355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Андрей Битов » Дворец без царя » Текст книги (страница 6)
Дворец без царя
  • Текст добавлен: 31 октября 2016, 02:14

Текст книги "Дворец без царя"


Автор книги: Андрей Битов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 9 страниц)

Оно меня достало. Ему не было до меня, конечно, дела, как не было дела до меня и времени, которое я пытался перележать. Все тем временем продолжалось. Надо было открыть глаза на это.

Я открыл. То, что я увидел, стоило того. Я лежал, все еще тая в себе накопленную старательным лежанием неподвижность внутри и пустоту головы, и наблюдал один общеизвестный феномен – пылинки в солнечном луче. Сколько лет я этого не видывал? Десять? двадцать? все тридцать? Луч стоял высокой прямоугольной призмой, пробившись между оконной рамой и занавеской, снизу подрезанный высоким плечом моего роскошного письменного стола, за которым еще мой дед ни строки не написал, изготовив его по заказу и собственному проекту… Срезанная столом призма света оперлась на паркет и гранью врезалась мне в подушку. Пыли хватало, однако. Она клубилась, восходя и оседая, скручиваясь в галактические спирали, и даже сверкала, ловко находя в себе грани, любуясь тайной материи в себе. Она восставала из праха, демонстрируя некую космическую солидарность материи. Прах, пыль, пылинка, частица, тело… Непостижимое чудо. Да, будь сейчас XVII век, совет Декарта пришелся бы кстати, и я вылежал бы сейчас, в позе интеграла на своем боку, два-три классических закона, будь я Паскаль, конечно… Что-нибудь о воздушных потоках, или дисперсии частиц, или непрозрачном теле… Интегральное исчисление, само собой, висело в воздухе, если оно еще не было открыто… Некий победный вихрь – торжество закономерностей – творился в солнечном луче и даже как бы ликовал по поводу собственной непостижимости: законы не таились, а демонстрировались беспомощному уму практически без риска, что я могу проникнуть хоть в какой завиток Творения. И как было ясно, что не стоило его, бедного (ум), напрягать, что не только в пыли той находилось все то, что составило славу классической, там, механике и математике, но и вообще – все, и то, что было потом, и все, что еще будет открыто, и все это будет ничтожно по отношению ко всему, что происходило в этом луче. Этот демонстративный танец, потому что и ритм и музыку я уже как бы и слышал, имел в себе и тот смысл, что не мне он вовсе предназначался и даже – не лежавшему в моей позе три века назад, по совету Декарта, Паскалю… «Торжествующая закономерность», – повторил я про себя, и мысль ускользала от меня в вихре остальных, мне недоступных, что меня как бы и радовало. И торжество это было не по отношению ко мне и нищему моему сознанию, кончившему страстным желанием никогда не поднимать головы хотя бы и с этой подушки, и даже не по отношению к человеческому сознанию вообще, от которого я в данный момент, как только мог, неполномочно представительствовал… торжество это было в постоянстве и нескончаемости своего дления: – ующее, – ующая, – ующий – что-то и кто-то. Так что можно было и не напрягаться: будто любой уловленный нами закон не только был ничтожной частью той мировой, все время обнимающей, все поглощающей в себя закономерности, но и как бы исчезал напрочь, как только бывал пойман и сформулирован, законишко этот; будто, вслед за нашим сознанием, исчезал наш закон и из мироздания, как ненужный, как умерший, без которого оно продолжало в своем – ующем длении обходиться так, как будто его и не было, а мы все перли с ним назад, примеряя к улетевшему от нас за время нашей нелепой мозговой остановки мирозданию, улетевшему на расстояние, не соизмеримое с тем, на котором мы находились в тот опьянивший нас момент, когда нам показалось, что мы что-то про что-то поняли и открыли… Вдохновенная радость охватила меня от зрения этого мечущегося перед взглядом праха вдохновенная радость собственного перед ним ничтожества: на какой из этих пылинок проносился я мимо мириада остальных?.. И если бы надо было назвать мне мою вновь обретенную землю, назвал бы ее Гекубой… куда я, писарь, войду без цитаты?.. Рассеянный свет! Свет рассеялся на мерцающих пылинках – расселился. А был ли он меж них? Они ли рассеялись в свете? Мне ли сподобилось еще раз припасть, чтобы в очередной раз лишиться всего этого, запасливо стряхивая пыль с колен? Я ли увидел свет, меня ли осветили, чтобы я сверкнул своей пыльной гранью, проносясь навсегда? Господи, как не страшно на самом деле, что Ты есть. Ну и будь себе на здоровье. Мне-то что. Экое ликование, что дано мне было прокатиться на Твоей карусели! Рассеянный свет… куда он рассеялся, когда? Что он забыл или потерял, рассеянный какой… И какой бы ни был рассеянный, а свет! А свет, какой слабый бы ни был, – о! Свет – всегда весь. И частица его есть часть всего света. Никак не мало. Рассеянный свет – он все еще доходит до нас. И мы еще есть. Ибо куда нам деться, коли он все еще не рассеялся до конца. Может, не заходит, а рассветает…

Луч сдвинулся, оставив под собою, к моему удивлению, на редкость чистый и надраенный паркет, без пылинки на нем… осветил маму. Казалось, она выткалась из этой волшебной пыли и все еще немного просвечивала насквозь. Луч был преломлен ею, но она – всего лишь поглощала свет, как непрозрачное тело: как бы луч наткнулся на луч… интерференция, что ли?., родив ее легкую святую тень, чтобы глаз мой мог различить ее в рассеянном свете. Мама!..

– Проснулся! Что хочешь на завтрак?..

– Я бы выпил бульону.

Ах, при чем тут Паскаль! Неизвестно, пробовал ли он советы Декарта… Бульон обжег мне нёбо и своим длинным вкусом отравил первую сигарету и все с таким трудом належанное одухотворение…

…………………………………………………………………….

Я так хотел продолжить – и так не мог…

Срок миновал. Выжил… Рассеянный свет! Куда рассеялось все?! От какой нашей рассеянности… И какой свет мы имели в виду?.. Все густеет вокруг. Сужается. Теснина, туннель. Свет рассеялся и поглотился, но что-то, пятнышко какое-то… растет впереди. Впереди или в конце? Там – свет. Оттуда свет. Тот свет.

Когда-нибудь я все-таки напишу эту книгу! В ней время пойдет в своем подлинном направлении – вспять! Только – никаких ретроспекций!.. Просто сначала Дом наш выживет из стен своих то жутковатое учреждение, его поглотившее; затем, первым делом, воскреснет отец, потом и болезнь его уйдет в далекое будущее, восстанет Дерево и прирастет к нему ветвь, а там и самоубийца взлетит с асфальта на крышу в своей полотняной рубашке; помолодеет мать… Быстро, ускоренной съемкой, взлетят в небо бомбы, оттает блокадный лед, и не начнется война. Более ласково засверкает листва, как в детстве, как после слез, когда тебя несправедливо отшлепали. А вот тебя еще и не шлепали… Оживет бабушка. Небо взглянет все более незамутненным взором, вдруг я закричу от первого шлепка и – рассказчик еще не родился. Как изменится мир оттого, что в нем меня еще не было? Какими неведомыми цветами зависти, надежды и ожидания окрасится он без меня?.. Как все заплещет и заиграет счастьем!

И вот – буквально ничего не произошло. Все – унеслось в будущее.

Цокая по булыжнику, подкатит экипаж; дама с солнечным зонтиком вспорхнет с подножки, поддерживаемая под локоток господином, в котором я не сразу узнаю своего деда, а лишь потом – догадаюсь… у дамы из-под рюшей чуть подобранной юбки обнажится повыше башмачка… какая хорошенькая ножка! Какая красивая, какая юная бабушка у меня в 1910 году! А это что за команда просыпалась, как горох? Губастый, в белокурых локонах мальчик в матроске держит в обнимку стеклянную банку с заспиртованной вороной, – мой дядя раньше всех ощутил свое призвание… а вот и тетя, узнаю ее по носику, да ей и двух нет – что о ней говорить… и вообще не так уж и хочется мне их особенно разглядывать – взгляд мой прикован к другой девочке: только она способна так всему удивиться, только у нее могут быть такие круглые от восторженного ужаса глаза… Мама! Мамочка… Не бойся, ты меня не знаешь… Как же тебе интересно сейчас… Вносят баулы, картонки, коробки, саквояжи… Какой новый дом! Какой большой! Неужели это ты будешь в нем жить, девочка моя?..

Какой и впрямь занятный, непохожий на другие дом! Никто еще не знает, что ты – в стиле начала века, что ты – модерн, что ты «либерти»… Ты просто нов и удобен для жизни моих живых. Тут и они отходят от меня в неразличимую даль будущего, и почему-то это меня все меньше занимает… Не про то ли я когда-то потом расспрашивал мою мать? Будто был ли я?.. Но вот – и нет меня.

Какая же это когда-нибудь будет книга! Ах, надо торопиться… Может, еще не поздно?.. Может, еще не…

ДВОРЕЦ ВЕЗ ЦАРЯ
[Открытка]

У нас в Ленинграде (б. С.-Петербурге) было принято считать, что наша Дворцовая площадь – вторая в Европе. В каком смысле? По величине или по красоте? И после кого-чего она вторая? Тут мнения расходились. Но – вторая. По крайней мере, по площади…

В Петербурге, по самой идее Петра, все – САМОЕ. Стараясь отмежеваться, Петр как раз российской традиции и последовал, ее и выразил. У нас и собор самый большой (тут уж никто не говорит, что самый красивый). И даже мечеть у нас самая большая, опять на втором месте в мире. По количеству каналов мы уступаем лишь Венеции и Амстердаму, а по поверхности воды их зато превосходим. Самая большая в Европе пальма (оранжерейная), самый большой на столь северной широте слон… Сфинксы у нас, хоть и древнеегипетские, но уж безусловно самые северные. В смысле Севера у нас вообще все в порядке: тут, за шестидесятой параллелью, мы самый большой в мире город. У нас классицизм и барокко будут как бы чуть поточнее, чем в Европе, чуть более классичны и чуть менее барочны, ибо у нас стремление догнать всегда означало подавленное превзойти.

Вот как описывается Зимний дворец (архитектор б. Растрелли), известный всему миру как Эрмитаж, с которого и начиналась вся Дворцовая площадь в 1754 году, в путеводителе для иностранцев:

200 м длины

160 м ширины

22 м высоты

1057 комнат

46516 кв. м

117 лестниц

1786 дверей

1945 окон

2000 м. Главного коридора

___________________

Подведем итог… 53803 всего

Про здание Главного штаба и Министерств (1811–1829), что напротив, таких данных нет, возможно, они до сих пор держатся в секрете.

Зато кое-что можно добавить за счет Александрийского столпа, воздвигнутого в честь победы над Наполеоном, но знаменитого у нас более тем, что колонна вытесана из одного цельного камня, весом:

704 т

47,5 м высоты

400 рабочих

2000 солдат (подымали колонну)

30 августа 1834 года

________________

Итого: 4015,5 еще

То есть если все сосчитать, то сумма всего как раз и будет равна площади Дворцовой площади (ок. 60 000 кв. м).

В то же время Эрмитаж содержит в себе более 2 790 000 предметов коллекции, то есть еще совсем недавно по одному предмету приходилось на каждого жителя Ленинграда, хотя в последние годы население города растет несколько быстрее, чем коллекция. Однако более 3 000 000 человек посещают Эрмитаж ежегодно, каждый разглядывая свой предмет.

Итого, мы имеем полное право сравнить Эрмитаж с Лувром, а Дворцовую площадь с площадью Св. Петра в Риме как по площади, так и по количеству экспонатов.

Но есть и другое соревнование, длящееся без малого триста лет – Петербурга с Москвой, то есть Дворцовой площади с Красной. То, что это так, свидетельствует даже то, что газета «Цюрихе цайтунг» заказала мне этот текст написать на выбор – либо о Красной, либо о Дворцовой… как патриот родного города я, конечно, выбрал Дворцовую, хотя в процессе письма ясно, что лучше бы Красную. Царь, какой есть, уже давно снова в Кремле, и Красная площадь – куда живей со своим сторублевым пейзажем: Лобным местом и Мавзолеем, Василием Блаженным и ГУМом. И хотя с нее согнали народ, но стоит лишь впустить торговцев в храм, как тут в одночасье закипит жизнь.

На Дворцовой – не закипит. На ней настолько некуда деться, что человек как-то на нее и не заходит. Как в дурном сне – ни одной двери, одни фасады. Площадь была задумана для Дворца, а не для человека. А поскольку Царь был тожечеловек, то и его не стало.

Для меня эта площадь, прежде всего, пуста. Особенно дважды в год, после демонстрации. По пустоте эта площадь занимает, наконец, первое место в мире.

Завершая ансамбль Главного штаба, русский архитектор Карл Росси повернул улицу так, чтобы арка штаба стала точно напротив арки Зимнего Дворца. Росси решительно навел это дуло на Растрелли задолго до 25 октября (7 ноября) 1917 года, когда оно выстрелило перепоясанными лентами матросами по Дворцу. И хотя их было не так много, как впоследствии оказалось с помощью Эйзенштейна… вот кровавый триумф художественного замысла! – Росси над Растрелли.

Скептически настроенные историки идут даже дальше моего в своем антисоветском злопыхательстве: утверждают, что и никакого залпа крейсера «Аврора» не было. Оппоненты указывают на якобы отбитый осколком снаряда уголок дворца. Этой отметины я не видел, но один служитель Эрмитажа обещал мне продемонстрировать иной ущерб: автограф императрицы на одном из стекол – бриллиантовым перстнем нацарапала она: «Я тебя люблю, Nicolas». Из этого окна видна Дворцовая площадь…

На ней, впервые после 1917-го, бурлит народ. Требуют не то восстановления монархии, не то Советской власти. Почему-то опять штурмуют именно Зимний, а не Мариинский, не Смольный. Август 1991-го.

«На Красной площади всего круглей Земля», – писал Мандельштам. На Дворцовой она всего пустей. Росси всех распугал.

Когда в 1834 году российские поэты выпустили сборник, воспевающий Александрийский столп, опять лишь Пушкин написал совсем не на тему:

 
Безумных лет угасшее веселье
Мне тяжело, как смутное похмелье.
Но, как вино, печаль минувших дней
В моей душе чем старе, тем сильней…
 

И если вы, с рассветом или бессонной ночью, бродя по Петербургу (б. Ленинграду), зайдете со стороны Мойки, от дома, из окна которого Пушкин поглядывал на стройку здания Главного штаба, до того как помереть там же от смертельной раны… если вы выйдете на естественно пустую в такой час Дворцовую площадь и увидите Зимний дворец справа, Главный штаб – слева, а Адмиралтейство впереди, и Ангел, наконец, над всем этим, на Александрийском столпе… то вы поймете, как же она прекрасна!

О МЫТЬЕ ОКОН

[2]2
  Написано по поводу выхода книги Соломона Волкова «История культуры Санкт-Петербурга» (Нью-Йорк, 1995).


[Закрыть]

Однажды скульптор, заведовавший отделом литературы в «ЛГ», пригласил меня к себе в мастерскую, не иначе как с тайной мыслью, чтобы я о нем написал. Он рассуждал про себя так: у этого парня плохи дела, но он неплохо написал о Сарьяне, пусть напишет про меня так же хорошо, и я напечатаю про Сарьяна.

Время было такое – после оттепели. Никиты уже не было, а коридоры посещенной им выставки все еще гудели от его топота. Все в нем было осуждено, кроме борьбы с абстракционизмом.

Рыба ищет, где глубже, а человек – где лучше… в моду вошло подбирать корешки и камешки, ракушки и сучья, что-нибудь, кроме себя, напоминавшие. Эти уродцы мертвой природы заполнили интерьеры клубов и первых кооперативных квартир, воспроизводились на цветных разворотах журнала «Огонек» – как-никак не абстракция, но и не социалистический реализм: беспартийное восхищение природой. Все эти пни и Паны, лесовики и девы заполняли мастерскую скульптора в производственных количествах и донельзя меня раздражили.

Людям уже хотелось делать что-то для себя руками. С одной стороны, еще недавно не было такой возможности, с другой – они уже не умели. Полочки, шкафчики, постконенковщина.

Зря я на него так уж сердился – в своем восхищении «искусством природы» был он вполне искренен: взгляните, какой корень! вылитый Пришвин! мне почти ничего не пришлось менять – только вот тут и тут чуть подделал…

И действительно, чем меньше было следов его собственного искусства, тем более он восхищался, и в этом начинал проступать даже некий вкус.

Наконец он подвел меня, как оказалось, к завершающему экспонату. Это был причудливый серый камень размером и формой со страусиное яйцо. Такая, скорее всего, вулканическая бомба, похожая на сцепленные кисти рук. Непонятно было, как камень мог так заплестись, в точности воплощая детскую приговорку: где начало того конца, которым оканчивается начало? Так ровно и точно в то же время – ни ступеньки, ни зацепки, ни перехода. Этакий каменный философический концепт. Вещь в себе как таковая. Совершенно ни о чем. Совершенно…

– Правда, совершенно?! – сказал он тут же вслух. Сначала я хотел вот здесь проявить девичий лик, видите? Буквально двумя штрихами… Но потом передумал: жалко стало что-либо менять.

Он ли сказал, я ли подумал: «портить».

В этом единственном, тысяча первом, экспонате он оказался наконец художником, автором финального шедевра. Он любил его.

Другой был режиссер документального кино. И он был художником, без сомнения. Говорили о Пушкине, о «Медном всаднике».

– А для меня главная его вещь «Гробовщик», – сказал режиссер. И пояснил: – Все, кого я успел снять, умерли. Я иногда боюсь себя и ненавижу свою профессию.

Я взглянул на него с пристрастием и тут же ему поверил.

 
И всплыл Петрополь, как Тритон,
По пояс в воду погружен.
 

Торжество этих строк всегда казалось мне приговором. Угроза строительства пресловутой дамбы – овеществленной метафорой.

Рассказывают также, ссылаясь на неведомые мне научные источники, что за последние годы, включающие годы аферы с дамбой, вода в Неве химически настолько активизировалась, что стала разъедать те самые сваи, на которых упрочены фундаменты великого города. Сваи эти, пропитанные специальными составами по старинным технологиям, рассчитанные на века, простояв по два века, не выдерживают натиска новейшей экологии. Так что Петрополь как всплыл, так и погрузиться обратно вскоре может. Бедствие такого рода грозит нам едва ли не больше, чем Венеции, но вряд ли вызовет в мире то же сочувствие.

Меня всегда занимал вопрос, трагический в своей праздности: в какой мере поспевает описание за реальностью – до или после? Торопились ли Линней или Брем описать живой мир в наличии прежде, чем тот начал катастрофически убывать? Успел ли Даль сложить словарь «живаго» русского языка, состоящий сегодня из слов, наполовину лишь в нем выживших? Предупредил ли Достоевский угрозу «бесов» или поддержал своим гением их проявление? Успела ли великая русская литература запечатлеть жизнь до 1917 года? а вдруг и революция произошла оттого, что вся жизнь была уже запечатлена и описана…

И как, в таком случае, обстоит с Петербургом? На случай, если он утонет?

Как ни странно, несмотря на наличие великого образа, выстроенного Петром и Пушкиным, несмотря на всю «петербургскую линию» в русской литературе, культуре и истории, в «окно» это все еще слабо видно Европу, еще меньше, быть может, виден с Запада Петербург. Само собой: заглядывая в окно и выглядывая из окна, мы видим принципиально разные вещи. А образ на то и образ – вещь несущественная, нематериальная: ему отлететь едва ли не легче, чем потонуть городу.

В режиме советского времени, в сталинском загоне, культурное описание Петербурга – Петрограда – Ленинграда было остановлено, стало «дореволюционным», но и те книги не переиздавались; все, бессознательно и сознательно, склонялось к забытью. Забытье ведь – необходимое условие разрушения. Переиздание книг по Петербургу в последние годы гласности показало парадоксальную бедность ряда: Анциферов, Курбатов… Практически нет по Петербургу книг. Петербуржцу приходится заглядывать в то же мутное, непромытое окошко уже не Петербурга, а интуристского справочника, как и иностранцу. Оказывается, именно простую, а не гениальную работу сделать в России труднее всего. Чтобы точно, пропорционально, профессионально, а не только лишь тонко или блестяще.

Так что самое время, если уже не поздно, спешить описать Петербург.

Вопрос о том, сам ли пишет Соломон Волков, следует поставить иначе: сам ли он не пишет?

Действительно, что он написал сам?

Петербург есть, Ахматова была, и Шостакович, и Баланчин, и Бродский есть…

Но и русский язык был до Даля, Ушакова, Фасмера.

И пирамиды стояли до Шампольона, как продолжают стоять после него.

И стояли бы они без него, если бы его не было?

Ведь это именно он не дал их доворовать.

И где без Шлимана Троя?

Один стоит в камне, другой растворился в звуке, третий испарился в танце.

Это они ничего не написали сами.

Слишком популярной стала сентенция Булгакова, что «рукописи не горят».

Как только была опубликована. Словно она одна и не сгорела.

Не заговаривал ли автор свой роман этой колдовскою фразой? Не уговаривал ли?

He умолял ли… но кого?

Никого рядом не было, кроме вдовы.

Где и как не сгорели «Воронежские тетради»?

О, вдовы!

Софья Андреевна, Анна Григорьевна…

Елена Сергеевна, Мария Александровна…

Надежда Яковлевна. Вот поворот.

Но ведь и Анна Андреевна – вдова!

Сама культура вдовствовала.

Мне уже приходилось писать о «Показаниях» Шостаковича в том смысле, что он почему-то именно Соломону Волкову их дал. И Баланчин никогда ни перед кем не «кололся»… В чем дело? Что, Соломон умнее, красивее, честнее всех, что ли? Один талант, возможно, есть: умение слушать. Более редкий, чем говорить и писать. И другой: рукопись у него не сгорит. Ему можно довериться, как вдове. Господи, как одиноки города и люди!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю