернул подол тулупа, перекрестился и – скок вниз.

– Че надоть? – спрашивает мужичок, сойдя на землю, а сам глазом на дорогу косит.

Путник в него пальцем тычет и говорит:

– Тулуп-то зачем? Лето чай!

– Тулуп-то? – отвечает мужик и – хлоп – вытряхивает из тулупа целую тучу моли. Моль, понятное дело, улетать с насиженных мест не желает, на ветру вьется, мельтешит и норовит ткнуться обратно в теплое нутро меха. – Зима скоро, вот и тулуп, отвечает мужик. – А тебе чево?

– А на крышу зачем залезли?

– Так жрать охота.

– А-ааа...

Тут мужики на крыше зашевелились, загалдели разом.

– Никак сняслась! – всплеснул ручками дядька и в дом побежал.

Мужики, подобрав полы тулупов, один за другим скок-поскок попрыгали на землю.

Давешний мужичонка пыхтит, тащит из избы огромную чугунную сковороду. Сковорода в дверь не пролазит, упирается в косяки краями. Мужичонка с разгону толкает ее тощим животом – того гляди развалит всю хату. Остальные мужики отковыривают от стен щепу, разводят костер. Наконец косяки подрубили, сковороду выдернули, поставили на огонь, расселись кружком, глазами блестят, ладонь о ладонь потирают.

– Вота какое! – говорит старшой из дядьков и торжественно показывает зажатое меж пальцев воробьиное яйцо.

– У-у-у!! – радостно гудят мужики. – Крупное! Ого-го! Ташши его скорей на огонь! Терпежу нету!

Старшой берет ножичек и аккуратно так разбивает яйцо в самую середину сковороды.

Стали ждать. И путник стал ждать.

– А ты че ходишь? – спрашивают дядьки путника, не отводя, однако, глаз от сковородки.

– Так, счастья ишшу.

– А зачем оно тебе? Шшастье-то? /

– Так всю жизнь тока и делал, что спину гнул, а счастья не видал вовсе! Хочу на старости лет порадоваться, житья вольного попробовать!

– А-а-а, – поняли мужики. – Тоды оставайся. Радуйся. Шшастья у нас завались!

– А где ж оно?

– Так тута вот, – показывают мужики на деревню, на себя, на тулупы, на сковороду.

– И где? – никак не верит путник. – Чей-то не видать!

– Да ну? А ты глазки-то разуй! Чай землю не пахать, скотину не пасти, избу не чинить! Живи в полное свое удовольствие. Ночью спи, днем дремли. А можешь наоборот. Делай что хочешь, что не хочешь не делай! Волюшка вольная!

– А тулуп зачем? – опять спрашивает путешественник.

– Так белье стирать неохота. Золы нету, река далеко, а зима близко. Тулуп, он от грязи толще становится, теплее.

– Ага, – понял путник. – Ну, тогда я остаюсь.

– Кажись, готово, – сказал старшой.

Мужики вынули из-под шуб большие деревянные ложки. Сковороду стащили на землю, расселись на облепленной гнилушками приступочке.

– Приятного аппетита, – сказал старшой. Дружно стукнулись деревянными ложками.

– Соли мало. А так хорошо, – сказали мужики и отвалились от сковородки, рыгая и поглаживая животы.

– А теперь чего? – спрашивает путник.

– А чево пожелаешь. Хошь спи, хошь в лапту играй. Полная воля и счастье!

– Чей-то мне такое счастье не нравится, – засомневался путник. – Больно уж жрать охота.

– Это по первости, потом пообвыкнешься. Ты тока больше спи и меньше о еде думай. И вообще думай меньше, это для живота самое распоследнее дело! А то можешь карасей на реке половить. Мы не против. Тока река далеко, а червяков нету.

– А куда ж они делись, червяки-то?

– Так прошлым годом еще съели. Мужики попадали в лопухи спать. Руки под ухи подстелили, тулупами накрылись.

– Ты если карасей добудешь – буди!

– Не, не подходит мне ваше счастье, – сказал путник. Какое-то оно голодное. На пустое брюхо счастья не бывает!

– А это как знаешь. Мы тебя силить не станем. Счастье не хомут – силком не надевают. Ступай, коль хочешь. А только большего счастья, чем у нас, за сто лет не сыщешь. Так и знай! А хошь, в скит к отшельнику сходи. Глядишь, чево присоветует.

И пошел путник к отшельнику. Через реки, через горы, через болота, через чащобы лесные. Не близкий путь. Пришел. Видит.

Сидит отшельник за большущим столом, уставленным мисками да чашками, подносами да бокалами, чугунами да лоханями. Тут тебе и огурцы моченые в кадках, и налимы в сметане, и поросята под хреном, и селедка в шубе свекольной, и блины в масле, и шаньги-бублики разные. Вина хоть залейся, грибов, ягод – за год не переешь, а уж медов сладких да варенья – без счету.

– Да какой же ты отшельник? – удивляется мужик. – Отшельник гусеницами питается да кузнечиками толчеными, а у тебя вона, живот по полу стелится, а щеки до колен отвисли, как брыли у кобеля!

– А вот и врешь ты, мужик! Самый я что ни на есть чистопородный отшельник! Чистопородней не бывает!

– Брехать-то! Отшельник человек святой, постом себя морит да обетами! В дерюге из крапивы плетеной ходит. А ты на перине сидишь и паскудство разводишь – порося с хреном жрешь!

– Глуп ты, мужик, и чтишь глупость свою добродетелью. В том ли суть, чем тело прикрываю я, чем питаю плоть свою. Ты вот послушай.

И сказал отшельник так.

– Схимник страданием жив. Он в страдании веру обретает. Ибо ад и рай не в глубинах земных и не на небесах заключены, а в нас самих. И ад наш – наша плоть. А рай наш – душа наша!

Попробуй, мужик, севрюжку. Прелесть – не севрюжка. Во рту тает! В горлышко маслицем проскальзывает.

Душа заповеди чтит – оттого, что бестелесна и выгоды с нарушения тех заповедей иметь не может.

А плоть?

Она от холода зубами лязгает и, о спасении своем радея, с ближнего своего тулуп тащит! А как же "Не укради"? А?

Кушай, кушай. Не стесняйся.

Или вот еще – "Не возжелай жены ближнего своего!" А плоть возжелает, и все тут! Потому что знает, какую сласть с того иметь будет. И все! И валит братову жену на неостывшие супружеские пуховики.

А когда вор в темном переулке с дубиной вслед крадется, вспомнит трусливая плоть заповедь "Не убий"? Или тоже дубинку возьмет?

Ты холодца, холодца бери. Чудо что за холодец. Поддевай его ложкой, и в рот. Да сразу не заглатывай, покатай его во рту. Побалуйся.

Плоть чем сильна? Тем, что следует сиюминутному вожделению, хотению то бишь. А душа вопиет к бесплотной химере иллюзий и тем слаба. Глоток влаги жаждущему сегодня слаще вечного блаженства завтра. Не так ли?

Ты сальца, сальца бери.

Человек о душе когда вспоминает? В старости. В дряхлости. Когда плоть поизносилась, ни к чему не способна, никаких желаний не рождает. Вот тогда мирянин все заповеди припоминает. Но опять-таки не о душе радея. О плоти! Да-да. Потому что те заповеди ему в пользу обращаются. Навар с них прямой! Когда чужую жену возжелать уже не дано, свою, заповедь блюдя, за подол держат. Когда в подвалах сундуки золотом краденым забиты, чужую руку воровскую заповедью прихлопнуть кстати. Оттого и шлюхи в старости ханжами становятся. А транжиры скрягами. Это, брат, философия!

Икорку бери. Что за прелесть икорка!

Ты, конечно, спросишь: "А есть ли выход из сего затруднения?" И я тебе отвечу – есть!

Смири плоть свою! В угасшей плоти дух стократ сильнее! Убей тело свое, и возродится душа твоя! И возлюбишь ты врага своего, как брата. И отдашь сытому последний кусок, одетому – последнюю рубаху и тем приблизишься к счастью! Ибо не тело твое будет вести душу твою, но душа подчинять себе тело.

– Как же так, – не понял мужик. – Ты говоришь о смирении плоти, а сам ублажаешь ее чревоугодием?

– И опять ты не прав, сын мой. Страдание не может быть единоподобно по форме. Ты замечаешь внешность – обрюзгшего обжору, пожирающего яства, но не хочешь замечать суть его. Гнев застит твои глаза, не дает увидеть, что страдания мои уподобимы страданиям умирающего от голода!

