355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Андрей Белый » Том 3. Московский чудак. Москва под ударом » Текст книги (страница 7)
Том 3. Московский чудак. Москва под ударом
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 14:54

Текст книги "Том 3. Московский чудак. Москва под ударом"


Автор книги: Андрей Белый



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 26 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]

16

– Кушать подано!

Тут фон-Мандро приподнялся, несладко взглянул.

– Кушать, кушать идемте.

И фиксатуарные бакенбарды прошлись между ними

почти что сквозь них.

Проходили в столовую, где прожелтели дубовые стены; с накладкой фасета: везде – желобки, поперечно-продольные; великолепный буфет; стол, покрытый снеговою скатертью, ясно блистал хрусталем и стеклом; у прибора, у каждого – по три фужера: зеленый, златистый и розовый; ваза; и в ней – краснобокие фрукты; и – вина; и – сбоку на маленьком столике яснился: облесками холодильник серебряный.

– Суп с фрикадельками, – смачно сказал фон-Мандрр

Он засунул салфетку за ворот: умял; и взглянул на Лизашу – с заботливой и с неожиданной лаской:

– Не хочется кушать?

– Ах, нет.

– Вы б, Аленушка, хлоралгидрату приняли.

Лакею дал знак: и лакей, обернувши салфеткой бутылку, ее опустил: в холодильник.

– Да, да, молодой человек: фрикаделька… Что я говорю… познается по вкусу, – и пальцами снял он помаду губную, – а святость – по искусу

Пальцы помазались.

И завлажнил он глазами – такой долгозубый, такой долгорукий, к Лизаше приблизился клейкой губой. Перекинулся станом к мадам Вулеву:

– Как с летучей мышкой, мадам Вулеву?

– Наконец, догадалася я, Эдуард Эдуардович, – сунулась быстро она, – это Федька кухаркин поймал под Москвою: и – выпустил: в комнаты… Я же давно замечала: попахивает!

– Попахивает?

И с особенным пошибом молодо голову встряхивал он, заправляя салфетку.

– Что же вы, молодой человек, – не хотите тетерьки; вкусите ее… Мы вкушали от всяких плодов, когда были мы молоды.

И обернулся к тетерьке.

Лизаша ударила кончиком белой салфетки его.

– Вот же вам!

Он – подставился.

С явным вкушал наслажденьем тетерьку: тянулся к серебряному холодильнику он: за бутылкой вина; и Митюше фужер наливал – до краев: золотистой струею.

Тянулся с фужером: обдал согревательным взглядом: но взгляд – ледянил; и вставало, что этот – возьмет: соком выжмет:

– Так чокнемся!

Он развивал откровенность.

Так было не раз уже: будто меж ними условлено что-то: а если и нет, то – условится; это – зависит от Мити; Лизаша – ручательство; впрочем, – условий не надо: понятно и так.

Они чмокнулись.

В жестах отметилось все же – насилие: стиск, слом и сдвиг.

В то же время кровавые губы улыбочкою выражали Лизаше покорность: казалось, – глазами они говорили друг другу:

– Теперь – драма кончена.

– Что это?

– Как, – мне еще?

– Ну же, – чокнемся!

– Я, Эдуард Эдуардович, – я: голова моя слабая!

– Не опьянеете!

Видел, пьянея, – в движеньях Лизаши – какое-то: что-то; во всей атмосфере стояло – какое-то: что-то… душерастлительное и преступное.

Дом с атмосферой!

Лизаша сидела с невинным лицом:

– Митя, – вы что-то выпили много: не пейте!

– Оставь, – снисходительным жестом руки останавливал Эдуард Эдуардович.

Митя бессмыслил всем видом своим

– Так ваш батюшка – что?

– Говорите: бумаги свои держит дома?

– Так письменный стол, говорите?

– Что?

– Все вычисляет?

– Когда его можно застать?

– Поправляется?

– Эдакий случай несчастный!

Хладел изощренной рукою (с поджогом рубина), которою он протянулся за грушей.

«Лизаша, Лизаша», – кипело в сознании Мити. И видел: мадам Вулеву и Лизаша – исчезли.

– Лизаша!

Мандро развивал откровенность – так было не раз уже: будто меж ними условлено что-то: а если и нет, то – условится; это – зависит от Мити; Лизаша – ручательство; впрочем – условий не надо. Понятно и так.

17

Голова закружилась: и чувствовал – вкрап в подсознанье. Вина? Или – взгляда Мандро? Он – не помнил: в ушах громко ухало; помнил – одно, что условий не надо: понятно и так; очутился в гостиной; наверно, в сознании был перерыв, от которого он вдруг очнулся: пред зеркалом.

Кто это?

Красный, клокастый, с руками висляями, – кто-то качнулся у кресел, кругливших свои золоченые львиные лапочки; Митя склонился на кресло: пылало лицо; и в мозгах копошилось какое-то все толокно, из которого прорастало желанье: Лизашу увидеть, сказать про свое окаянство; за этим пришел.

Точно сон, появилась Лизаша.

Она, как водою, его заливала глазами: стояла в коричневом платьице, с черным передником – на изумрудном экране, разрезывая златокрылую птицу.

– Вы, Митенька, пьяны.

– Нет, знаете, – дело не в этом, а в том, что мне очень, – вы знаете.

Тут он качнулся, схватившись за кресло.

– Ну да: говорили вы это уже.

– Нет, Лизаша, – послушайте; я – ничего не сказал: я пришел говорить; и вы знаете сами, что я ничего не сказал.

– Что такое?

– Подделал, Лизаша!

Она посмотрела вполне изумленно:

– Подделали! Вы? Что такое подделали?

Руку взяла и погладила:

– Подпись отца я подделал…

– Да нет!

И Лизаша погладила щеку, рукою холодной, как лед, поднимая в пространство какие-то неморожденные взоры:

– Несчастненький.

Он за нее ухватился: она – отстранялась.

– Нет, – тише… Вы, бог знает… Пьяны…

Лицом подурнела: и – дернулась, видя, что Митя идет на нее: отступала к портьере.

– Нельзя!..

Он схватился рукою: рвалась; не пускал.

– Ах, жалкий вы жалкехонек, Митенька.

И унырнула за складки портьеры, оставивши ручку свою в его цепких ладонях; он к ручке припал головой, покрывая ее поцелуями; ручка рвалась – за портьеру:

– Пустите же, – раздавался обиженный голосок, как звоночек, за складкой портьеры.

И тут же на голос пошел быстрый шаг.

Ручка выдернулася.

Между складок портьеры наткнулся на… крепкий кулак, его больно отбросивший; тут, растопыривши пальцы, скользнул: и – откинулся: складки портьеры разрезались; ясно блеснули – манжетка, рубин и линейка: линейка рассвистнула воздух, врезаяся гранью в два пальца.

И пальцы – куснуло расшлепнутым звуком: они – окровавились.

Точно раздельные злые хлопочки, отчетливо так раздалось за портьерой:

– Ха-ха!

Перекошенною гримасой оттуда просунулася седорогая голова и две иссиня-черные бакенбарды.

Тут Митенька бросился в бегство: за звуком шагов раздавалась пришлепка.

С разбегу наткнулся на лысого господинчика он.

Господин Безицов разлетелся к порогу гостиной.

Там встретил его фон-Мандро, оборудовав рот белой блеснью зубов и втыкаясь глазами бобрового цвета; сжал руку, затянутый позою, найденной в зеркале.

Ацетиленовый свет, ртутно-синий; и там розовенье: реклама играла: фонарные светы казались зелеными: окна вторых этажей утухали; а выше, в багровую тьму уходя, ослабели карнизов едва постижимые линии; шлепало снегом холодным в ресницы: бессмыслилось, рожилось, перебегало дорогу, отбитые пальцы горели; душа изошла красноедами; щеки пылали; и ухали пульсы.

Бежал, заметаемый снегом, сметаемый вихрем: все пырскало – крыши, заборы, углы: порошицей, блистающей ясенью крылья снегов зализали круги фонарей; и все – взревывало; пробегали, шли – по двое, по трое: шли – в одиночку; шли слева и справа – туда, где разъяла себя расслепительность; шли перекутанные мехами мужчины; шла барышня в беличьей кофточке; дама, поднявшая юбку, с «дессу» бледно-кремовым, – выбежала из блеска; за нею с серебряным кантом военный, в шинели ив – розово-рдяных рейтузах.

Там шуба из куньего, пышного и черно-белого меха садилась в авто – точно в злого, рычащего мопса, метнувшего носом прожектор, в котором на миг зароилась веселость окаченных светом, оскаленных лиц, – с золотыми зубами.

Бежал мужичок.

– Эка студь!

И морозец гулял по носам лилодером.

* * *

Лизаша была у себя: ей представился Митя; его стало жалко: того, что случилось в гостиной, она не видела: видела мадам Булеву.

От мадам Булеву же ничто не могло укрываться.

19

Форсисто стоял Битербарм; ферлакурничал [37]37
  от ферлакур – ухажер, донжуан.


[Закрыть]
перед мадам Эвихкайтен: форсисто вилял и локтями, и задом:

– «Энтведер» – не «одер»!

Мадам Эвихкайтен плескалася платьем в тени тонконогой козеточки, приподымавшей зеленое ложе, как юбочку нежная барышня; в книксене:

– Великолепно: «энтведер» не «одер»!

Энтведер, затянутый в новенький, сине-зеленый мундир (с белым кантом), – вмешался:

– На этот раз вы, Битербарм, оплошали: ведь предки мои проживали на Одере.

Вот так судьба!

Битербарм – поле прыщиков; зубы и десны; и – что еще? Род же занятия – спорт: но не теннис, – футбол: про себя говорил он: «Я – истый гипполог».

– Послушайте, – вдруг обратился он к Зайну, – скандал с Кувердяевым? Правда, что в классе ему закатили пощечину?

Зайн, тонконогий воспитанник частной гимназии Креймана, очень витлявенький щеголь, с перетонченным лицом, отозвался:

– Ну да, – что-то вышло!

– Как что? – удивился Энтведер. – Вполне оплеуха.

– В чем дело?

– История грязная!

Зайн отошел; уже с Вассочкой Пузиковой разводил фигли-мигли; ведь все говорили, что он – содержанец.

А бог его ведает!

– Что, мадемуазель Бобинетт?

Почему-то здесь, в доме Мандро, называли все Вассочку – так. Приходили все новые гости.

Лизаша в атласно-сиреневом платье, отделанном кружевом, с грудкой открытою, вся голорукая, дергала голеньким плечиком; мило шутила с гостями: ее развлекал разговором Аркадий Иванович Грай-Переперзенко, сын коммерсанта, художник, писавший этюд «Золотистую осень разлук», член кружка «Дмагага» (почему «Дмагага»?); член кружка «Берендеев», искусный весьма исполнитель романса Вертинского, друг Балтрушайтиса, «Сандро» (опять-таки «Сандро» при чем?); он себя называл Боттичелли Иванычем: ну – и его называли они Боттичелли Иванычем; был он пробритый, дородный: в очках; носил длинные волосы; шелковый шарфик, повязанный пышно, носил.

Окружили мадам Эвихкайтен; над ними из выщербленной потолочной гирлянды, сбежавшейся кругом, спускался зеленый китайский фонарик; мадам Эвихкайтен, склоняясь на козеточку, скромно оправила пену из кружева; всхлипывал веер мадам Эвихкайтен; и к ней Безицов ревновал.

Эдуард Эдуардович, очень стараясь гостей улюбезить, брал под руку то Безицова, то Мердицевича, – вел в уголочек, к накрытому столику с ясным ликером, сластями, вареньями; и пригласительным жестом руки им указывал:

– Это и есть «достархан», угощенье персидское.

Глупо шутил Мердицевич:

– Меня называет жена тараканом; и я называю себя тараканом; и – все это знают, и – так и называют.

Он был жуковатым мужчиной: был крупный делец: про него говорили:

– Фигляр форсированный!

Тут же, оставив его, Эдуард Эдуардович быстро прошелся в гостиную, где расстоянились трио, дуэты, квартеты людей среди трио, дуэтов, квартетов, искусно составленных и переставленных кресел, и бросил свой блещущий, свой фосфорический, детоубийственный взгляд через голову Зайа: от этого взгляда Лизашино сердце забилось.

Лизаша, смеясь неестественно, странно мерцала глазами, вдруг стала живулькою: дернувши узкими и оголенными плечиками, подбежала она к Битербарму: ему принялась объяснять она:

– Ах, эти звуки ведь вам, как гиппологу, трудно постигнуть…

Лизаша махалась развернутым веером. Фиксатуарные бакенбарды прошлись между ними, – почти что сквозь них; улыбнулись Лизаше ласкательным взглядом:

– Вам весело?

Вздрогнула, будто хотела сказать:

– Я боюсь вас.

Ответило личико – заревом глаз.

На мгновенье глаза их слились: отвернулась Лизаша: стояла с открывшимся ротиком (омут открылся, в котором тонула она). Эдуард Эдуардович, в зале увидев мадам Миндалянскую, быстро пошел ней навстречу; тут плечи Лизаши задергались; быстро бледнела она: Боттичелли Иваныч с тревогою к ней обратился:

– Вам дурно?

– Нет. Впрочем, – нет воздуха.

– Вы побледнели: дрожите.

Лизаша смеялась: все громче, все громче смеялась; все громче, пока из растерянных глазок не брызнули слезки: она – убежала.

Мадам Миндалянская в белом, сияющем платье неслась по паркетам и пенилась кружевом; профиль – божественность! Там Мердицевич, обмазанный салом, – рассказывал сало; перед кем-то форсисто вилял и локтями, и задом своим Битербарм.

И сплетали в гирлянды свои известковые руки двенадцать прищуренных старцев: над ними.

* * *

Одна, сев на корточки и сотрясаясь голеньким плечиком – там, в уголочке, Лизаша смеялась и плакала, не понимая, что с нею.

19

Под зеркалом стал Эдуард Эдуардович в ценном халате из шкур леопардов, в червленой мурмолке (по алому полю струя золотая), – с гаванской сигарой в руке.

Он другою рукою мастичил свою бакенбарду.

Сигару оставил: лениво поднял обе руки, отчего распахнулся халат: очертание тела вполне обозначилось в зеркале; он без одежд показался таким черно-белым; свои рукава засучил; на руках – мох: чернешенек; был он покрыт волосами: чернистее прочих мужчин: про него говорила, бывало, жена:

– Посмотришь на вас так, как вас вижу я… Волосаты же вы, как животное.

Слухи ходили: жену он бивал.

Вот рукою с сигарою сделал движение, чтобы очертание тела из зеркала лучше разглядывать: и многостворчатый шкафчик под руку подставился; он создавал меблировку для всех своих жестов: откинется, – в фонах лиловых обой (была спальня – лиловой) отчетливей вспыхнет халат – леопардовой шкурою.

Меблировал свои жесты.

Себе самому улыбнулся и пленочку снял двумя пальцами с клейкой губы.

И склонился в постель.

Но не спал; и не час, и не два он вертелся: возился в постели; откинувши стеганое одеяло (лилового цвета), он сел на постели, разглядывал белые и черномохие ноги свои, освещенные светом седой живортутной луны; свои туфли нащупал; облекся в халат леопардовый; вышел в пустой коридор, – в живортутные лунные светы.

* * *

В упругой и мягкой постели сидела Лизаша; в колени склонила головку с распущенной черной косою; ей стих затвердился: все тот же: твердилось и ночью, и днем:

 
Вокруг высокого чела,
Как тучи, локоны чернеют.
 

Порой раздавалися шорохи (мыши ль, скребунчики, кошка ли?): было ей жутко – чуть-чуть: по ночам не могла она спать: засыпала под утро: с собой брала кошку, сибирскую, пышную: кошка курнявкала ей; иногда же курнявкало, так себе, в воздухе; множество раз, поднимаясь с постели, босыми ножонками перебегала по коврику, к двери она, чтобы выпустить кошечку.

Кошечки – не было.

Раз показалось, что кто-то закрякал у двери; открыв ее, высунулась за порог да как вскрикнет: стоял перед дверью, представьте же, – «богушка», тяжко дыша и себе самому улыбаяся в темень тяжелой улыбкою.

Растерялась, – да так, что осталась стоять перед ним в рубашонке, с открывшимся ртом: растерялся и он; и досадливо бросил, на двери соседние озираяся (там обитала мадам Вулеву):

– Да потише же!

Двери в соседнюю комнату, где обитала мадам Вулеву, – отворились; просунулася со свечкой в руке голова в папильотках, с подпудренным белым лицом, точно клоунским.

– Кто это, – взвизгнула громко мадам Вулеву, – не узнала я: вы?

– Мне не спится, вот я и брожу…

– Не одета я, – вскрикнула громко мадам Вулеву.

Дверь в соседнюю комнату быстро закрылась: и тут лишь Лизаша заметила, что не одета: под взором отца, пронизавшим насквозь: и – захлопнулась: и из-за двери сказала:

– Вы, богушка, право, какой-то такой: черногор-черноватик! Меня напугали.

Об этом и думала: тут – постучали:

– Кто?

Дверь отворилась: стояла фигура в седом, живортутном луче: электричество вспыхнуло: «богушка» в ценном халате из шкур леопардов, с распахнутой грудью в червленой мурмолке вошел неуверенно:

– Можно?

Присел у постели, немного взволнованный, одновременно и хмурый, и робкий, стараяся позой владеть: сохранить интервал меж собой и Лизашею; видимо, к ней он пришел: объясниться; быть может, пришел успокоить ее и себя; или, может быть, – мучить: ее и себя; даже вовсе не знал, для чего он явился; дрожали чуть-чуть его губы; на грудку свою подтянув одеяло, сидела Лизаша; она удивлялась; головку сложила в колени: и мягкие волосы ей осыпали дрожавшее плечико; робко ждала, что ей скажут; и голую ручку тянула: схватить папироску – со столика; вдруг показалось ей – страшно, что – так он молчит; потянулась к нему папиросочкой:

– Дайте-ка мне – прикурить. Протянул ей сигару:

– Курни.

И пахнуло угаром из глаз; но глаза он взнуздал:

– Я пришел объясниться: сказать.

И, подумав, прибавил:

– Дочурка моя, у нас этой неделей не ладилось что-то с тобой.

Поднесла папироску: закрыв с наслаждением глазки, пустила кудрявый дымочек.

– Быть может, с тобой неласков я был: но сознание наше – сложнейшая лаборатория; всякое в нем копошилось.

И в ней копошилось: слова копошились:

 
Вокруг высокого чела,
Как тучи, локоны чернеют.
 

Ему протянула ручонки: их взял, облизнулся; и стал – вы представьте – ладонку ее о ладонку похлопывать:

– Ладушки, ладушки! Где были? У бабушки. Что ели? Кашку. Что пили? Бражку.

Но что-то фальшивое было в игре сорокапятилетнего мужа, к игре не способного, с взрослою дочерью; он это понял, откинулся, бросил ладони; сморщинились брови углами не вниз, а наверх, содвигаясь над носом в мимическом жесте, напоминающем руки, соединенные ладонями вверх; между ними слились три морщины, как некий трезубец, подъятый и режущий лоб.

Точно пением «Miserere» звучал этот лоб. Ей подумалось: «Странно: зачем объясняться теперь, поздней ночью, когда можно было бы завтра?» И стало неловко: чуть скрипнула дверь – от мадам Вулеву: и сказала она с передергом:

– Меня лихорадит.

Увидев, что он захмурел, улыбнулася, и с материнскою нежностью лоб его тихо погладила ласковой ручкою.

– Лобушка мой!

– Ах, сестрица Аленушка.

– Можно, – поймала глазами глаза его, ставшие черными яшмами, – можно сестрице Аленушке?…

– Что? – испугался он.

– Вас… назвать… братцем?

– Иванушкой?

– Да!

Неожиданно сжав на груди волосатой головку, спалил ее лобик дыханием, как кислотой купоросной.

– Нет, лучше не надо.

Отбросился: алый, как лал, – удалился.

Представьте же: желчь у него разлилась в эту ночь; утром встал – черно-желтый: с лимонно-зеленым лицом.

20

Продувал ветерец.

Отовсюду к Пречистенке двигались мальчики, – к желтому дому о трех этажах; надоконные морды его украшали; над ними – балкон; отступя от него у стены, между окон круглели колонны: под строгим фронтоном: железная черная вывеска золотом букв прояснялась: «Гимназия Льва Веденяпина». Полный швейцар, при часах, в черном, с медными пуговицами топтался у двери: в передней.

Сюда приходили.

И здесь раздевались, отсюда уже поднимаясь по каменной лестнице, скрытой зеленой дорожкой ковра, – к балюстраде, где десять блистающих, белых колонн изукрасили лепкой себя над квадратом перил, открывавшим провал: вниз, в переднюю: вкруг балюстрады – тишело; хрустальною ручкою дверь открывала квартиру директора; сам Веденяпин за этой белою дверью таился; отсюда – выскакивал он; и сюда – пролетал; здесь устраивал головоломы.

– Э… э… а… а… о…

То – визжало; то – плакало; то – заливалось: слоновьими ревами.

Дверь же вторая, перед лестницею, уводила в двухсветный колончатый зал с тяжелеющим образом (посередине, под резаным, темным киотом мигала лампадка малиновым светом отсюда): ступенился ряд гимназических лестниц; и – бары стояли; «вава-вавава» – ватаганили мальчики, отроки, юноши в черненьких курточках, с черными поясами и в черненьких панталонах навыпуск; слонялись и шаркали взад и вперед: в одиночку иль парами, тройками, даже четверками, переплетаясь руками; стоял топотень: громко двестиголовое горло вавакало; – «ва», наливаяся силой, став «в в ооо», заострялось порою до «ввууу».

– У-у-у…

Седо-бурый старик надзиратель с морщинистой шеей, бродивший среди гаков и шерков, пускал:

– Тсс… Смотри у меня!

Заводился ехиднейший тип: подвывателя; он вызывал неприятный феномен: всеобщего взвоя.

Средь гокавших, праздно басящих, бродящих, толпящихся тыкался Митя Коробкин, волнуясь и дергая свой перевязанный палец: явился в гимназию он: отстрадать; ожидала расплата за то, что подделывал подпись; расплата – ужасная; жизнь от сегодня сломается: надвое; он – гимназист: до сегодня; и завтра он – кто?

Двороброд.

Его сердце кидалось строптивством и страхом; за что он страдал? Лишь за то, что терпение лопнуло, что перестал выносить приставанья товарищей он:

– Эй, Коробкин, Коробкин! Скажи-ка, Коробкин! – Толстого читал?

– Не читал.

– Просто чорт знает что, а еще – сын профессора. Вот отчего он подделывал подпись!

Раз кто-то сказал:

– Этот, знаете ли, прогрессирует: параличом рассуждающих центров.

Читать: что прикажете?

Дома – нет книг по словесности: по философии, по математике – сколько угодно… Толстого нет, Пушкина: ну-ка, – попробуй-ка…

– Литературное чтение, Митенька, знаешь ли, – да-с: в корне взять, – от наук отвлекает: еще начитаешься…

Знал, что предложена будет «История физики» или «История» там… индуктивных наук.

– Вот Уэвеля томик прочти: преполезно!

– Да мне бы Толстого.

– Толстой, знаешь ли, говоря рационально, – болтун… Так сбежал на Сенную: в читальню Островского; вовсе

забросил уроки; носил сочиненные им же записочки для объяснения исчезновений из классов: подделывал подпись отца; эта ложь длилась год; раза два надзиратель весьма подозрительно подпись ощупал глазами: раз пристально он посмотрел, покачал головой: но – смолчал, недоверчиво сунул записку в карман; Митя вспыхнул; с неделю назад подозвал надзиратель Коробкина: мрачно заметил:

– А вы бы уж лучше признались во всем: про записочки,

Митя божился: и – нет: не поверил.

– Пойду, покажу-ка: как выскажется Лев наш Петрович.

А Митя исчез – с перепугу: в гимназии не был неделю; он знал – буря ждет; будет изгнан с позором: да, да, – Лев Петрович внушал ему ужас: сутулый, высокий, худой, с серой, жесткой зачесанной гривой, с подстриженною бородою, в очках золотых, в синей куртке кургузой, директор казался Атиллой; под серой щетиной колечком слагал свои губы, способные вдруг до ушей разорваться слоновьими ревами, черный язык показать; быстро дергались уши; бывало, он несся по залу, желтея янтарным своим мундштуком, развевая за спину дымочки: пред ним расступались и кланялись: щеки худые всосались под скулами; очень красивый и правильно загнутый нос подпирал два очка, над которыми прыгали глазки в щетинища бровные; и костенел препокатый и в гриву влетающий лоб; очень длинные руки (длиннее, чем следует) явно являли вид помеси: льва, лошадиного (или ослиного) остова с… малым тушканчиком.

Все-то казалося, что Веденяпин прыжком через головы впрыгнет из двери в наполненный зал («цап-царап» – кто-то пойман, как мышка: отсиживать будет за шалость свою лишний час); Веденяпин умел замирать и казаться недвижимым трупом; но труп закипал ураганом движений и языком, являющим гамму от рева до… детского плача; да: вихри и бури! Потом – мертвый штиль; средних ветров не знал:, и лицо было странною помесью: явной мартышки, осла и… Зевеса (бог-зверь).

Внушал ужас.

Внушал поклонение.

В частной гимназии был установлен единственный культ: Веденяпина; перед уроком его в младших классах крестили свои животы.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю