Текст книги "Спящая красавица"
Автор книги: Андрей Гуляшки
Жанр:
Шпионские детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 9 страниц)
5
И вот наши дороги с Аввакумом снова сошлись, если только узенькую тропинку, по которой петляла моя жизнь, можно было назвать дорогой.
Порой я думаю: случайно ли все это или нет? Почем, я время от времени оказываюсь на высоком берегу, под которым полноводной рекой льется жизнь Аввакума? Может, я сам напрашиваюсь на то, чтобы поблистать чужим, отраженным светом? А быть может, напав на интересную находку, мне просто-напросто хочется насладиться тем любопытством, которое она вызовет у публики.
Впрочем, не такой уж я романтик, чтобы предаваться столь поэтическим влечениям! Как ветеринарный врач, я рассуждаю просто и деловито. Многие ходят в картинную галерею посмотреть на картины знаменитых художников. Один придет, полюбуется выставленными полотнами, уйдет и не вернется. Мне кажется, он попал в галерею случайно – наткнулся по пути на выставочный зал. Бывают и другие посетители: они заходят в галерею в другой и в третий раз и всегда с интересом, достойным похвалы, рассматривают картины, любуются произведениями искусства с неподдельным восторгом. Такие люди приходят сюда не случайно, но и у них интересы довольно общие, они напоминают школьников, которые учатся на одни лишь пятерки. Но есть и третьи, эти совсем особые – они пробегают по залам, скользя глазами по большинству выставленных полотен, и останавливаются лишь у тех картин, от которых они ни глаз, ни души оторвать не в силах. Всякий раз это одни и те же произведения, написанные одними и теми же мастерами. По-видимому, эти полотна обладают какой-то притягательной силой, именно они, а не какие-либо другие способны удовлетворить ненасытную духовную жажду этих людей. Они не просто любуются этими картинами, они живут ими. Можно ли назвать таких людей случайными посетителями?
Вот как я начинаю рассуждать, когда «случается», что наши пути с Аввакумом вдруг сходятся.
Теперь, когда все эти события давно стали прошлым, мне приходится рассказывать о них, как свидетелю – от «третьего» лица. Так бы стал рассказывать ют, кто часто приходит в художественную галерею, чтобы поглядеть на картины любимых художников.
Прежде чем приступить к этой истории, необходимо, как мне кажется, вкратце напомнить о некоторых более давних событиях. Сейчас, глядя с вершины настоящего, невольно хочется дополнить их некоторыми эпизодами из жизни Аввакума до упомянутого дня 27 ноября.
Аввакум по-прежнему жил на улице Латинка, в доме подполковника запаса доктора Свинтилы Савова. Ему пришлась по душе эта тихая, уединенная улица, которая с восточной стороны упиралась в сосновую рощу городского парка; да и сама квартира – на втором этаже с верандой и старинным камином – полностью отвечала его желанию отдаться спокойному творческому труду.
Напомню: после дела Ичеренского и бактериологической диверсии руководство госбезопасности приняло решение на время «законсервировать» своего секретного сотрудника, чтобы он, не будучи непосредственно связанным с оперативной работой, оставался некоторое время в тени. Временная «консервация» была необходимостью – тяжкой для Аввакума, но как тактический маневр полезной.
В придачу ко всему возникла совершенно опереточная история с Виолетой – внучатой племянницей Очинтилы Савова. Ее увлечение напоминало ему оперетту Кальмана или Штрауса – музыка чарует, нашептывает о весенних ночах, о молодости – и это прекрасно, однако и роскошные мундиры с эполетами, и кринолины, и до глупости наивные любовные речитативы – весь этот блестящий мир дешевых эффектов давно ушел в прошлое и стал бесконечно чужд современному зрителю. Неподдельная прелесть молодой девушки – ее чистый взгляд, хрупкие плечи, упругая грудь, – разве она не напоминает чарующую музыку из доброй старой оперетты? Слушать подобную музыку, радоваться ей – чудесно, но выступать в роли жениха в мундире с эполетами было бы по меньшей мере смешно. С момчиловской Балабаницей или с официанткой из софийского ресторанчика было куда проще – радость за радость и ничего больше.
Быть может, и Виолета на большее не рассчитывала, когда судьба столкнула их, – она ведь очень тонкая, чувствительная натура и ей не так трудно было это заметить. Но мог ли он – человек зрелый, намного старше ее, познавший разные стороны жизни, – мог ли он ответить на ее легкомыслие таким же безответственным легкомыслием?
Потом все образовалось, как и предвидел Аввакум. Спустя несколько месяцев после истории с кинорежиссером к внучатой племяннице Свинтилы Савова снова вернулась радость, и это было вполне естественно в ее девятнадцать лет. Вскоре она увлеклась каким-то молодым инженером по водоснабжению – он оказался значительно моложе Аввакума. – бросила Академию художеств, вышла замуж и уехала с ним на строительство Родопского каскада.
Когда она пришла к Аввакуму, чтоб проститься с ним, глаза у нее были веселые. И он, как истый сердцевед, должен был признаться самому себе, что веселость ее была не наигранная, что она ничего не помнит или не желает ни о чем вспоминать и что для нее все сложилось как нельзя лучше. Она была счастлива.
Пожелав ей счастливого пути, Аввакум долго сидел с застывшим лицом у своего камина.
6
Итак, после отъезда Виолеты в доме на улица Латинка, казалось, остались не живые существа, а некие призраки, вышедшие из подземного царства Гадеса. Доктор Савов почти не выходил из своего кабинета – торопился закончить мемуары, которые пока не двинулись дальше кануна первой мировой войны. Впрочем, политические события мало его занимали, в основном внимание его привлекали быт и нравы той эпохи, и, конечно, в центре всего были придворные балы, любовные интриги в офицерской среде, вальсы, мазурки и пышные дамские туалеты. В таком жизнерадостном восприятии мира, как в зеркале, отражается вечно молодой лик жизни. Однако сам доктор Савов в последнее время стал заметно сдавать, особенно после отъезда Виолеты. Лицо его все больше приобретало землистый оттенок, а когда он изредка выходил во двор подышать свежим воздухом и погреться на позднем осеннем солнышке, было до боли жалко смотреть, с каким трудом он передвигал ноги, обутые в мягкие войлочные шлепанцы, по вымощенной камнем дорожке. Шлепанцы казались настолько тяжелыми, как будто к ним привязали мельничные жернова.
Вторым призраком в доме была давнишняя прислуга Савовых – Йордана. Эта старая дева ухитрялась ни разу не присесть в течение всего дня – может быть, боялась, что если присядет хоть на минутку, то ей уж не подняться на ноги. И не потому, что ее покинули силы, а от сознания, что она давным-давно перешагнула порог тою, ради чего стоило жить. И если вопреки всему она все же двигалась, что-то делала, и делала неплохо, то это у нее получалось машинально, словно она была не человек, а отлично обученный автомат. Она подметала двор, стирала пыль с обветшалой мебели, варила суп из картофеля и моркови, и все это делала молча, как будто у нее отнялся язык, а тонкие посиневшие губы срослись.
Третьим призраком был Аввакум Захов. Выскользнув рано утром из своей квартиры на втором этаже, он бесшумно спускался по лестнице. высокий, в черной широкополой шляпе, в просторном легком черном пальто, худой и мрачный, с горящим, сверкающим взглядом, он походил в это время на загадочного посетителя больного Моцарта, которого он побудил написать себе ..Реквием». Выйдя из дому, Аввакум медленным широким шагом направлялся в сосновую рощу. Заложив за спину длинные руки, слегка сгорбившись, но держа голову прямо, он обходил все просеки. Он нисколько не был похож на человека, который пришел сюда, чтобы в полном уединении любоваться природой, чтобы дать отдохнуть глазам и мозгу, – он ничего не замечал, ни на то не обращал внимания. Не был он похож и на прежнего Аввакума, способного решать в уме сложные математические задачи, в любых условиях строить самые невероятные на первый взгляд гипотезы, потому что не было заметно, что он над чем-то глубоко задумывается. Он скорее напоминал собой рабочего человека, которого оторвали от верстака и вытолкали из мастерской, чтоб он отдохнул, подышал свежим воздухом, хотя в сущности он нисколько не испытывал усталости и лучшего воздуха, чем воздух мастерской, для него не существовало. Человек этот просто не знал, чем утолить привычный, неизбывный голод своих рук, он мучился, слонялся как неприкаянный. Подобное же происходило и с Аввакумом, но только для него это было куда более мучительно, потому что не руки остались без привычного дела, а его деятельный, активный ум.
Мучительность его нынешнего состояния усиливалась еще и одиночеством. Странный и трудно объяснимый парадокс – общительный по природе, Аввакум вел совершенно отшельнический образ жизни. У него была тьма знакомых, особенно среди художников и музейных работников, – они все как один признавали, что он человек высокой культуры. все отмечали ею эрудицию, говорили, какой он интересный и приятный человек. Он был желанным гостем в любой компании, его все зазывали к себе, рады были сидеть с ним рядом за столом, зная, какой он остроумный собеседник, и время в его обществе летело незаметно. Аввакум умел развлечь общество всевозможными фокусами – с картами, со спичками, монетами, великолепно рассказывал анекдоты, был просто неутомим. Одинаково легко и живо он мог вести разговор об импрессионистах – он их обожал – и о значении гравитационного поля для теории относительности. Словом, в компании образованных, культурных людей он был тем, кого французы называют animateur – душой общества.
И несмотря на все это, у него не было друзей. Имея множество знакомых, он был очень одинок. Причин этою странного, я бы сказал, парадоксального, явления было много, они сплетались в сложный, труднообъяснимый комплекс. И все же некоторые из них стоило бы разобрать в тех пределах, в каких они вообще поддаются объяснению.
Будучи любезным и внимательным собеседником, Аввакум ни при каких обстоятельствах не допускал, чтобы его кто бы то ни было «прижал к стенке». Гибкий ум и большие знания позволяли ему выходить победителем в любом споре. Разумеется, при этом он никогда не был позером – мелочность и тщеславие были абсолютно чужды его природе, И если он вступал в спор, то лишь ради того, чтоб найти «верное решение», именно это и было его страстью. А ведь известно, что очень много людей мучительно переживают ощущение превосходства другого над собой; им просто неприятно сознавать это. Обычно к такому человеку относятся с должным уважением, слушают его, награждают аплодисментами, но недолюбливают.
Умение Аввакума отгадывать по едва заметным внешним признакам то, что случилось с тем или иным из его знакомых, вызывало не только удивление, но и тревогу, какой-то смутный страх перед ним. У каждого простого смертного есть свои маленькие и большие тайны, которые ему не хочется выставлять напоказ или доверять другим. И стоит ему заметить или почувствовать, что чья-то чужая рука способна сдернуть покровы и обнажить сокровенное, как он начинает опасаться за свои тайны. Люди обычно избегают тех, кого природа наделила способностью видеть спрятанное в тайниках души.
В моих записках уже говорилось о глазах Аввакума. Сквозь эти «оконца» можно было смотреть только изнутри: для чужого взгляда они были непроницаемы, заглянуть в них не представлялось ни малейшей возможности. Сами же они проникали в душу другого, разглядывали, . шарили, пусть в шутку, в самых скрытых ее уголках. В определенном смысле эти глаза словно бы охотились за тайными мыслями и за скрываемыми чувствами.
А люди обычно не любят оказываться в роли преследуемой дичи, даже если охота – просто игра или безобидная шутка.
Сложный комплекс причин, обусловивших одиночество Аввакума, можно образно, хотя и упрощенно, пояснить на следующем примере. Искусный дрессировщик, приручая леопарда, делает его настолько ручным, что постепенно страшный хищник уподобляется ласковой кошке. Эта «кошка» выделывает фокусы, мурлычет, прыгает, кувыркается и делает все это с наилучшими намерениями понравиться гостям, чтобы и у них появилось желание включиться в игру и покувыркаться вместе с нею на ковре. Наблюдая за ней, такой красивой и грациозной, гости восхищаются, ахают от восторга, даже говорят ей ласковые слова, однако сами все время держатся в сторонке, предпочитая быть подальше от нее. Никому и в голову не придет лечь на ковер и потрепать ее за уши. Каждый в душе испытывает страх – ведь челюсти и мускулы этой «кошечки» обладают страшной силой. Ни у кого не появляется желания испробовать эту силу на себе. Если кто и способен подружиться с нею, так это либо очень добрые и доверчивые люди, либо экземпляры, которым все равно – жить или умереть. Люди, подобные киплинговскому Маугли, испытывают душевное сродство с миром животных. Но это исключения. Обыкновенные люди стараются не трепать за уши даже самого ручного леопарда.
Так или иначе, Аввакум был одинок. Он страдал от одиночества и боролся с ним, а когда наступала депрессия, он, словно выбившийся из сил пловец, напрягал до предела остаток сил, лишь бы добраться до берега. Так обстояло с Аввакумом и в те дни, когда завершилась история с режиссером и после отъезда Виолеты. В мрачные часы бессмысленных скитаний по лесу его мозг непрестанно искал ответа на одолевавший его вопрос: чем отвлечься, как выбраться из этой трясины вынужденного бездействия? Речь, конечно, шла лишь о том, чем ему занять себя, а вовсе не о настоящем деле – это он отлично понимал. Но подчас и такой самообман может сыграть роль спасительного круга.
Он не мог себя увлечь сейчас ни реставраторской работой в музее, ни работой над рукописью об античных мозаиках. У него просто-напросто душа не лежала к таким занятиям. Он считал, что было бы неуважением и к такому серьезному делу и к самому себе, если заниматься ими лишь для спасительного отвлечения от вынужденного безделья. Но тут он вспомнил, что у него есть кинокамера – чудесно! И очень кстати. Затем Аввакум достал сборники задач по высшей математике; в борьбе с одиночеством и бездействием эти сборники были для него самым испытанным средством. Разыскал этюдник – он давно не рисовал по памяти. А что, если взяться изучать своих соседей по улике, не обращаясь к досье и не следя за ними. Даже не посещая квартальных собраний – это ему гоже было запрещено. Как много еще есть способов развлечься! А ему уже стало казаться, что он забрел в трясину слишком далеко, что тина засосала его до самых плеч и добраться до сухой, твердой почвы теперь совершенно невозможно.
И действительно, дела Аввакума пошли на лад. Вначале казалось, что болезненное состояние не прошло – температура оставалась все еще высокой. Так подчас и бывает. Человек с головой ушел в какую-то работу, очень возбужден, а ему все кажется, что он ничего не делает и что все это сон. Нечто подобное происходило и с Аввакумом при его первой попытке выйти из своего тягостного душевного состояния.
Но постепенно киносъемка из простого развлечения превратилась для него в действительно увлекательное дело. Проявление пленки, проектирование кадров на стену, заменяющую экран, сменяющиеся изображения – все это была уже действительность, хотя и привнесенная извне. А когда в хаос происходящего начала вторгаться его мысль, когда, устраняя случайное, она пробовала найти связь между отдельными заснятыми эпизодами, иллюзия превратилась в реальный мир.
Так по крайней мере ему хотелось.
Как-то раз, решая дифференциальное уравнение. Аввакум долго бился над тем, чтобы найти выражение векторного пространства, однако ответ не получался. Не пространство, а какие-то джунгли абстракций, не поддающихся численному определению. И вдруг в силу неизвестно какого ассоциативного процесса в джунглях появился фасад какого-то здания, а затем векторное пространство заполнила небольшая белая вилла под веселой красной черепицей. В верхнем этаже вместо окна оказалась витрина, а за стеклом торчала голова пожилого мужчины, напоминавшая голову воскового манекена. Манекен сидел, облокотившись на стол, на плечи был накинут коричневый халат, а поверх халата – желтоватый шерстяной шарф. Цвет шарфа был схож с цветом лица, но казался несколько свежее.
На входной двери латунная табличка, на ней темнеют выгравированные буквы:
ПРОФЕССОР НАЙДЕН НАЙДЕНОВ
Доктор физико-математических наук
Судя по наклонному каллиграфическому шрифту и по завитушкам для красоты у забавных букв, напоминающим контуры облаков или женские локоны, надпись была сделана лет двадцать—тридцать назад.
Вилла стояла в самом конце улицы Латинка, примерно в пятистах метрах от дома, где жил Аввакум. Тут, у сосновой рощи, простирался холмистый пустырь, который пересекало шоссе, ведущее к разбросанным у подножия Витоши селам. Над этим диковатым местом гуляли ветры. Ночью, когда вдали мерцали городские фонари, темнота здесь казалась более густой и непроницаемой, а зимой здесь наметало столько снега, что люди проваливались в него по пояс.
Об этом стоящем на отшибе доме и вспомнил Аввакум: его хозяин – доктор физико-математических наук, он наверняка подскажет ему кратчайший путь решения этого неподдающегося уравнения. Была ли тут виной его собственная рассеянность или же действительно задача оказалась слишком крепким орешком, но, так или иначе, векторное пространство по-прежнему было окутано для Аввакума непроницаемой мглой.
Что и говорить – случай для Аввакума необычный. Он достаточно глубоко знал предмет, чтобы просто капитулировать перед каким-то дифференциальным уравнением, пусть даже сложным и трудным, – в ею тетради были решения задач куда более сложных, чем эта.
Когда же его мысли стали все чаще отскакивать от задачи, убегать в направлении виллы, сюящей на отшибе, и кружить возле человека с восковым лицом и желтоватым шарфом на плечах, Аввакум оттолкнул ог себя тетрадь и, потирая с довольным видом руки, встал из-за стола: все-таки это чертово уравнение навело его на мысль… Векторное пространство окутано мглой? Тем лучше!
После того как он вторично нажал на кнопку звонка, дверь медленно открылась и на пороге показалась огромная тучная фигура, заполнившая собой все пространство между полом и притолокой, в поварском колпаке на голове. Поверх вылинявшего сине-зеленого мундира неизвестной национальной принадлежности был натянут белый халат, испещренный спереди жирными пятами. Из-под расстегнутого мундира выглядывала синяя матросская тельняшка, а за ней виднелись седые космы, вьющиеся, как руно племенных баранов.
– Мне бы хотелось поговорить с профессором, – сказал Аввакум.
Быстрый взгляд Аввакума, которым он окинул толстяка, сразу приметил его широкие, как лопаты, и тяжелые, словно кузнечный молот, руки. Толстяк бесцеремонно разглядывал посетителя своими круглыми выпученными глазами и ничуть не торопился.
– Мне надо поговорить с профессором, – повторил Аввакум и подумал, глядя на него: «В прошлом волокита и скандалист, а теперь чревоугодник и пройдоха».
Аввакум повертел перед его носом своей визитной карточкой, затем сунул ее в кармашек захватанного халата и без особого усилия заставил посторониться. Едва заметного, но достаточно решительного движения Аввакумовой руки оказалось вполне достаточно для того, чтоб эта огромная туша на целый шаг отодвинулась в сторону.
Неожиданно мясистая физиономия повара расползлась в угодливой улыбке. Он хихикнул, как будто его пощекотали, сдвинул на затылок свой белый колпак и широким жестом правой руки указал на лестницу, ведущую на второй этаж.
– Вот здесь вы можете оставить свой макинтош, – пробормотал он, кивнув в сторону вешалки. – А вот стульчик, посидите, я пойду предупрежу профессора, что к нему пришли. – Усмехаясь своими толстыми губами и качая головой, он попятился к лестнице.
Чрезмерная любезность повара, его угодничество произвели на Аввакума отталкивающее впечатление: такому бульдогу не подобает вилять хвостом, как колченогой дворняжке.
В просторной прихожей, кроме вешалки и табурета, никакой другой мебели не было. Но цветная мозаика пола, витая лестница красного дерева и лепные карнизы у потолка были по-настоящему хороши. И если бы воздух не был пропитан запахом кислой капусты, распространяющимся из кухни, можно было бы подумать, что в этом доме царит дух артистичности и прекрасного вкуса. Поэтому запах кислой капусты да громадная туша повара в грязном халате казались обидно несовместимыми с причудливыми арабесками мозаики и с гипсовыми кружевами у потолка.
Оглядев по привычке внутреннее убранство прихожей, Аввакум обернулся: стоявший позади него толстяк молча наблюдал за ним.
– Ну как, примет меня профессор? – спросил Аввакум.
Он с трудом преодолел смущение – то ли слух у него притупился, то ли этот человек гак и не поднимался по этой великолепной лестнице красного дерева.
– Пожалуйте, – произнес толстяк, склонив свою массивную голову. В уголках его мясистых губ мелькнул остаток прежней улыбки. Но глаза были спокойны и сосредоточенны. – Профессор ждет вас, – добавил он. Очевидно, мысли его были заняты совсем другим: доходивший из кухни запах уже внушал тревогу, кушанье начинало подгорать.
Лестница вела в продолговатую сводчатую гостиную, от которой под прямым углом шел налево небольшой коридорчик. В двух шагах от угла была массивная дубовая дверь, обитая красной кожей; блестящая бронзовая ручка была инкрустирована тончайшей сетчатой резьбой. Одна створка двери оказалась приоткрытой. У порога на коричневой ковровой дорожке образовалось светлое пятно – сквозь раскрытую дверь падал сноп бледно-желтого электрического света. В гостиной было сумрачно, ворс дорожки как будто впитывал шум шагов, все вокруг было окутано сонной тишиной. Остановившись на пороге, Аввакум чуть наклонился и заглянул в кабинет. Профессор, шевеля губами и качая головой, производил на стареньком арифмометре какие-то вычисления. Аввакум подождал, пока он перестанет вертеть ручкой, и когда машинка мягким звоном оповестила, что подсчет закончен, сделал шаг вперед и сказал, почтительно поклонившись:
– С вашего разрешения, Аввакум Захов.
– А-а! – протянул профессор и кивнул ему.
Он уставился на Аввакума почти невидящим взглядом. Мысли его, видно, были еще заняты вычислениями, потому что он перенес взгляд на табло арифмометра и недовольно причмокнул. Помолчав немного с задумчивым видом, он вдруг порывисто обернулся к гостю и удивленно спросил.
– Господи, почему же вы стоите?
От резкого движения его шарф, еле державшийся на плечах, сполз еще ниже и совсем упал на пол.
– Не могли бы вы поднять мне шарф? – безо всякого стеснения попросил профессор и потянулся к кучке отточенных карандашей. Пока Аввакум поднимал шарф, профессор добавил, сбрасывая показанный арифмометром итог вычисления: – Мне самому трудно двигаться, моя правая нога полностью парализована. Да и левая с некоторых пор почти не повинуется. Извините..
– Пожалуйста, – любезно ответил Аввакум.
Этот пожелтевший, как мумия, человек с живыми глазами и бодрым голосом держался как настоящий мужчина.
Аввакум опустился в кожаное кресло возле книжного шкафа и достал сигарету. Курить тут не возбранялось – стоящая перед профессором пепельница была полным-полна окурков и недокуренных сигарет, – видимо, с вычислениями дело не ладилось. Аввакум знал это по собственному опыту.
Кабинет был просторный – своими размерами он скорее напоминал небольшой зал. Окно во всю стену, начинавшееся в полуметре от пола, было обращено к востоку и глядело на лес. Сбоку начинался пустырь, подернутый туманом. Пол был застлан плотным персидским ковром, вероятно, почтенного возраста – яркие краски его сильно потускнели. Впрочем, новизной здесь не отличалось ничто – ни книжный шкаф красного дерева, ни огромных размеров письменный стол, ни кресла, обитые красной кожей. Но и обветшалых, непригодных вещей тут тоже не было – один только хозяин дома с этим вылинявшим дамским шарфом на плечах казался каким-то безнадежно вышедшим из строя.
– Ну, что скажете? – начал профессор, отодвинув от себя арифмометр. – Чем могу быть полезен? Зачем пожаловали? Вы, как я понял по вашей карточке, – археолог, а я – математик, хотя и в отставке, и наши координаты, простите за математический образ, нигде не пересекаются. Комнат для сдачи у меня нет, в археологии я ничего не смыслю, а характер у меня скверный. Его изрядно испортили болезнь и старость.
– И одиночество, – слегка улыбнулся Аввакум.
На стене, над головой профессора, висел женский портрет, написанный маслом. Это была зрелая, хорошо сохранившаяся женщина: ее полные плечи прикрывали кружева. Женщина ушла отсюда безвозвратно, навеки. Это сказывалось во всем – в отсутствии каких бы то ни было безделушек, создающих домашний уют, и в мрачной, гнетущей тишине, от которой дом казался опустевшим роскошным отелем. Аввакуму, как никому другому, был понятен язык этой тишины.
– Да, и одиночество, если угодно, – согласился профессор. Он помолчал, теперь уже с некоторым любопытством посматривая на гостя. – Человек становится брюзгливым, – продолжал он, – либо от одиночества, либо оттого, что он лишен одиночества. В свое время последнее обстоятельство и сделало меня брюзгой. Тогда я чувствовал себя глубоко несчастным. Жена моя была человеком общительным, веселым, собирала у себя подруг, знакомых, здесь вечно гремел граммофон, устраивались танцы – сущий сумасшедший дом. Все это меня бесило, и мне казалось – я говорю вполне серьезно, – что я самый несчастный человек на свете. Я вечно злился, ходил с кислым видом, стал раздражительным. Любая мелочь приводила меня в ярость, я поднимал шум из-за пустяков, срывал зло на студентах – на двойки не скупился, – в общем вы понимаете?
– Вполне, – сочувственно улыбнулся Аввакум, хотя и считал, что профессор не прав – ведь шум, пусть он даже бессмысленный и не в меру громкий, все же лучше, чем мертвая тишина.
– Ничего вы не понимаете, – вздохнул профессор. – С одиночеством вы знакомы, так сказать, теоретически, поскольку вы еще сравнительно молоды. А на практике что вы пережили? Прочли кое-какие книги. Но жизнь лучше всего познается на опыте. Когда от меня ушла жена – в сущности это была легкомысленная дура – и сошлась с каким-то музыкантом, вы не поверите, я чуть не ржал от восторга – таким счастливым я себя почувствовал. В ту пору я наставил своим студентам невообразимое количество пятерок, хотя они, конечно, их не заслуживали. Я ставил им «отлично», потому что у меня было легко на душе, мне было весело. Мне было тогда сорок пять лет. Я вышвырнул вон граммофон вместе с пластинками, зеркала, духи, выбросил цветы, картины со всякими там натюрмортами, мебель с золотистой обивкой, подушечки с оборками, гобелены – словом, все, что напоминало о праздной суете, о легкомысленной жизни. Вокруг меня стало тихо, спокойно и как-то уютно. Я весь отдался работе – составлял учебники, писал книги, вел переписку с иностранными академиями и университетами. В общем, жизнь моя обрела смысл, она стала такой, о какой я мечтал прежде, до ухода жены – Он на мгновение остановился. – Я вам не надоел своими рассказами?
– Наоборот! – вскинув руки, воскликнул Аввакум. – Продолжайте, прошу вас!
Он подумал: «Одинокие люди ужасно разговорчивы, если кто-нибудь нарушит их одиночество». Да и сам он разве не прочь поговорить, если подвернется подходящий слушатель? Но о самом себе, о своей личной жизни он никогда никому не говорил ни слова. А если обстоятельства вынуждали сказать что-либо, он просто-напросто сочинял, импровизировал, превращался в воображаемое третье лицо. Обычно это третье лицо отличалось такими выходками, на какие сам он едва ли был способен.
– Я рассказываю все это вам в назидание, – продолжал профессор, зябко кутаясь в шарф. – К тому же вы археолог, привыкли иметь дело с прошлым. Итак, остался наконец один. Сколько это продолжалось – то ли год, то ли два? Допустим, пять лет. Но вот однажды – я как раз писал тогда статью для академического ежегодника – со мной случилось нечто странное: у меня появилось такое ощущение, будто на сердце лег камень – боли нет, а тяжко. Я швырнул ручку и стал ходить взад и вперед по комнате – тут, как видите, есть где разгуляться. Гляжу в окно – на улице туман, моросит дождь, живой души не видно. Дело было осенью. На мокрой земле кучками лежит сбитая ветром пожелтевшая листва. Мне вдруг стало холодно, хотя и тогда, как сейчас, в углу стояла электрическая печка в три тысячи ватт. И сам не знаю почему – блажь какая-то, – я ни с того ни с сего полез в подвал, где были свалены выброшенные отсюда вещи. Порывшись среди этого хлама, я взял и приволок сюда – что бы вы думали?
– Портрет. – тихо сказал Аввакум.
Профессор вздрогнул, и шарф опять едва не соскользнул с его плеч. С полуоткрытым ртом он уставился на Аввакума.
– В том, что я догадался, нет ничего удивительного, – кротко улыбнувшись, сказал Аввакум. Но тут же пожалел, что поторопился с ответом и лишил профессора удовольствия – ведь тому хотелось удивить его. – Разгадка так проста, – сказал он, – что любой мог бы догадаться. – Рама слева внизу сильно ободрана – такое впечатление, будто ее пытались разрезать большой пилой. Но пила, разумеется, здесь ни при чем – кто бы стал портить пилой такую роскошную раму? Куда логичнее предположить, что это работа какою-нибудь грызуна. Скорее всего, крысы – одной или даже нескольких, ведь они обычно водятся в подвалах. По-видимому, портрет какое-то время находился в подвале, а затем был взят оттуда и снова водворен на место. Это вполне вероятно.
Профессор кивнул.
– Да, но вам ни за что не отгадать другого предмета. Я готов биться об заклад, что вам ни за что не догадаться, – повторил он с детской настойчивостью. – хотя, как я заметил, вы отличаетесь дьявольской наблюдательностью. Но все равно вам не угадать, что еще я принес оттуда.
– Сдаюсь, – рассмеялся Аввакум.
– Сдаетесь? Это делает вам честь! – Профессор улыбнулся бледной, вымученной улыбкой. Он потянул к себе ящик стола и вынул оттуда крохотный флакон из-под дорогих духов с выцветшим розовым бантиком на горлышке. – Смотрите, – сказал профессор. – Вот он, второй предмет. Флакон из-под духов. Я нашел его там среди всякого мусора и принес вместе с портретом. Это глупость, конечно. Но тогда шел дождь, и я впервые заметил, что на улице нет ни одной живой души. Я редко выглядываю на улицу. Мне не привыкать вслушиваться в тишину, но в тот момент тишина вдруг загремела – да, загремела в моих ушах страшно, невыносимо, это было гораздо хуже, чем самые дикие завывания джаза, которыми она меня изводила в ту пору, когда была еще здесь… Так вот, притащил я портрет, повесил его и, отступив на несколько шагов, улыбнулся ему. Флакон был почти полон духов. Открыв его, я вылил несколько капель себе на ладонь, затем растер и понюхал. И вы знаете, боль в сердце прекратилась. Можно было подумать, что с одиночеством покончено. Такой боли, как прежде, я больше не ощущал, но, должен признаться, что-то все же оборвалось в моей груди, осталась в ней какая-то тяжесть. Словно в душу вселилась тишина этого дома с его немыми комнатами, безлюдье грязной улицы, отвратительный холод осени… Это ощущение до сих пор сжимает мне грудь.