Когда-то и я ходил в рубище, жил в пустыне под палящими лучами солнца, утолял жажду ослиной мочой, а голод – лепешками из сушеной саранчи. И сейчас так бы жил, но сошло на меня озарение.

Я спросил себя: можно ли отнести к страданиям истинным страдания, чинимые во благо самого страдальца? Можно ли причислить к лику святых больного, во имя спасения грешной жизни своей претерпевающего муки лечения?

И я ответил себе – нет! Ибо цель такого страдания греховна и эгоистична.

И тогда я задал себе другой вопрос. Возвышает ли меня, отшельника, страдание, переносимое во благо мне самому? Я голодаю, но пост благостен своему организму, ибо в худом теле дух здоровеет. Потому что хворь помещается не в костях и коже, но в жире и мясе. В них ее прибежище и наша смерть.

Свою скудную пищу я добываю в поте своего лица. Но тем я и крепок. Катящийся камень не обрастет тленом и плесенью! Чем мне хуже – тем лучше мне! Страдания мои поверхностны, потому что телесны, а жизнь длинна!

Меж тем мирская жизнь дарит страданиями стократ большими. Что мои мученья в сравнении с муками обжоры, страдающего запорами? Или скопидома, потерявшего полушку? Что мой голод пред глубиной отчаяния бессильного завистника? И что моя готовность умереть рядом со страхом ожидания смерти себялюбца?

Так подумал я. И нашел, что страдания мои смехотворны и что всякий вор и распутник больше свят, чем я.

И тогда я понес крест свой!

Я предался обжорству и блуду. С утра до вечера и с вечера до утра я только и делал, что ел, пил и блудил. Я ублажал себя дорогими яствами, редкостными винами и разноцветными публичными девками. Я не щадил себя, я не давал себе отдыха и чувствовал, как по капле покидает меня здоровье, скопленное в пустынях Аравии. Мне стало трудно ходить и дышать. Во мне поселился сонм болезней. Я кашлял и мучился изжогой.

Я покрылся струпьями и язвами от стыдных болезней, привезенных матросней со всех сторон света. Каждый день у меня болели зубы и брюхо. Я быстро пресыщался и страдал от того, что не могу насыщаться более. Я изнывал от зависти к здоровым, сильным. Я боялся врагов и ненавидел друзей. Это была кошмарная жизнь. Не однажды, поддавшись искушению, я хотел снять с себя добровольно принятый обет и вернуться в блаженные пустыни Аравии. Но я смирял свою гордыню, помня, что страдания плоти приближают меня к свободе духа!

Я полнел не меньше чем на фунт ежедневно. И в жире моем, как черви в гнилом мясе, заводились все новые страшные болезни. Меня лечили сто лучших докторов, и от их пилюль и клистиров я страдал еще больше. Мои страдания произрастали как ком. Сам кардинал посетил меня и, видя муки мои, плакал. И произвел меня в святые.

Десять учеников пришли ко мне и, приняв обет, стали страдать подобно мне.

Первый умер через неделю от заворота кишок. Второй через месяц от вставшей поперек горла рыбьей кости. Третьего задушили пьяные проститутки. Четвертый просто умер. Двоих зарезали цыгане. Двое спились и теперь попрошайничают на церковной паперти. Еще один набросился на кардинала, приняв его, с пьяных глаз, за эфиопку. Его убили солдаты охраны. Последний умер вчера от внезапного разрыва желудка. Я остался один.

Иди ко мне в ученики.

– Ладно, – согласился мужик. – Я остаюсь.

И подумал так: я искал счастье, а нашел муку, которая лучше лучшего счастья. Так не все ли равно мне, как оно будет прозываться? Пусть сахар хоть дерьмом кличут, лишь бы он сладким был. Кто же от сытости добровольно уйти захочет!

В первый день мужик еды съел больше, чем за всю свою жизнь. Даже если от мамкиного молока считать. Во второй съел больше, чем в первый. А в третий больше, чем в первый, во второй и за всю свою жизнь.

В первый день был счастлив мужик безмерно. Во второй день очень счастлив. А в третий просто счастлив. На четвертый день у мужика заболел живот. Сидел он в кустах возле скита и удивлялся.

– Какая-то ерундовина получается. Лебеду пополам с крапивой жрешь – брюхо пучит. Поросят с индюшками – тоже пучит. Понятно, там с голодухи кишка кишку ест. А здесь с чего?

Посидит мужик в кустах, повздыхает и опять за стол идет. Посидит за столом – и опять в кусты. Избегался совсем, измаялся, ноги истер. Перенес стол в кусты. Сидит. Ест. Остановиться не может.

– Ну что, мужик, – кричит из скита отшельник, – хорошо тебе?

– Ой, худо мне, – кряхтит мужик в ответ. – Ой, худо! Уж так худо, что сказать не могу...

И хлоп, отправляет в рот фазанье крылышко.

– Ой-ей, счас кишка из брюха выскочит! Ой-ох... И хлоп, еще одно крылышко съедает.

– Ну все, – говорит отшельник, – быть тебе святым.

– Ой, не хочу быть святым, ой, не хочу... – орет мужик и живот обеими руками держит.

А зубами со стола окорок копченый тащит.

– Ой, да что же это за счастье такое погибельное! Ой, да лучше умереть мне на этом месте... А сам окорок жрет.

– Ой, отпусти меня, барин, домой, силушки моей нету...

И окорок квасом запивает.

– А вот когда поешь все, когда выпьешь все, тогда отпущу, говорит отшельник.

Мужик бух на колени.

– Помилосердствуй, барин! Да разве же мыслимо все это одному съесть, не околевши! Ты лучше отпусти меня, я до деревни доскачу, мужиков да баб кликну – мы миром зараз управимся.

– Экий ты дуралей, – отвечает отшельник. – Это тогда не мука будет, а обжорство. Мне продукт для святого дела даден, а не для того, чтобы рвань голопузую откармливать. Мне кардинал за такое мотовство голову свинтит. На-ка вот, лучше откуси.

И пихает мужику в рот мармеладину – холодец такой сладкий.

– Что же ты надо мной измываешься? – плачет мужик слезами горючими. – Что же мучишь меня, ирод? И что я тебе такого плохого сделал?

– Ты же сам хотел, – отвечает отшельник, – сам обет принял, сам же за стол сел, я тебя не неволил.

– Так я же через то изобилие счастье желал добыть. Я же думал – в брюхе оно, счастье-то.

– Ну?

– А какое же это счастье, когда я второй день срамом сверкаю по причине полной невозможности порты надеть. Неправильное оно, твое счастье.

– Знал бы я, что ты такой нытик, ни за что бы тебя в ученики не взял, – заявляет отшельник. – Наше дело усердия требует, труда большого. А ты мало что дурак, еще и лентяй первостатейный.

Тут совсем мужик взбеленился.

– Ах ты, – говорит, – сучий валенок! Ах ты поросячья харя! Наел щеки, что глаз совсем не видать, и меня попрекаешь! Страдальца из себя корчишь. Удумал же такое – "Чем больше продукта переведу и девок перепорчу – тем святее стану"...

А вот хрен тебе, а не святость!

И показывает мужик святому отшельнику кукиш.

– Ну а это уж вовсе неприлично, – говорит отшельник и нос свой от фиги воротит.

– Нет, ты посмотри, – орет мужик и сует ему фигу в самые что ни на есть глазки.

– Я, вижу, в тебе ошибся, – говорит отшельник. – Ступай отседа. Не дано тебе через муки счастье познать.

– А видал я твое счастье, – говорит мужик и такое заворачивает, что на бумаге уместить нет никакой возможности.

Отшельник аж затрясся весь.

– Я, – кричит, – с тебя обет снимаю. Пшел вон! А ложку серебряную с.вензелями, что ты со стола слямзил, – верни!

– А вот еще раз хрена тебе, – говорит мужик. – Не получишь ты ложки через вредность свою. Я ее внукам снесу в подарок.

И хлоп дверью.

Отшельник совсем в злобство впал. Щеками трясет, встать хочет, только ему живот мешает.

– Ах так, мужик, – кричит вслед. – Тогда именем господним я тебя, и детей твоих, и внуков, и правнуков до восемнадцатого колена проклинаю на веки вечные! Аминь!

Тут, конечно, мужик не стерпел, вернулся. Голову в окошко засунул:

– А на проклятье твое мне три раза тьфу, – говорит. И плюет отшельнику прямехонько на макушку.

– А если ты еще какую пакость мне учинить вздумаешь, я тебе, несмотря на твою святость, здоровенных плюх навешаю, так и знай!

Повернулся и пошел себе.

А у отшельника, говорят, случилась от пережитого потрясения полная потеря аппетита. Месяц он вовсе не ел, животом и щеками опал. И через то совсем потерял свою святость.

А мужик все шел и удивлялся: странная штуковина жизнь ничего нет – плохо, все есть – опять плохо! Где оно, счастье?

И дошел он так до царства одного. Небольшое премиленькое царство. Деревеньки чистые, хаты черепицей крыты. Навоз и пьяные на дорогах не валяются. Скотина гладкая, и на каждой колокольчик висит. Прелесть что за царство. Только порядки в нем совсем странные. Едва мужик за шлагбаум пограничный зашел, его с боков два жандарма хвать и в околоток сволокли. А в околотке не пристав сидит, не квартальный, а сам царь.

– Здорово, мужик, – горит царь и корону приподнимает. – Как тебе мое царство-государство понравилось?

– Так не видал я твово государства, – отвечает мужик. – По причине того, что мне твои держиморды оба глаза подбили и я, кроме своих синяков, ничего разглядеть не могу.

– Это чего это вы так гостя встречаете? – удивляется царь. Это просто даже свинство – так гостя встречать!

– Никак нет, – рапортуют жандармы, – это сам мужик о пограничный столб споткнулся и обоими глазами на кочку упал.

И хрясь мужика кулаком по уху да по второму. Чтоб не болтал лишнего.

– Ну вот, видишь, – говорит царь. – Что ж ты на жандармов моих понапраслину возводишь? Они у нас ребята воспитанные, с душой нежной, ранимой. Зачем их расстраивать?

– Чего-сь? – переспрашивает мужик, потому что в ушах у него звон стоит. И через то он, что царь говорит, не слышит.

– Ну вот ты и слушать меня не желаешь, – обиделся царь. Разве ж так добрый гость поступает? – и говорит жандармам: Оттащите-ка вы его в подвал, а после во дворец. Мы с ним поближе потолковать желаем.

– Будет сделано! – отвечают жандармы и выволакивают мужика вон из околотка.

Бросили мужика в подвал. А в подвале народу разного – пруд пруди. Как на ярмарке. Тут тебе крестьяне, тут и мастеровой люд, и студентики, и купчишки, и кого только нет.

– Что это за государство такое, и как вы только в нем живете? – удивляется мужик.

– Не, – отвечают ему, – государство у нас хорошее, справедливое. Нас побьют-побьют да отпустят, да еще пряник с собой дадут сладкий.

– А бьют-то за что? – спрашивает мужик.

– Для порядку. А если не бить, порядка не будет. Будет беспорядок. Как тогда жить? Без битья никак нельзя. Без битья разбалуется народ, веру забудет, власть чтить перестанет. Смута пойдет, разор. Народ силы боится, а сила в кулаке. Так всегда было: старшие дети младших бьют, старших детей – родители, родителей – жандармы.

– И часто бьют?

– Это смотря где живешь. Если на четной стороне улицы – по вторникам, четвергам и субботам. А если на нечетной – по средам, пятницам и воскресеньям.

– А по понедельникам?

– А по понедельникам нельзя. По понедельникам жандармы домашними делами занимаются – жен и детей порют и в церкву ходют.

Тут жандармы заходят в камеру.

– Те, которые четные, – выходь!

И вручают каждому большой пряник с глазурью.

– А я-то как же? – кричит мужик.

– А тебя пущать не велено, – отвечают ему жандармы и пихают его обратно в камеру.

А один студентик, выходя, вежливо так говорит:

– Кислое твое дело! Лучше сам на портянке повесься!

День сидит мужик, второй, неделю, месяц. Бояться устал, пообвыкся. Кормят сносно, баланду два раза на дню дают, а работать за то не просят. Стены в тюрьме толстенные, оконца махонькие, народу много – тепло. Раз в неделю в баню водят, белье меняют, что уж совсем мужику в диковинку. Сидит мужик, толстеет и думает – вот если бы бабу его, да детишек, да родственников в камеру допустить, да всем бы тут зажить кучей, так вот, наверное, счастье и было бы. И искать его боле не надобно.

Только приходит однажды главный жандарм.

– Аида! – говорит. – К царю!

И волокет его прямехонько во дворец.

А во дворце злата, серебра – в глазах рябит! Цветного холста на стенах, на окнах понавешено – тышшу портов сшить можно! И на каждом шагу каменные бабы и мужики стоят, голяком, срамотищу листками прикрывают.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю