Текст книги "Горбачев"
Автор книги: Андрей Грачев
Жанр:
Публицистика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 32 страниц) [доступный отрывок для чтения: 12 страниц]
Влечение царей к поэтам, на которое поэты нередко отвечали взаимностью, хорошо известно в российской истории и воспето в литературе. «Царей» – от Екатерины и Николая I до Сталина и Хрущева – всегда тянуло покровительствовать творцам или, наоборот, цензурировать и распекать их. В одних случаях это было понятное желание услышать из их уст оды или гимны в свою честь, в других – желание приписать музы к своему двору, придав тем самым ему интеллектуальный блеск, а заодно и подстраховаться, чтобы необласканные «инженеры человеческих душ» не перекочевали в лагерь фрондеров и диссидентов, – тогда шефство над ними приходилось передавать «охранке» или КГБ.
В позднесоветские времена интеллигенцию подталкивали благодарно откликнуться на «отеческую заботу» партии и «лично» очередного вождя не только страх, привитый сталинской эпохой, но и непреодолимая, то ли генетическая, то ли благоприобретенная, внутренняя потребность быть у начальника на виду, не говоря уже о многократно описанном синдроме зачарованности придворных интеллигентов любым Правителем, и в особенности Тираном.
Отношения с Горбачевым в эту привычную схему не укладывались. Страха он не нагонял, тираном точно не был и привлекал и подкупал поначалу интеллектуалов, не избалованных строгой советской системой, уже хотя бы по контрасту с предшественниками своим обликом и, конечно, поступками: поощрением гласности и освобождением А.Сахарова. Дольше всех сопротивлялись его обаянию те, кто на собственной искореженной судьбе испытали тяжелую руку тоталитарного режима и были вынуждены эмигрировать или оказались высланными. К их понятному недоверию к доселе невиданному природному явлению – генсеку-демократу – примешивалась и ревность, а то и раздражение из-за того, что режим, который они не уставали обличать, утверждая, что он по определению нереформируем и годится только на слом, неожиданно для всего мира, включая их самих, произвел на свет нечто непредвиденное. Желая предостеречь легковерный Запад, чтобы не попался на удочку Перестройки, и доказать, будто за ее обманчивым фасадом скрываются все те же большевики, неспособные измениться, группа живущих за границей советских диссидентов опубликовала во французской газете «Фигаро» открытое письмо к Горбачеву, потребовав доказательств его истинной приверженности демократии. Одним из главных тестов, заведомо, как они считали, невыполнимым, стало требование опубликовать их письмо в советской печати. После долгих препирательств в Политбюро текст письма появился сразу в двух популярных тогда изданиях – «Московских новостях» и «Огоньке». Скептики были посрамлены. Ну, а то, что публикация состоялась, как и положено, в соответствии с решением партийного ареопага, и с комментариями к письму редакторы приходили в ЦК «советоваться», об этом читателю в конце концов знать было необязательно…
Завоевать расположение московской интеллектуальной элиты Михаилу Сергеевичу было, по понятным причинам, много проще, чем зарубежных скептиков. Поставленная режимом в положение респектабельной обслуги, интеллигенция была приучена демонстрировать власти не только лояльность и преданность, но и пылкую любовь. Разумеется, у вернувшихся в Москву из ставропольского затворничества Михаила и Раисы было естественное стремление утолить накопившийся культурный голод. В Ставрополе они наизусть знали тощий репертуар местных театров и, бывало, по нескольку раз смотрели одну и ту же пьесу в Театре им. Лермонтова. К этой вполне естественной тяге вчерашних провинциалов к столичной культурной жизни и понятному стремлению познакомиться с московскими знаменитостями после избрания Горбачева генсеком добавились чисто деловые соображения: ему нужны были профессиональные советники во всех областях жизнедеятельности страны, которую он возглавил. К тому же перед учеными авторитетами и академическими званиями и он, и Раиса преклонялись еще с университетских времен.
Привлекать академические институты к составлению записок и рекомендаций для докладов и пленумов на совещаниях в ЦК и выслушивать их директоров, когда у высокого партийного начальства находилось для этого время, издавна считалось «хорошим тоном» в партийном аппарате. Это создавало, главным образом в сознании самих руководителей, иллюзию разрекламированного соединения реального социализма с достижениями научно-технического прогресса. Горбачев впервые перешел от листания посылаемых в ЦК справок к работе вплотную с непосредственными носителями свежих мыслей и идей. Его, пусть и заочное, общение с академиками началось с первых лет секретарства. В сентябре 1982 года по инициативе Горбачева было созвано большое совещание, где с резкой критической оценкой состояния дел в сельском хозяйстве выступила приехавшая из Новосибирского Академгородка Татьяна Заславская. Как раз в это время группа социологов и экономистов, руководимая ею и Абелом Аганбегяном, работала над крамольным «Новосибирским докладом» о положении дел в советской экономике. Когда выступала Заславская, к ее большому разочарованию, Горбачев отлучился из зала, но, как ей потом рассказал вице-президент Академии наук Юрий Овчинников, после совещания затребовал текст ее речи и внимательно его прочитал.
Стовосьмидесятистраничный «Новосибирский доклад», подготовленный в начале 1983 года, с грифом «Для служебного пользования» был разослан ограниченному кругу лиц, а в апреле того же года обсуждался на закрытом семинаре в Академгородке. Вскоре обширные выдержки из него опубликовала «Вашингтон пост» и сразу после этого, по словам Татьяны Ивановны Заславской, все экземпляры были конфискованы КГБ, «обшарившим весь институт». Не нашли только две копии, которые через американского журналиста Душко Додера ушли за рубеж. Известный социолог была уверена, что генсек прочитал доклад, поскольку в дальнейшем в своих выступлениях несколько раз фактически его цитировал.
Когда Андропов поручил секретарю ЦК по селу заниматься и экономикой в целом, тот стал регулярно встречаться с А.Аганбегяном, Л.Абалкиным, О.Богомоловым. Вынужденный переключиться с чисто экономических проблем на вопросы научно-технического прогресса, Михаил Сергеевич сблизился с Е.Велиховым и Р.Сагдеевым, которые ввели его в мир компьютеров, новых технологий и космических исследований. Как раз в это время комиссия ученых и военных специалистов, возглавляемая Велиховым, работала над оценкой реальности угрозы для СССР объявленной Р.Рейганом программы «звездных войн».
Ученые Академии наук (Н.Моисеев, Б.Раушенбах, С.Шаталин, Г.Арбатов, Н.Шмелев, Н.Петраков) постепенно составили тот неофициальный «мозговой центр», который начал формировать вокруг себя генсек, стремившийся выйти за рамки справок, прилизанных референтами отделов ЦК, и опереться на независимые суждения компетентных и современно мыслящих людей. Из их числа был составлен передвижной интеллектуальный штаб политических и научных экспертов, сопровождавших Михаила Сергеевича в зарубежных поездках.
Кроме его консультирования во время саммитов с Рейганом в Женеве и Рейкьявике, где из-за «звездных войн» переговоры не раз заходили в тупик, участники этих «десантов» выполняли и роль агитбригад. В свиту для зарубежных визитов помимо ученых-международников и военных приглашались тогдашние «прорабы перестройки» – писатели, журналисты, артисты, режиссеры, депутаты, прошедшие через стихию новых выборов. Днем, пока Михаил и Раиса отрабатывали официальную программу и протокольные мероприятия, они занимались «пиаром» перестройки: проводили диспуты в пресс-центрах, давали интервью, «шли в народ», подкрепляя своими выступлениями позиции нового советского лидера.
Расчет оказался точен: само многоголосье его сопровождения, непривычные раскованные суждения экспертов о происходящем в их стране и споры между ними доносили до зарубежных наблюдателей накал страстей, разбуженных перестройкой, и помогали Горбачеву опровергать утверждения скептиков на Западе, что затеянная им реформа – не что иное, как косметический ремонт старой системы или просто гигантская пропагандистская акция по одурачиванию зарубежья.
Однако главные дебаты о перестройке во время этих поездок проходили не днем и не на глазах у западных журналистов, а вечером и затягивались далеко за полночь. Именно тогда, отработав официальную часть и попрощавшись с хозяевами – президентами, канцлерами и королями, – чета Горбачевых собирала приглашенных для разговора по душам за чашкой чая. Именно эти часы, проведенные с теми, кого они привыкли считать цветом интеллигенции, чьи книги, статьи и спектакли они читали и смотрели, значили для них гораздо больше, чем протокольные почести официальных приемов. Конечно, воспитанные в почтении к партийной власти и благодарные за приглашение в президентский кортеж, мастера советской культуры были красноречивы и, скорее всего, искренни в пылких комплиментах инициатору перестройки и щедры в прогнозах ее непременного и скорого успеха.
Постепенно, однако, тональность чаепитий менялась. Накапливающиеся дома проблемы нарушали прежнее единодушие, споры приобретали ожесточенный характер, разводя присутствующих по соперничающим лагерям, и Горбачеву приходилось пускать в ход все свое дипломатическое искусство, чтобы вечер закончился на оптимистической ноте. Но для него эти чаепития в кругу собеседников, разделявших его надежды и желавших ему успеха, были не только продолжением повседневной просветительской работы по укреплению духа своих соратников, здесь он отдыхал от московских стрессов, от тех звонков, проблем и неблизких ему людей, которых навязывала ему усложнявшаяся и все больше тяготившая его советская реальность.
Раиса Максимовна ценила вечерние застолья еще больше. На 2-3 дня визита она превращалась в хозяйку политического салона и обретала во временном, кочевом, заграничном доме, быть может, напоминавшем передвижные вагончики ее детства, то, чего не могла позволить себе в своем собственном: возможность пригласить гостей по своему усмотрению и прилюдно высказать свое мнение.
Кроме того, «на выезде» ее не сдерживали протокольные и обывательские условности Москвы, и не было нужды прятаться в тень мужа. Она могла наконец поделиться с другими, а не только с супругом своими сомнениями. Придавая особое значение этим раутам интенсивного интеллектуального общения, Раиса начинала готовиться к ним загодя, осложняя жизнь «международному помощнику» Анатолию Черняеву и референту генсека Виталию Гусенкову, командируемому на период поездок под ее начало, когда с присущей ей обстоятельностью включалась в составление списка приглашаемых советских знаменитостей.
Считая участие в поездках мужа своей частью их общей работы, она и кандидатов в эти списки стремилась подобрать не только исходя из собственных симпатий, а и общественной значимости каждой такой фигуры, искренне веря, что сможет добиться от своего гостя активного вклада в общее дело. Утвердив список гостей у мужа, Раиса принималась за «домашнее задание». Подобно тому, как она тщательно штудировала подготовленные для нее в МИДе и отделах ЦК справки об истории, культуре и политике страны, куда она направлялась с мужем, Раиса готовилась и к своим вечерним чаепитиям – перечитывала книги приглашенных писателей, запоминала названия фильмов и спектаклей режиссеров.
В 1985-1991 годы через семейные зарубежные посиделки у Горбачевых прошли десятки разных людей из интеллектуальной элиты первых лет перестройки. Среди них такие серьезно расходившиеся уже в то время в идейных позициях, как Г.Бакланов и Ю.Белов, Д.Гранин и И.Друцэ, М.Захаров и М.Шатров, В.Быков и Б.Можаев. Были и журналисты – от Е.Яковлева и В.Коротича до В.Чикина и И.Лаптева, и священники. Как бы странно и даже неправдоподобно ни выглядел сегодня такой «интеллектуальный альянс», но в ту пору они охотно принимали предложение Горбачева играть в его грандиозном политическом спектакле, еще не ведая, что он скоро превратится в эпическую народную драму.
Для их тогдашнего единения вокруг Горбачева было и свое оправдание. Почти единодушная поддержка политической и интеллектуальной элитой страны идеи назревшей Реформы опиралась на накопившееся нетерпение общества и на подлинную эйфорию надежд, пробужденных в нем перестройкой. Эмоциональный порыв миллионов ее тогдашних сторонников, вряд ли способных внятно сформулировать связанные с ней ожидания, пришел на смену мифическому «единению партии и народа», которое годами вымучивала пропаганда. В первые годы перестройки ее автор по своей популярности в стране занимал, согласно опросам, стабильно первое место, лишь изредка пропуская вперед Петра I и В.И.Ленина. Став вровень с этими, в сущности, мифологическими персонажами, он так высоко поднял планку общественных ожиданий страны, истосковавшейся и по очередному мифу, и по достойному лидеру, что предотвратить неизбежное разочарование и послепраздничное похмелье могло только чудо.
Надо заметить, что и сам он на «разгонном» этапе своего проекта, который А.Яковлев назвал «серебряным веком перестройки», был больше расположен к командной игре, внимательно и заинтересованно слушал своих советников и собеседников, меньше говорил сам, давая возможность высказаться другим, «не считал, что уже все знает». И окружавшая тогда короля политическая и интеллектуальная свита готова была служить не столько ему лично, сколько совместному проекту, который, как казалось многим, останется их общим делом еще на долгие годы. Это заблуждение должно было неизбежно развеяться, как только неясный и потому устраивавший всех замысел перестройки начал переходить от стадии призывов и заклинаний к практическому воплощению.
«МЫ ХОТИМ ПЕРЕМЕН!»
Тот, кто первым сказал: «Прошлое России непредсказуемо», наверное, считал, что придумал удачный парадоксальный афоризм. Он ошибался. Речь шла всего лишь о фиксации реальности. Ответ на вопрос «Надо ли было начинать перестройку?» зависит от времени, когда он задан. В 2000 году, по опросам ВЦИОМ, 70 процентов россиян считали, что не надо. В 1995-м 40 процентов еще были «за». В 1986-м реформы в стране поддерживали не менее 80 процентов населения. Горбачеву ответ на этот вопрос требовалось дать в 1985-м. Собственно говоря, ради реформы его и выбрали. Появление на советской сцене, на экранах телевизоров молодого, образованного, «живого лидера» после десятилетий, проведенных страной как будто в доме престарелых, вызвало в обществе, уже, казалось бы, разуверившемся во всем, подлинный взрыв новых надежд. В ЦК на имя Михаила Сергеевича шли приветственные телеграммы и пожелания успехов. Некоторые особенно восторженные граждане присылали стихи.
Конечно, от нового национального лидера, стремительно превращавшегося в кумира, миллионы людей ждали чего-то, сами точно не зная чего. Одни – больше порядка, другие – меньше лицемерия и госвранья, третьи – новых людей и начала какого-то движения. Но почти все хотели избавиться от чувства стыда за облик и уровень высших советских руководителей и ждали Перемены Участи. От Горбачева требовалось перевести эти обращенные к нему невнятные, но настойчивые сигналы целой страны на язык политических решений и поступков.
Еще несколько дней назад он и Раиса, прогуливаясь глухой подмосковной ночью по дорожкам своей дачи, почти шепотом уверяли друг друга, что необходимо что-то менять. Об этом же, как Герцен с Огаревым, то есть максимум по двое, чтобы не заподозрили в создании тайного общества или антипартийной группы, поочередно толковал Горбачев то с Яковлевым, то с Шеварднадзе. А тут как плотину прорвало. «Мы хотим перемен!» пели вместе с Виктором Цоем переполненные молодежью стадионы. «Так дальше жить нельзя», как будто скандировали, аплодируя стоя новому генсеку члены ЦК, в числе которых почти все будущие гэкачеписты. «Так» нельзя, а как нужно?
Теорию перехода от капитализма к социализму классики марксизма-ленинизма разработали до мельчайших подробностей. Как двигаться в обратном направлении, никто не знал. О теории выхода из «развитого социализма», не говоря уже о переходе от социализма к капитализму, создатели научного коммунизма не позаботились. Мосты давно обрушены, корабли сожжены, карты выброшены, помнившие дорогу репрессированы. До Горбачева о том, как скорректировать политический курс страны, боясь угодить в исторический тупик, начали было на уровне самых общих идей размышлять два ее руководителя: В.И.Ленин и Ю.В.Андропов. И тот и другой перед самой смертью оставили полузашифрованные послания своим преемникам, свидетельствовавшие о том, что они сознают масштабы кризиса, за который в огромной степени сами несут ответственность. Но, может быть, именно поэтому ни тот ни другой не были готовы в этом признаться и предлагали, естественно, идти не назад, а вперед к «истинному» социализму. Но и это в условиях торжества сталинской (или неосталинистской) версии социализма могло восприниматься как опасная ересь или почти как враждебные происки.
Не случайно в одном из анекдотов эпохи «развитого социализма» рассказывалось о диссиденте, которого осудили за антисоветскую пропаганду из-за того, что раздавал прохожим на Красной площади чистые листы бумаги. На вопрос, почему на них ничего не было написано, следовал логичный ответ: «А чего писать, все и так все знают».
Одним из полузабытых курьезов позднебрежневской (а отнюдь не сталинской) эпохи было негласное табу на переиздание или на «несанкционированное» цитирование позднего Ильича. Его последние продиктованные работы одно время даже держались под замком в спецхранах, а внутрипартийные диссиденты из числа брежневских спичрайтеров подбрасывали «крамольные» ленинские цитаты в официальные речи почти как подпольные прокламации. Идеализированный Ленин использовался глубоко законспирированными партийными демократами прежде всего как инструмент сопротивления реставрации сталинизма.
До своего избрания генсеком Горбачев разработкой теории перестройки социализма, по понятным причинам, не занимался. Ставрополь – не Цюрих, а должность первого секретаря крайкома партии – все что угодно, только не статус политэмигранта. Другое дело, что он старался, как мог, «построить истинный социализм в одном, отдельно взятом Ставропольском крае» (формула А.Черняева). Понятно, что в этом своем дерзновенном начинании Горбачев то и дело утыкался в рамки и препоны, которые ставила Система, действовавшая в общесоюзном масштабе.
В известном смысле, наличие архаичного высшего партийного руководства, зажимавшего любую инициативу снизу, было, как ни парадоксально, психологически комфортным фактором, позволявшим местным секретарям оправдывать тщетность усилий всерьез изменить что-то «на своем уровне». Подлинные проблемы для него возникли, когда это успокаивающее объяснение исчезло и он сам поднялся на вершину власти. Отныне кивать наверх нельзя, списывать застой не на кого. Партийный аппарат, КГБ, армия, общественное мнение и даже капризная и пугливая интеллигенция выстроились «во фронт», ожидая от нового повелителя кто обещаний, а кто указаний, готовые в очередной раз выполнить любое «задание партии и правительства». «В те первые годы я действительно мог все», – признался в разговоре сам Михаил Сергеевич.
Вопрос в том, чего он хотел. Конечно же, как и все, перемен. Но еще, как и многие, включая предшественников на этом посту, «истинного социализма». Помимо Ленина и Андропова, оставивших ему не очень ясно прописанные заветы на этот счет, его советниками в этом проекте – то ли ускорения движения вперед, то ли, напротив, возвращения назад, к чистым, незамутненным сталинизмом истокам – могли стать романтики «Пражской весны» или недавно открытые им для себя коммунистические «еретики»: итальянские и прочие еврокоммунисты. В любом случае речь шла о пока еще невиданном симбиозе «реального социализма» с демократией, которая должна была придать ему человеческое лицо.
В окружении Горбачева тогда не было, да и не могло быть никого, кто предостерег бы его и объяснил, что любая попытка придать человеческий облик существующему режиму обернется тем, что вся Система пойдет «вразнос». Последним, кто предпринял попытку соединения социализма с демократией, был чехословацкий лидер Александр Дубчек, однако, как известно, в августе 1968 года советские танки нарушили «чистоту» затеянного им эксперимента. Горбачеву, как казалось тогда, танки не угрожали, и он мог позволить себе попробовать пройти по этому пути дальше.
Понятно, что человеку его происхождения и воспитания, считавшему вслед за своим отцом, что «Советская власть ему все дала», предстояло пройти огромную дистанцию, чтобы решиться публично назвать породившую его Систему «сектантски-приказной». Тем самым, оспорив непререкаемых классиков, генсек правящей коммунистической партии провозглашал эпоху общего кризиса уже не капитализма, а социализма.
Нельзя при этом забывать, что в годы учебы и формирования Горбачева как политика не только такие убежденные солдаты партии, как Ю.В.Андропов, но и его будущая жертва академик А.Д.Сахаров и многие московские «шестидесятники» исходили из того, что советский режим можно настолько очистить, улучшить и подогнать под мировые стандарты, что он будет способен конвергироваться со своим капиталистическим антиподом. Вступив во владение оставленным ему наследием, Горбачев оказался в положении человека, получившего ключи от запретных кладовых, где должно было храниться все накопленное его политическими предками богатство, и обнаружившего, что состояние промотано, а на дне заветных сундуков вместо сокровищ труха.
Все это позволяет понять, почему первым и главным авторитетом для него в течение примерно трехлетнего начального периода перестройки был В.И.Ленин. Собственно говоря, и на дальнейших ее этапах, уже когда он выступил фактически в роли анти-Ленина – и по реальным результатам своих поступков, и еще в большей степени по методам, которыми их добивался, – продолжал оставаться под сильным интеллектуальным воздействием Ильича, постоянно его перечитывая. В.Болдин свидетельствует, что на столе генсека, по крайней мере в первые 2-3 года, постоянно лежали переложенные закладками тома Полного собрания сочинений и он мог в самый неожиданный момент весьма конкретной дискуссии ввернуть ленинскую цитату.
Конечно, учитывая обилие и разнообразие того, что написал и наговорил основатель Советского государства, он вполне мог стать для Горбачева политическим «джокером», с которого тот мог «ходить» практически в любой острой ситуации, обезоруживая своих оппонентов ссылками на ленинский авторитет. Однако его взаимоотношения с наследием Ильича, как и в целом с Октябрем 17-го, нельзя свести только к конъюнктурному цитированию или ритуальным поклонам, предназначенным прикрыть начавшееся внутреннее идейное перерождение.
Не только по случаю 70-летия Октября, ставшего поводом для известного юбилейного доклада генсека, но и много позже, уже уйдя в отставку, когда не было необходимости дежурно креститься в красный угол (скорее наоборот), он продолжал упрямо твердить, что считает революцию 1917 года не национальной драмой, а одним из истоков своего проекта. «На первых порах мы, в том числе я, говорили: „перестройка – продолжение Октября“. Сейчас скажу: это утверждение содержало в себе и долю истины, и долю заблуждений. Истина состояла в том, что мы стремились осуществить изначальные идеи, выдвинутые Октябрем, но так и не реализованные: преодолеть отчуждение людей от власти и собственности, отдать власть народу (отобрав у номенклатурной верхушки?), укоренить демократию, утвердить реальную социальную справедливость. Иллюзия же заключалась в том, что тогда я, как и большинство из нас, полагал: этого можно добиться, совершенствуя существующую систему», – писал Горбачев.
Из этого высказывания следует, что и перестройку он продолжал считать просто другим, современным и гибким, одним словом, более эффективным способом реализации в целом вполне достойных уважения благородных идей, «выдвинутых Октябрем». Выходит, цели сформулированы были правильные, но подвели методы. И хотя весь исторический итог его деятельности, как это сегодня очевидно для всех, состоит в попытке исправления последствий Октября для России, в выпрямлении связанного с этим трагического вывиха ее истории, он продолжает упрямо и вопреки любой политической конъюнктуре утверждать и напоминать: всем нам никуда не деться, мы родом из Октября. Его кумачовое родимое пятно на лбу в этом смысле приобретает символический смысл.
Похоже, что за этим постоянством – не только упрямство человека, не желающего менять свои взгляды, даже если они принадлежат другой эпохе. Здесь и попытка сохранить верность тому Мише-студенту, который, как и миллионы его соотечественников, был истовым сталинистом до потрясения 1956 года, какое-то время вполне искренним хрущевцем и уже только в брежневские времена начал становиться самим собой. И здесь же, может быть, патриархальная, идущая от крестьянских корней почтительность к взглядам, убеждениям-заблуждениям своих дедов и отца, на которые они имели право и с которыми ушли в могилу.
То же и с Лениным. Как только не наседали на Горбачева либеральные помощники, подталкивая его быстрее, решительнее размежеваться с партией «ленинского типа», уже занесшей над своим генсеком карающий меч революционного правосудия, как ни уговаривали вслух признать очевидное: он уже давно утратил право, а главное, политическую необходимость изображать себя «верным ленинцем». Он упрямо уходил в глухую защиту, иногда отделываясь дежурными возражениями: «Вы недостаточно вчитались в Ленина. В его последних работах заложен могучий реформаторский потенциал…» Иногда по-казачьи взрываясь: «Что хотите со мной делайте, хоть стреляйте, от Ленина я так легко не отступлюсь».
Наблюдавший за его идейными исканиями А.Черняев, сам долгие годы «толокший ленинизм» в ступе Международного отдела под водительством секретаря ЦК Б.Пономарева, находит свое объяснение – оправдание этой почти иррациональной привязанности могильщика коммунизма к одному из его главных апостолов: Ленин, которого он действительно неоднократно перечитывал, магнетизировал не только своим интеллектом, но и весьма импонировавшей способностью безоглядно менять свои взгляды, веруя только одному Богу – политической реальности, принося ей в жертву любые теоретические догмы и схемы, включая и свои собственные.
Думаю, привлекало Горбачева в Ленине (а кого, в конце концов, ему оставалось брать в политические и духовные поводыри из российской истории – не Петра же или Столыпина) то, что нередко служило самому Михаилу Сергеевичу в качестве алиби за разбуженную им общественную стихию в еще недавно безропотно-молчаливой стране. «Не надо бояться хаоса», – повторял он иногда эту загадочную ленинскую формулу, как бы успокаивая себя, когда выпущенные им на волю стихийные силы перестройки начинали явно перехлестывать через край. Формула звучала оптимистично, авторитет Ленина тоже должен был помочь сохранять самообладание. Нюанс тем не менее был существенным: Владимир Ильич призывал не паниковать перед лицом общественного катаклизма, разразившегося в России в значительной степени помимо воли большевиков, стремившихся укротить его наведением в стране «революционного порядка». Горбачев же со своим благим проектом раскрепощения общества от «сектантски-приказного строя» объективно способствовал развязыванию «хаоса», контролировать и регулировать который он к тому же собирался исключительно демократическими методами.
После позднего и в значительной степени гипотетического Ленина, превращенного Горбачевым на основе его политического завещания чуть ли не в отступника от большевизма типа Мартова или Плеханова, вторым источником и составной частью «горбачевизма» стал Хрущев. Сам он пишет об этом так: «Хрущев был предшественником перестройки… Главное, что осталось от Хрущева, – дискредитация сталинизма. Попытки реванша, предпринимавшиеся при Брежневе, провалились. Восстановить сталинские порядки не удалось. И это явилось одной из предпосылок и условий для начала перестройки. Так что определенную связь с тем, что сделал Никита Сергеевич, я признаю. И вообще высоко ценю его историческую роль».
Признать историческую роль Хрущева ему, делавшему при его правлении первые шаги примерного партфункционера, было непросто. Недаром приведенные здесь формулировки принадлежат «позднему» Горбачеву, уже отлученному от активной политики и получившему возможность рассуждать о ней отстраненно. Публично поминать неуемного Никиту добрым словом в той среде, где он находился, даже после избрания генсеком, было не так безопасно, как цитировать Ленина. Партаппарат имел на то свои причины. Ему нелегко далась кампания по борьбе с культом личности, когда на партию сошел оползень секретного доклада на ХХ съезде, который аппаратчикам надо было не только самим переварить, но и, развернувшись на 180 градусов, бодро идти разъяснять партийным массам.
Горбачев вспоминает, что выполнение спущенной из Москвы директивы по осуждению сталинизма шло туго. И даже не из-за того, что у членов партии, которую «вырастил Сталин», не выветрилась скорбь по безвременно ушедшему вождю народов. Слезы, струившиеся по лицам людей в марте 53-го, включая Горбачева и его друга Млынаржа, конечно, давно высохли. Вопроса «Что теперь с нами будет?» уже никто не задавал. Выяснилось, что жизнь продолжается и после Сталина.
Надо учесть: в Москве страшные разоблачения доклада, хотя и вызвали определенное потрясение среди делегатов съезда и функционеров (некоторым в зале стало плохо), все-таки упали на подготовленную почву. О сталинских репрессиях столичная элита, одна из главных его жертв, конечно, прекрасно знала, предпочитая о них молчать. Шок вызвали официально объявленные масштабы террора и, разумеется, тот факт, что о преступлениях Сталина публично, хотя и по секрету, сообщил первый партийный и государственный руководитель. При этом демарш Хрущева многими воспринимался как проявление неизбежной борьбы за власть между сталинскими наследниками, а ее логику и правила ведения аппарату уж объяснять не требовалось.
В провинции же, по рассказам самого Горбачева, дело обстояло по-другому. Ставропольцы, разумеется, жили не как «кубанские казаки» и в своем отношении к вождю не отличались от всего советского населения. Однако в осуждении Большого террора и репрессий, обрушившихся в 30-е годы в основном на партийные кадры, столичную интеллигенцию и НКВД, они, как и в целом значительная часть крестьян, были куда сдержаннее, чем москвичи или ленинградцы. «Многие у нас в крае относились ко всем этим „чисткам“, если и не с одобрением, то нередко со злорадством, – говорит Михаил Сергеевич, – ведь под репрессии часто попадали как раз те, кто притеснял народ в период раскулачивания и коллективизации» (не в этой ли категории оказался и осужденный за «троцкизм» один из его дедов, Пантелей, правоверный активист, коллективизатор и многолетний председатель колхоза?).