355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Андрей Белый » Памяти Александра Блока » Текст книги (страница 1)
Памяти Александра Блока
  • Текст добавлен: 22 сентября 2016, 03:17

Текст книги "Памяти Александра Блока"


Автор книги: Андрей Белый


Соавторы: Аарон Штейнберг,Разумник Иванов-Разумник
сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 5 страниц)

Андрей Белый, Аарон Штейнберг, Разумник Иванов-Разумник
ПАМЯТИ АЛЕКСАНДРА БЛОКА


ВОЛЬНАЯ ФИЛОСОФСКАЯ АССОЦИАЦИЯ
ПАМЯТИ АЛЕКСАНДРА БЛОКА
ПЕТЕРБУРГ-1922
LXXXIII
открытое заседание Вольной Философской Ассоциации
28 августа 1921

АНДРЕЙ БЕЛЫЙ

Открываю заседание, посвященное памяти Александра Александровича Блока.

Россия потеряла своего любимого поэта, который был тесно сплетен с нею. Современность потеряла своего наиболее чуткого сына. Вольная Философская Ассоциация – своего основателя, члена Совета, неизменно духом присутствовавшего среди нас. Многие потеряли друга…

Почтим память покойного вставанием.

Что есть память?

Когда в важные минуты мы собираемся вместе, – мы собираемся не для словесности; не спорить, обмениваться отвлеченными взглядами мы собираемся; мы собираемся для какого-то совместного дела: нечто со-пережить, чтобы со-переживание это в нас отложилось как жизненное решение.

Что значит со-мыслить, со-чувствовать, со-волить? Это значит прийти к какому-то смыслу, в сочувствиях прийти к организующему началу чувства иль к любви; любовью найти начало совместного действия (или со-действия), воли: соединить наши импульсы, чувства и мысли как узнания наших переживаний в со-знании. Co-знание – действительность, нами творимая – результат действия мысли, воли и чувства; действительность – действительна (Wirklichkeit – wirken); это есть памятник, память, культура.

Поэты всегда индивидуумы особого рода: они всегда выражение какого-то интер-индивидуала (не мое выражение), пересечение коллективов и претворение их в космос индивидуального познания, соединенного с личностью. Поэты – конденсаторы какого-то большого сознания. Орудие их – слово-образ.

Что есть слово-образ?

Оно есть со-дружество смыслов, соединенных в одно, причем каждый из смыслов опять-таки соединение множества мыслей (со-мыслие). В слово-образе связаны бесконечные струи мыслительной жизни в волну, переживаемую индивидуально, как образ фантазии. Гении, вроде Гете, недаром осознают мир фантазии собственной, как особого рода мыслительный организм, как мышление высшего типа, как органику мысли.

Почтить память Блока поэта – найти смысл его Музы: нащупать сердце его поэтического организма и пережить это сердце в биениях личной жизни его; эта личная жизнь Музы Блока выражается в образе как лик, как индивидуальное имя. Лик, имя Музы поэта – конкретный разум его. Поэзия есть философия конкретного разума.

Философия большого размаха, обратно, – поэзия; конкретная философия не остается в пределах абстрактного мира; ее протянутость к жизни выражается в лозунгах о том, что конкретная философия есть философия культуры; но философия культуры, в свою очередь, необъяснима без философии самой живой культуры мысли в нас; так философия обусловливается культурой культур: культурой сознания нашего, достигаемого в деятельном плавлении всего нашего переживаемого существа. Тут философия пересекается поэзией.

Поэзия, по Гете, есть «зрелая природа»: не понятие о природе, а природа понятия в природе переживаемого сознания — старая природа, по отношению которой природа нас обставшего мира есть итак, оплотнение ставшее некоего кипящего становления; этот кипящий вулкан становлений, вулкан всей природы – сознание наше.

Поэтическое и конкретно-философское сознание пересекаемы в «со»-знаниях философа и поэта при условии, что это «со» переживается не как механическое начало абстрактного синтеза, а неким организмом, где «со» есть «само», или «Selbst», к которому взывал Ницше, то самое Selbst, которое в точном переводе на санскритский язык является «Атманом», или конкретно переживаемым Духом. В этом смысле всякое самосознающее знание, во-первых, духовно, а во-вторых, и конкретно, что выражено в философии Индии трехъярусной формулой погружения Духа в мир тайн: Атман – Будхи – Манас есть знак нисхождения, три стадии нисхождения, где Атман – Само, Будхи – Со, переживаемые как «со» чувствий и знаний, а Манас есть акт разумного знания отдельного индивидуума: Атман – Будхи – Манас прочитываемо как мир Само-со-знания нашего. Это значит понять, что конкретное самосознание наше имеет Лик, что оно Коллектив, что жизнь этого коллектива осуществляема в жизни каждого индивидуального сознания.

Понять Блока-поэта – понять организующий центр само-со-знания Блока: его само или «Атман», действующий сквозь личность; это значит – понять: Блок, как крупный поэт, был поэтом-философом, конкретным философом. Это значит: рассмотреть мир его Музы в русле имени этой Музы, как организующего начала его «фантазийных» стихий, в русле Софии, Премудрости, – той Дамы Прекрасной, к которой божественный Дант обращал свой сонет; это значит понять неслучайность, органичность события написания «Двенадцати» не кем иным, как автором стихов о Прекрасной Даме; это значит понять: Блок именно потому написал «Двенадцать», что был он автором и стихов о Прекрасной Даме, и автором «Незнакомки», и автором «Балаганчика». Это значит понять, ухватить: связующий нерв между надрывом, карнавальной иронией Пьеро, Арлекина и глубоко пророческой нотой огромного «Куликова Поля» и «Скифов». Выключить то или иное из Блока, раскромсать организм мысле-образов Блока не значит ли: поступить с его памятью так, как поступили Менады с Дионисом; раскромсывателям памяти Блока на части мы скажем: «руки прочь!»

Наоборот: соединить воедино раскромсанное политическими партиями и литературными школами – вот что должны мы сегодня сделать; освободить из замкнутых черепными коробками абстрактных сознаний конкретное сознание Блока, поэта-философа, человека, – должны мы, чтобы организм его образов встал, как воскресший Дионис в стране живомыслия, живчувствия, живоволия; в стране Духа, иль в памяти, этой Действительности в собственном смысле, – в стране, о которой в одинаковом смысле, но в разных формах сказали Платон, Толстой, Гете, каждый по-своему: первый – в теории воспоминаний, второй – в учении о том, что мир Памяти есть форма касания нас действительно-сущего духовного мира (смотри его книгу «О жизни»), третий – учением о Метаморфозе, стране Конкретного Разума. В этой встрече с Памятью о поэте есть подлинная встреча с Поэтом; и тогда, поймите, тогда мы не «так сказать», а действительно встречаемся с ним.

Переживем же эту встречу по-новому, сделаем нечто сегодня совместно с поэтом, встанем вокруг него. В нашем сегодняшнем коллективном делании забудем формы «академических» заседаний; выговорим «Блока» из себя, дадим ему сказать нечто нам. Пусть пришедшие сюда из любопытства лишь послушать, что будут говорить о «Блоке», пусть все «внешние» для Блока поймут, что им здесь не место: таких я просил бы встать и удалиться из зала…

Мы же – переживем память о Блоке конкретно…

Почтим его еще раз вставанием.

Р. В. ИВАНОВ-РАЗУМНИК

Сегодняшнее наше заседание памяти Александра Александровича Блока распадается на две части. Сейчас возьмет слово Андрей Белый, тема речи которого уже им самим только что изложена. Вторая половина сегодняшнего заседания будет посвящена другой теме, теме воспоминаний об Александре Александровиче, о последних четырех годах его жизни; этими воспоминаниями поделится с нами А. 3. Штейнберг, который расскажет нам об одном знаменательном дне жизни Блока за два года до смерти; и, наконец, я расскажу о работе Блока в Вольной Философской Ассоциации, поделюсь воспоминаниями о нем вообще, с семнадцатого года, года революции, до последних дней его жизни.

Слово принадлежит Андрею Белому.

АНДРЕЙ БЕЛЫЙ

Товарищи! когда говоришь о поэте, когда говоришь о центральных образах-мифах крупного поэта, следует помнить, что каждый образ требует дешифрирования и комментарий. Если бы мы могли на обычном рассудочном языке разложить с рассудочной ясностью эти образы, то, быть может, каждый образ Блока потребовал бы написанного тома. Говорить ясно о внешне неясном, но ясном внутренне – нельзя. Поэтому я заранее говорю, что многое в моих словах будет образно, и да не ищут здесь абстрактных определений; во-вторых, нужно помнить, что наша ясность, ясная живая мысль вовсе не совпадает с рассудочно-ясной, с абстрактно-ясной мыслью. Мыслить ясно значит знать, в какой мере осмысливаемое поддается рассудочному выяснению, и где нужно сказать себе: «довольно, здесь нет рассудка» – и говорить образно. Ясно мыслить – значит неясно выражаться, значит знать, где слова о ясном поддаются ясному изложению, где слова о неясном внешне – яснеют, когда мы положим их на сердце, ясное сердце, а не неясную голову.

Блок был поэт национальный. Участь больших национальных поэтов такова, что они нравятся всем, но когда мы спрашиваем себя: чем нам нравится Пушкин, то объяснение наше всегда периферично. Оказывается, что тот Пушкин, который нравится двенадцатилетнему гимназисту, делается впервые понятен этому гимназисту, ставшему уже зрелым мужем. Поэтому следует помнить, что в наших обычных литературных оценках мы больших людей уплощаем, и что следует иногда уметь дать слово поэту, подставить ему наше сознание, убрать предрассудки этого сознания; подставить ему наше сознание, как чашу, чтобы поэт в нас себя перелил и пережил, и уже только потом составить на основе сопереживания свои абстрактные суждения.

Понять Блока, так же, как и Гете, т. е. понять Гете в «Фаусте» без его теории цветов – значит понять плоско, ибо и «Теория цветов», и «Метаморфоза растений», и «Фауст», и ясные, легкие лирические стихотворения – они все пересекаются в нутряной глубине гиганта Гете. Понять Блока, понять его «Двенадцать», его «Прекрасную Даму» без этого пересекающегося единства, без «феории» Блока, без конкретной философии Блока – значит Блока не понять, значит отдать его на раскромсание жалких эстетическо-стилистических приемов и всякой той партийности, о которой он сам говорит, что эта политическая партийность – Маркизова лужа. Не отдать Блока Маркизовой луже – это и значит заговорить о нем, быть может, не вполне понятно, разглядеть его образы, как они нарастали в его сознании один за другим. Все, что написано, например, о «Прекрасной Даме», есть пошлость, есть плоскость. Воображать себе поэта Блока так, что, вот, наивное поэтическое сознание здесь пленилось Средними веками и воскресило изжитую легенду, а потом пришло к мужественным гражданским темам и, наконец, осознало свое место, – это именно образец плоского понимания, растерзывающего единство его поэзии. «Прекрасная Дама» без «вольфильства», без вольной конкретной философии – непонятна, потому что она имеет в себе огромную философию, потому что сам Блок, когда приближался к циклу этих тем, был конкретным философом. Философ – не тот, кто пишет кипы абстрактных философских книг, а тот, кто свою философию переживает во плоти. Такое стремление к воплощению своих философских переживаний в образах и есть воплощение в известный период идеологических устремлений Блока в образ «Прекрасной Дамы».

Понять «Прекрасную Даму» без эпохи девятисотого, девятьсот первого года – невозможно. Национальные поэты суть всегда органы дыхания, органы самосознания или широких, или малых кругов, но всегда каких-то коллективов, и если Блок в девятисотом, девятьсот первом и втором годах пропел нам о «Прекрасной Даме», то мы понимаем, что он «интериндивидуален», что он выразитель каких-то устремлений, каких-то философских чаяний.

Что же это было за время? Если мы попробуем пережить девяносто седьмой, девяносто восьмой и девятый годы, тот период, который отобразился у Блока в цикле «Ante lucem», то мы заметим одно общее явление, обнаруживающееся в этом периоде: разные художники, разные мыслители, разные устремления, при всех их индивидуальных различиях, сходились на одном: они были выражением известного пессимизма, стремления к небытию. Философия Шопенгауэра была разлита в воздухе, и воздухом этой философии были пропитаны и пессимистические песни Чехова, одинаково, как и пессимистические песни Бальмонта, – «В безбрежности» и «Тишина», – где открывалось сознанию, – что «времени нет», что «недвижны узоры планет, что бессмертие к смерти ведет, что за смертью бессмертие ждет».

В разных формах этот колорит сине-серого, сказал бы я, цвета, отпечатлевался. Если бы вы пошли в то время на картинные выставки, то вы увидели бы там угасание гражданских и бытовых тем, вы увидели бы пейзажи, – обыкновенно зимние пейзажи на фоне синих зимних сумерок; вы увидели бы этот колорит зимнего фона, тот колорит, который отпечатлелся в «Ante lucem» Блока: «земля мертва, земля уныла», «назавтра новый день угрюмый еще безрадостней взойдет». Это были девяностые годы. Теперь, в девятисотый, девятьсот первый год – все меняется: пробуждается известного рода активность, в русском обществе распространяется Ницше; звучит: – времена сократического человека прошли, Дионис шествует из Индии, окруженный тиграми и пантерами, начинается какое-то новое динамическое время. Это отразилось и в другом: религия буддизма сменилась религиозно-философским исканием, христианским устремлением, линия безвременности перекрестилась с линией какого-то большого будущего, во времени получился крест, и крестом этого страдания, этого трагического разрыва, этого перелома в сознании были окрашены целые слои тогдашней русской интеллигенции, еще не соединенной в кружки, но переживавшей каждый в своем индивидуальном сознании это время.

Это было время смерти Владимира Соловьева, время начинающегося интереса к его философии.

Линия от пессимизма, с одной стороны, вела к трагизму Ницше и к активному боевому мистицизму, с другой стороны, через Шопенгауэра и Гартмана, она вплотную придвигала нас к проблеме, выдвинутой Владимиром Соловьевым. Философию Владимира Соловьева в то время не понимали как динамическую, – она понималась как абстрактная философия; но были иные из соловьевцев, которые понимали, что это – философия жизненного пути, что без жизненного пути и конкретизации, без всех выводов из религиозно-философской концепции Владимира Соловьева к жизни эта философия мертва, – она лишь метафизика среди других отвлеченных метафизик. Вот в этом – максимализм: в стремлении «низвести зарю», в стремлении конкретизировать максимум теоретических чаяний в первом же конкретном шаге (я уже, товарищи, здесь однажды на докладе «О максимализме» очертил конкретный максимализм не в признании максималистических утопий, а именно в первом шаге от максимума к конкретному его воплощению). Между максималистической утопией и ее воплощением в первом шаге лежит такая бездна, которая, например, отдаляет эмпедоклову философию стихий от мифа об Эмпедокле, когда философ стихий пожелал соединиться со стихиями, т. е. бросился в Этну; в этом первый позыв к конкретному максималистическому шагу: – соединиться со стихиями, т. е. сжечь себя в Этне.

Фауст был абстрактным максималистом, но когда он стосковался по конкретному, он понял, что ему остается только умереть, ибо он абстрактен. От чаши с ядом его отделил пасхальный возглас – Christ ist erstanden! – Христос Воскресе! Он ставит чашу, входит в жизнь – первая встреча с жизнью, встреча с Гретхен. Он запутывается, он падает, – разумеется, не как Дон-Жуан, а как тот конкретный философ, который свое стремление к жизни желает воплотить в первом же шаге. И тут-то его абстрактное сознание, Мефистофель, мешает ему, тут он не понял тонуса явления Гретхен, – той, которая в последней сцене второй части «Фауста» стоит около Матери Небесной, как та, которая должна была бы Фауста повести к Ней; – Гретхен должна была быть для Фауста Беатриче, но Фауст не понял Гретхен, он не мог понять, осмыслить образа, символически явившегося перед ним, – отсюда трагедия Фауста, отсюда следующие перипетии вплоть до последней сцены «Фауста», где Фауст осуществляет свой конкретный максималистический шаг, тогда, когда, вырванный из «поэзии далей», перенесенный духовной мыслию из «Puppenzustand», кукольного состояния, он вырастает в четвертом Гиерофанте, в докторе Марианусе. И тогда раздается возглас другого Гиерофанта: «Das Unbeschreibliche hier ist's gethan»! – неописуемое свершилось, – максималистический акт нашел свое завершение. Между абстрактным максимализмом и конкретно жизненной чашей и лежат две части Фауста, лежит целый путь жизни.

И вот, когда мы хотим понять конкретное устремление девятисотых годов, понять ту зарю, которая светила поколению молодых символистов того времени, надо именно в этом стремлении найти пересечение между абстрактной теорией и конкретным жизненным путем – соединить временное с вечным, т. е. прийти к Символу, потому что только такое соединение есть Символ, а все остальное – пустые игрушки.

Блок был символист до мозга костей, теоретик и поэт в их неразрывной связи. Он понял призывы зари Владимира Соловьева, как наступление громадной мировой эпохи, переворачивающей все, революционизирующей наше сознание до последней конкретности. Что Блок был в этом периоде именно таким философом, показывает его многочисленная переписка, хотя бы те письма, которыми он обменивался в тот период со мной: в них именно выдвигались вопросы о том, что есть теократия Соловьева, что есть Третий Завет, что есть новая религиозная эпоха, что есть воплощение духовного в жизненном. В конце концов, мобилизовался в то переломное время целый ряд вопросов, которые в истории культуры неоднократно в разных столетиях поднимались и в своем синтетическом образе встали и соединились в тот Символ, который Соловьев провозгласил как прославленное человечество Третьей Эры культуры, той новой эры, о которой он сказал: «Знайте же, Вечная Женственность ныне в теле нетленном на землю идет»… (В теле – слышите!) «В свете немеркнущем новой богини небо слилося с пучиною вод». Вот в этом слиянии неба с пучиною вод – Софии отвлеченной с конкретизацией ее до последней степени – и есть та проблема, которая занимала Данте. У Данте есть один сонет, где он говорит о глазах своей возлюбленной, о сладком веянии, которое излучается этими глазами. И кому же это пишет Данте? – Сонет посвящен Метафизике. Господа, или Данте был дурак, или мы не понимаем чего-то, мы не понимаем, что есть конкретная философия, что есть живая мысль, что есть действительный подлинный завет соединения с мыслью, что есть конкретный смысл, который не довольствуется абстрактным, который утопический максимум опрокидывает в первом конкретном шаге, желает максимум видеть в сегодняшнем дне.

И вот, если мы с этой точки зрения подошли бы к первому периоду поэзии Александра Александровича Блока, то мы увидели бы, что вместе с целыми толстыми теоретическими кирпичами, всевозможными анализами проблем, выдвинутых Кантом, Владимиром Соловьевым и другими мыслителями, вместе с этим аппаратом сознание наше сохранило подлинный грунт, откуда вставали эти зори, откуда рождалось это конкретное чувство эпохи.

Александр Александрович был в этот период действительным философом. Он эпоху чувствовал конкретно, так, как он говорит это в одной неизданной заметке, которую я в конце своей речи оглашу. Он говорит в этой своей заметке так: «во время и после окончания «Двенадцати» я несколько дней ощущал физически, слухом, большой шум вокруг – шум слитный, вероятно, шум от крушения старого мира»… Здесь характерна эта физиологичность, эта органистичность восприятия, это ощущение стихий, почти физическое. Вот такой-то «шум», такую зарю ощущали все те, кто встречали появление нового столетия, когда как бы «расставлялись» события всего столетия со многими кризисами и многими светлыми минутами. Мы сейчас вступили в это столетие, мы разыгрываем первые «зори» этой драмы, которая будет еще разрастаться и разрастаться, которая извлечет еще из нашего сознания много горечи и много радости. Факт тот, что в девятисотом году Блок уже знал о том, что времена изменились, что старое отрезано, что мы стоим перед новым фактором восприятия.

И понять Александра Александровича – это значит понять, что все то, что теоретически он мог бы в то время сказать, было бы только гипотезой, гипотезой для объяснения, – поймите! – конкретного факта; этим фактом был звук зорь. Объяснение, методология – подыскивалась, удачно или неудачно – это другой вопрос. Эмпиризм, конкретность – вот чем характеризовано это время, и в этом устремлении к конкретизации Блок первый сделал действительные выводы из соловьевства, которое бралось академически. Может быть, он обнаружил в философии Владимира Соловьева опасные, уязвимые черты, но во всяком случае, стихи его неспроста так любил Александр Александрович, ибо он понимал, что если должно быть соединение мистики, философии и искусства в теургии, то отныне поэзия не есть то, чем она была; максимализм чаяния, теургию поэзии, философии и искусства – вот что отмечает Александр Александрович во Владимире Соловьеве.

Его разговоры того времени, его письма вовсе не показывают нам какого-то «романтика», нет, они показывают человека весьма и весьма реально настроенного, желающего нечто физиологически ощутить, нечто до конца провести в жизнь, неудовлетворенного крахом абстрактных утопий. Мы видим в этом периоде, как сине-серый цвет эпохи девяносто седьмого – девяносто девятого годов сменяется красным цветом зари. У Гете есть отрывок о чувственно-моральном восприятии красок, и кто хоть немного знаком с его теорией цветов, тот знает, что без этого отрывка о чувственно-моральном восприятии красок мы ничего не поймем у Гете в его теоретическом мировоззрении. Всякий помнит эту красочную палитру; краска здесь делается символом какого-то умственного и психического восприятия. Поэтому очень характерно, когда мы с эстетической точки зрения берем эту гамму сине-серого фона зимних пейзажей жизни девяностых годов. А когда мы берем пейзажи девятьсот второго года, то мы видим всюду – яркие закаты, яркие закаты, яркие закаты. Мы знаем, что во время как раз этого перелома «Тишина» Бальмонта сменилась его «Горящими зданиями»: Бальмонт начинает поджигать здания! – и мы чувствуем, что у Бальмонта этот пожар начинает вкладываться в сознание. Эту зарю, этот пожар, совершенно иначе осознанный, философски осознанный, воспринимает Александр Александрович. Он говорит в девяносто девятом году, что «земля мертва, земля уныла», но – вдали рассвет. Через год приблизительно он пишет – «на небе зарево, глухая ночь мертва, толпится вкруг меня лесных дерев громада, ко явственно доносится молва далекого, неведомого града». Опять тот «звук», о котором он сам говорил! Какого же града? Того нового культурного единства, того Третьего Завета, который в религиозно-философской мысли в это время оформился. В этом единстве Блок осознал реальность, неслучайность.

Вскоре умирает Вл. Соловьев, в июне девятисотого года. К моменту смерти Соловьева Александр Александрович уже осознал всю преемственность свою со всей его философской линией, – впервые проходят звуки «Прекрасной Дамы»: – «Ты, Вечно-Юная, прошла в неозаренные туманы». Туман – мертвый, но атмосфера разрядилась, и какой-то лик зари потек в этой неозаренности. Бальмонт воспринял: – что-то загорелось, загорелись здания; Блок воспринял: – «Ты, Вечно-Юная, сошла в неозаренные туманы»… Что это: – теократия ли, душа ли мира, душа ли народа, – это опять будет философия, метафизическое рассуждение; есть ли душа народа, нет ли души народа? Тут придется мобилизовать шеллингианство и всякие другие философии, но факт тот, что это вовсе не так просто, не такой пустяк, не такая литература в кавычках, как обыкновенно до сих пор писалось в критике. С этой точки зрения Александр Александрович действительно в этом своем периоде творчества имеет темное ядро, которого мы еще не охватываем, но если бы мы постарались подойти к этому ядру, то вдруг темное ядро расцвело бы, как огромнейшее конкретно-философское искание. Эта нота стихов «о Прекрасной Даме» отныне идет crescendo. Уже в скором времени, если не ошибаюсь, в начале девятисотого года он пишет: «Ищу спасенья! Мои огни горят на высях гор…»; и кончается это так: «Там сходишь Ты с далеких светлых гор. Я жду Тебя. Я дух к Тебе простер. В Тебе – спасенье!» Кто это – Ты? человечество ли, культура, новая эпоха, теократия, женственное ли начало божества – это уже другой вопрос; факт тот, что в эту эпоху была взята им нота, организовавшая впоследствии целое течение символистов.

В девятьсот первом году мы видим уже напряжение искания. В этом году в Петербурге организуется «религиозно-философское общество», выходят сочинения Владимира Соловьева, появляется ряд лиц, разрабатывающих эту философию. Одновременно с этим, вспоминается мне, тонкий и чуткий музыкальный критик Вольфинг, написавший «Музыку и модернизм» (книгу замечательную по тонкости подхода к музыке), анализируя эпохиальность музыкальных композиций Метнера, пытается вскрыть одну тему с-мольной сонаты Метнера и утверждает, что в этой сонате Метнер пытался в музыке взять звук зорь, вынуть его из воздуха. Если бы он воплотил в слово эту музыкальную тему, то получилось бы стихотворение, подобное стихотворению Александра Александровича – «Предчувствую Тебя. Года проходят мимо. Все в образе одном – предчувствую Тебя. Весь горизонт в огне – и ярок нестерпимо»… Четвертого июня девятьсот первого года Александр Александрович пишет это стихотворение, ставшее классическим, которое открывает «шахматовский цикл» его стихотворений о Прекрасной Даме. В этих же числах я – третьего, четвертого, пятого июня – пишу в своей «московской симфонии» как раз картину, как один мистик, возвращаясь из деревни, начинает делать синтез, сводку образов, желая облечь ими звук зорь новой эпохи. Характерно, что в одно и то же время Метнер, Блок и я, друг друга не зная, делаем попытки осадить, оплотнить факт; осознание же его – это другой вопрос. Что же это все было?

До девятьсот второго года у Блока выдерживается максимальное напряжение цикла «Стихов о Прекрасной Даме». В июле девятьсот второго года последнее, пожалуй, стихотворение, где тема эта очень напряжена: «Падет туманная завеса, Жених сойдет из алтаря, и от вершин зубчатых леса забрежжит брачная заря». Потом начинается уже другая линия. В эту полосу оптимистических чаяний вливаются, однако, и темные ноты. Поэт как бы отворачивается от приснившегося ему будущего, видит темное пятно на просветленной действительности. Марево – вот восприятие, которое начинает пересекать тему зари, тему «Прекрасной Дамы». Говоря кратко: Арлекин – вот новый образ, вот новая волна образов. Просто отмечаем это пока. Подобно тому, как тема «Прекрасной Дамы» имеет, как солнце, свои отображения на стене, имеет свои отзвуки в теме «рыцаря» и какой-то «Дамы», так эта новая тема генетически в поэзии Блока рождается из некоторых стихотворений, где нота «Офелия – Гамлет» вводит впоследствии в тему «Прекрасной Дамы» и «рыцаря» первые еще звуки Пьеро – Коломбины. Морфология: Гамлет – Офелия, Пьеро – Коломбина.

Мы понимаем, что у поэта символы не случайны, – выражения организмов они. Кто такой Арлекин? Впоследствии мы из «Балаганчика» узнаем, что Арлекин увел Коломбину. Для разгадания этих символов следует сосредоточиться на смежном периоде поэзии Блока. Мы знаем, мы все повторяем лозунг Гете: «все преходящее только подобие». Символ есть соединение временного с безвременным, – «невозможное здесь свершилось, Вечно-Женственное нас влечет», по слову Гете. Мы видим, что эта тема проходит сквозь всю поэзию: Рафаэль – Форнарина, Данте – Беатриче. У Данте сфера Вечно-женственного, как вы помните, в его «Рае», есть та область, та сфера, где «вечная Роза цветет высоко», горная сфера; у Гете – это та область, где Фауст, перенесенный в духовный мир, видит в глубине Богоматерь и говорит – «дай мне созерцать Твою тайну». У Данте Беатриче, девушка, выводит его к той сфере, где цветет вечная Роза, – и Фауста должна была вывести Гретхен, но Фауст не понял роли Гретхен, случился «роман», Гретхен умирает. В поэзии Блока опять-таки эта вечная морфология темы ведется в линии раздвоения, появляется не то девушка, не то «Прекрасная Дама», т. е. то одна, то две, и это раздвоение начинает расти, и расти, и расти в его поэзии.

Что это все значит? Это знаменует двоякое: если брать плоскость внутреннего поэтического пути, индивидуального, то это знаменует, что одними глазами, одними чаяниями зорь и образов не пройдешь к миру этих образов. Сам Александр Александрович говорит, что «не поймешь синего ока, пока сам не станешь, как стезя»; я перефразирую: нужно быть стезей синего ока; если ты видишь синее око, ты возьми это око в себя, перевоплоти его в свою волю, в свое чувство, и тогда возможно, что откроется дальнейшая связь грядущих образов. Но индивидуально-мистический путь, как бы он ни был ценен с той точки зрения, что дает много материала для анализа внутренней жизни, не есть путь, пока он не включит в себя проблему внешнего мира. «Синяя стезя» должна стать стезей внешнего мира. И вот здесь – линия двух встреч, где индивидуальный путь пересекается с коллективным. Это путь, который ведет к тому, что называется «имагинацией». Разложение этих волн фантазии есть закон, но он требует уже такой специализации себя на внутренней теме, что здесь уже поэзия «рыцаря Прекрасной Дамы», Блока, поднимает вопрос о том, что этот рыцарь должен пойти таким путем, каким пошел в жизни Александр Добролюбов. Добролюбов просто ушел из мира и, так сказать, начал путь какого-то нового делания. Александр Александрович, как максималист-революционер, доходит со всей остротой своего сознания до этого момента, касается этого момента в результате чего происходит неизбежное изменение образа в фантазии, с одной стороны, а с другой стороны – вводится извне действительность.

Прекрасная Дама по законам развития образов должна разложиться, – и вот второй этап, начало этого разложения, эпоха «Нечаянной Радости», которая нам может поверхностно казаться далеко не «радостью». Какая же это «нечаянная радость», – отчаянное горе! но если возьмем глубже, то действительно поймем: «нечаянная радость». Когда мы открываем второй том стихов – второй этап нашего поэта-философа, – то мы видим разительные изменения во всех контурах его образов. Во-первых, Она, та, которая должна преобразить весь мир до конкретной действительности, – к ней обращение: «но молчишь Ты, поднявшая руки, устремившая руки в зенит»; поэзия процветания сменяется поэзией умирания. Но ведь и в духовных путях, у ищущих стезей, путей духовного мира, ставится сперва процветание, произрастание, расширение, а потом открывается увядание, смерть, – «тишина умирающих злаков, эти светлые в мире поля, сон заветных исполненный знаков» (да, да, сон знаков, и заветных, и исполненных) «что сегодня пройдет, как вчера, что полеты времен и желаний только всплески девических рук»…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю