355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Андрей Вознесенский » Выпусти птицу! » Текст книги (страница 2)
Выпусти птицу!
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 03:37

Текст книги "Выпусти птицу! "


Автор книги: Андрей Вознесенский


Жанр:

   

Поэзия


сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 4 страниц)

но не поклон, не хулиганский шик –

Владимира Леонтьича Бедулю

я бы назвал «Летающий мужик».

Летит мужик –

на собственной конструкции,

летит мужик – по Млечному Пути,

лети, мужик!

      Держись за землю, трусы.

Пусть снимут стружку.

          Легче ведь. Лети!

А если первой скучная корова,

то, значит, будет скучная погода.

V

Он стенгазеты снял как дребедень.

Воздвиг радиостанцию пастушью,

чтоб плыли

     сообщения воздушные

в дистанции 12 деревень.

Над Беловежьем звезды колоколили.

И нету рифмы на ответный тост.

Но попросил он прочитать такое!..

А я-то думал, что Бедуля прост.

VI

«Нет правды на земле. Но правды нет

              и выше».

Бедуля ищет правду под землей.

Глубоко пашет и, припавши, слышит,

как тяжко ей приходится, родной!

Его и славословили, и крыли.

Но поискам – не до шумих.

Бедуля дует на подземных крыльях!

Я говорю: «Летающий мужик».

Все марты поменялись на июли.

Коровы, что ли, балуют, Бедуля?

VII

Коровы программируют погоды.

Их перпендикулярные соски

торчат,

на руль Колумбовый похожи.

Им тоже снятся Млечные Пути.

Когда взгрустнут мои аэродромы,

пришли, Бедуля, белую корову!

Аисты

В. Жаку

В гнезде, венчающем березу,

стояли аист с аистихою

над черным хутором бесхозым

бессмысленно и артистично.

Гнездо приколото над чащею,

как указанье Вифлеема.

Две шеи выгнуты сладчайше.

Так две змеи стоят над чашею,

став медицинскою эмблемой.

Но заколочено на годы

внизу хозяйское гнездовье.

Сруб сгнил.

     И аист без

          работы.

Ведь если награждать

           любовью,

то надо награждать – кого-то.

Я думаю, что Белоруссия

семей не возместила все еще.

Без них и птицы безоружные.

Вдруг и они без аистеныша?..

…Когда-нибудь, дождем

           накрытая,

здесь путница с пути собьется,

и от небесного события

под сердцем чудо в ней забьется.

Свое ощупывая тело,

как будто потеряла спички,

сияя, скажет: «Залетела.

Я принесу вам сына, птички».

Лесник играет

Р. Щедрину

У лесника поселилась залетка.

Скрипка кричит, соревнуясь с фрамугою.

Как без воды

       рассыхается лодка,

старая скрипка

       рассохлась без музыки.

Скрипка висела с ружьями рядом.

Врезалась майка в плеча задубелые.

Правое больше

       привыкло к прикладам,

и поотвыкло от музыки

           левое.

Но он докажет этим мазурикам

перед приезжей с глазами фисташковыми –

левым плечом

       упирается в музыку,

будто машину,

       из грязи вытаскивает!

Ах, покатила, ах, полетела…

Вслед тебе воют волки лесничества…

Майки изогнутая бретелька –

как отпечаток шейки

          скрипичной.

Повесть

Он вышел в сад. Смеркался час.

Усадьба в сумраке белела,

смущая душу, словно часть

незагорелая у тела.

А за самим особняком

пристройка помнилась неясно.

Он двери отворил пинком.

Нашарил ключ и засмеялся.

За дверью матовой светло.

Тогда здесь спальня находилась.

Она отставила шитье

и ничему не удивилась.

Королевская дочь

Ты – дочь полководца и плясуньи.

Я вроде придворного певца.

Ко мне прибегаешь в полнолунье

в каморку, за статуей отца.

В годину сражений и пожара,

зубами скрипя, чтоб не кричать,

всю совесть свою, чтоб не мешала,

вдохнул он в твою хмельную мать.

Родилась ты светлая такая!

Но как-то замороженно-тиха.

Заснув со мной перед петухами,

кричишь, как от страшного греха.

Тогда постаменты опустеют.

И я холодею, как мертвец,

когда

  по прогнувшимся

          ступеням

ступает твой каменный отец.

«На площади судят нас, трех воров…»

* * *

На площади судят нас, трех воров.

Я тоже пытаюсь дознаться – кто?

Первый виновен или второй?

Но я-то знаю, что я украл.

Первый признался, что это он.

Второй улики кладет на стол.

Меня прогоняют за то, что вру.

Но я-то помню, что я украл.

Пойду домой и разрою клад,

где жемчуг теплый от шеи твоей…

И нет тебя засвидетельствовать,

чтоб поверили, что я украл.

Плач после поэмы «Лед-69»

Заря Марья, заря Дарья, заря

Катерина,

Из народного наговора

Заря Марья, заря Дарья, заря Катерина,

свеча талая,

     свеча краткая,

          свеча стеариновая,

медицина – лишнее, чуда жду,

отдышите лыжницу в кольском льду!

Вифлеемские метеориты,

звезда Марса,

звезда исторического материализма,

сделайте уступочку,

          хотя б одну –

отпустите доченьку в кольском льду!

Она и не жила еще по-настоящему…

Заря Анна,

     лес Александр, сад Афанасий

вы учили чуду, а чуда нет –

оживите лыжницу двадцати лет!

И пес воет: «Мне, псу, плохо…

Звезда Альма,

звезда Гончих Псов,

          звезда Кабысдоха,

отыщите лыжницу, сделайте живой,

все мне голос слышится:

          Джой! Джой!

Что ж ты дрессировала

бегать рядом с тобой?

Сквозь бульвар сыроватый

я бегу с пустотой.

Носит мать, обревевшись,

куда-то цветы.

Я ж, единственный, верю,

что зовешь меня ты.

Нет тебя в коридоре,

нету в парке пустом,

на холме тебя нету,

нет тебя за холмом.

Как цветы окаянные,

ночью пахнет тобой

красный бархат дивана

и от ручки дверной!»

Вечные мальчишки

Его правые тротилом подорвали

меценат, «пацан», революционер

Как доверчиво

       усы его

           свисали,

точно гусеница-землемер!

Это имя раньше женщина носила.

И ей кто-то вместо лозунга «люблю»

расстелил четыре тыщи апельсинов,

словно огненный булыжник на полу.

И она бровями синими косила.

Отражались и отплясывали в ней

апельсины,

     апельсины,

          апельсины,

словно бешеные яблоки коней!..

Не убили бы… Будь я христианином,

я б молил за атеисточку творца,

чтобы уберег ее и сына,

третьеклашку, но ровесника отца.

Называли «ррреволюционной корью».

Но бывает вечный возраст, как талант.

Это право, окупаемое кровью.

Кровь «мальчишек» оттирать и оттирать.

Все кафе гудят о красном Монте-Кристо…

Меж столами, обмеряя пустомель,

бродят горькие усищи нигилиста,

точно гусеница-землемер.

«На суде, в раю или в аду…»

* * *

На суде, в раю или в аду,

скажет он, когда придут истцы:

«Я любил двух женщин как одну.

Хоть они совсем не близнецы».

Все равно, что скажут, все равно!

Не дослушивая ответ,

он двустворчатое окно

застегнет на черный шпингалет.

Отцу

Отец, мы видимся все реже-реже,

в годок – разок.

А Каспий усыхает в побережье

и скоро станет –

     как сухой морской конек.

Ты дал мне жизнь.

         Теперь спасаешь Каспий.

Как я бы заболел когда-нибудь,

всплывают рыбы

        с глазками как капсюль.

Единственно возможное

          лекарство –

в них воды

     Севера

        вдохнуть!

И все мои конфликтовые

            смуты –

«конфликт на час»

пред этой, папа, тихою

          минутой,

которой ты измучился сейчас.

Поможешь маме вытирать тарелки…

Я ж думаю: а) море на мели,

б) повернувшись, северные

             реки

изменят вдруг вращение

            Земли?

в) как бы древних льдов не растопили…

Тогда вопрос:

    не «сколько

          ангелов на

          конце иголки?», но

сколько человечества уместится

               на шпиле

Эмпайр Билдинг и

         Останкино?

Заплыв

Передрассветный штиль,

александрийский час,

и ежели про стиль –

я выбираю брасс.

Где на нефрите бухт

по шею из воды,

как Нефертити бюст,

выныриваешь ты.

Или гончар какой

наштамповал за миг

наклонный

     частокол

ста тысяч шей твоих?

Хватаешь воздух ртом

над струйкой завитой,

а главное потом,

а тело – под водой.

Вся жизнь твоя, как брасс,

где тело под водой,

под поволокой фраз,

под службой, под фатой…

Свежо быть молодой,

нырнуть за глубиной

и неотрубленной

смеяться головой!..

…Я в южном полушарии

на спиночке лежу –

на спиночке поджаренной

ваш шар земной держу.

«Проснется он от темнотищи…»

* * *

Проснется он от темнотищи,

почувствует чужой уют

и голос ближний и смутивший:

«Послушай, как меня зовут?»

Тебя зовут – весна и случай,

измены бешеной жасмин,

твое внезапное: «Послушай…» –

и ненависть, когда ты с ним.

Тебя зовут – подача в аут,

любви кочевный баламут,

тебя в удачу забывают,

в минуты гибели зовут.

Свет вчерашний

Все хорошо пока что.

Лишь беспокоит немного

Ламповый, непогашенный

свет посреди дневного.

Будто свидетель лишний

или двойник дурного –

жалостный, электрический

свет посреди дневного.

Сердце не потому ли

счастливо, но в печали?

Так они и уснули.

Света не выключали.

Проволочкой накалившейся

тем еще безутешней,

слабый и электрический

с вечера похудевший.

Вроде и нет в наличии,

но что-то тебе мешает.

Жалостный электрический

к белому примешался.

«Теряя свою независимость…»

* * *

Теряя свою независимость,

поступки мои, верней, видимость

поступков моих и суждений,

уже ощущают уздечку,

и что там софизмы нанизывать!

Где прежде так резво бежалось,

путь прежний мешает походке,

как будто магнитная залежь

притягивает подковки!

Безволье какое-то, жалость…

Куда б ни позвали – пожалуйста,

как набережные кокотки.

Какое-то разноголосье,

лишившееся дирижера,

в душе моей стонет и просит,

как гости во время дожора.

И галстук, завязанный фигой,

искусства не заменитель.

Должны быть известными – книги,

а сами вы незнамениты,

чем мина скромнее и глуше,

тем шире разряд динамита.

Должны быть бессмертными – души,

а сами вы смертно-телесны,

телевизионные уши

не так уже интересны.

Должны быть бессмертными рукописи,

а думать – кто купит? – бог упаси!

Хочу отреченья простого

от черт, мне приписанных публикой.

Монархия первопрестольная

в душе уступает республике.

Тоскую о милых устоях.

Отказываюсь от затворничества

для демократичных забот –

жестяной лопатою дворничьей

расчищу снежок до ворот!

Есть высшая цель стихотворца –

ледок на крылечке оббить,

чтоб шли обогреться с морозца

и исповеди испить.

«Наш берег песчаный и плоский…»

* * *

Наш берег песчаный и плоский,

заканчивающийся сырой

печальной и темной полоской,

как будто платочек с каймой.

Направо холодное море,

налево песочечный быт.

Меж ними, намокши от горя,

темнея, дорожка бежит.

Мы больше сюда не приедем.

Давай по дорожке пройдем.

За нами – к добру по приметам –

следы отольют серебром.

Пасата

Купаться в шторм запрещено.

Заплывшему – не возвратиться.

Волны накатное бревно

расплющит бедного артиста!

Но среди бешеных валов

есть тихая волна –

         пасата,

как среди грома каблуков

стопа

   неслышная

        босая.

Тебя от берега влечет

не предрассудок бесшабашный,

а ужасающий расчет –

в открытом море

        безопасней.

Артист, над мировой волной

ты носишься от жизни к смерти,

как ограниченный дугой

латунный

     сгорбленный

           рейсфедер!

Но слышит зоркая спина

среди безвыходного сальто,

как зарождается волна

с протяжным именем – пасата.

«Пасата,

    возвращающая волна,

              пасата,

запретны мои заплывы,

           но хлынула тишина

возврата,

я обожаю воду –

       но что она без земли?

                Пустая!

Я обожаю свободу –

          но что она без любви,

пасата?

Неси меня, пока носишь,

           оставишь на берегу, –

будь свята!

Я встану

    и, пошатываясь,

          тебя поблагодарю,

но ты растворишься в море,

          не поглядев,

               пасата…»

«Память – это волки в поле…»

* * *

Память – это волки в поле,

убегают, бросив взгляд, –

как пловцы в безумном кроле,

озираются назад!

«Ты поставила лучшие годы…»

* * *

Ты поставила лучшие годы,

я – талант.

Нас с тобой секунданты угодливо

развели. Ты – лихой дуэлянт!

Получив твою меткую ярость,

пошатнусь и скажу как актер,

что я с бабами не стреляюсь,

из-за бабы – другой разговор.

Из-за Той, что вбегала в июле,

что возлюбленной назвал,

что сейчас соловьиною пулей

убиваешь во мне наповал!

Охотник

Я иду по следу рыси,

а она в ветвях – за мной.

Хищное вниманье выси

ощущается спиной.

Шли, шли, шли, шли,

водит, водит день-деньской,

лишь, лишь, лишь, лишь

я за ней, она за мной.

Но стволы мои хитры,

рыси – кры…

Олень по кличке «Туманный Парень»

Ты отвези меня, Туманный Парень,

к оленям вольным от недотык!

Почти до наста,

       объятый паром,

дымится

    вывалившийся

          язык.

Безмолвье тундровое фарфорно.

И слева вздрагивает бегом,

как сбоку

    зеркальце

         у шофера,

опальный воздух над языком.

Как испаряются, дрожат рогами

стада оленьи издалека!..

Так жук на спинке

         сучит ногами,

цепляя воздух и облака.

Олени вольные,

       примите с ходу!

Въезжаем в стадо, взрыхлив снега.

Четырехтысячная свобода

тебя обнюхает, как сынка.

И вдруг умчатся, ружье учуя…

Туманный Парень –

          опасный гость.

Пахнет предательством

          избыток чувства.

Не зря есть в сердце оленьем кость.

Как солнце низко,

         Туманный Парень!

Доисторическая тоска

стоит, как радуга,

         испаряясь,

немою

   музыкой

       с языка!

Жизнь не туманна – она железна.

Нам мотонарты кричат в снегу,

будто оранжевые

        жилеты

людей,

   работающих в пургу.

Стихи о чистоте

Целуется при народе

с танцором нагая подруга…

Ликуй, порнография плоти!

По есть порнография духа.

Докладчик порой на лектории,

распарившись как стряпуха,

раскроет аудитории

свою порнографию духа.

Искусство он поясняет,

лишенный и вкуса и слуха.

Такого бы постеснялась

любая парижская шлюха!

Подпольные миллионеры,

когда твоей родине худо,

являют в брильянтах и нерпах

свою порнографию духа.

Напишут чужою рукою

статейку за милого друга.

Но подпись его под статьею

висит порнографией духа.

Когда на собрании в зале

неверного судят супруга,

желая интимных деталей,

ревет порнография духа.

Как вы вообще это смеете,

как часто мы с вами пытаемся

глядеть при общественном свете,

когда и двоим – это таинство…

Конечно, спать вместе не стоит,

но в скважине голый глаз

значительно непристойнее

того, что он видит у вас.

Клеймите стриптизы экранные,

венерам закутайте брюхо.

По все-таки дух – это главное.

Долой порнографию духа!

Кемская легенда

Был император крут, как кремень:

кто не потрафил –

         катитесь в Кемь!

Раскольник, дурень, упрямый пень –

в Кемь!

Мы три минуты стоим в Кеми.

Как поминальное «черт восьми»

или молитву читаю в темь –

мечтаю, кого я послал бы в Кемь:

1…

2…

3…

4…

5…

6…

7…

Но мною посланные друзья

глядят с платформ,

         здоровьем дразня.

Счастливые, в пыжиках набекрень,

жалеют нас,

      не попавших в Кемь!

«В красавицу Кемь

         новосел валит.

И всех заявлений

         не удовлетворить.

Не гиблый край,

        а завтрашний день».

Вам грустно?

      Командируетесь в Кемь!

Спальные ангелы

П. Вегину

Огни Медыни?

а может, Волги?

Стакан на ощупь,

Спят молодые

на нижней полке

в вагоне общем.

На верхней полке

не спит подросток.

С ним это будет.

Напротив мать его

кусает простынь.

Но не осудит.

Командировочный

забился в угол,

не спит с Уссури.

О чем он думает

под шепот в ухо?

Они уснули.

Огням качаться,

не спать родителям,

не спать соседям.

Какое счастье

в словах спасительных:

«Давай уедем!»

Да хранят их

ангелы спальные,

качав и плакав, –

на полках спаренных,

как крылья первых

аэропланов.

Слеги

Милые рощи застенчивой родины

(цвета слезы или нитки суровой)

и перекинутые неловко

вместо мостков горбыльковые продерни,

будто продернута в кедах шнуровка!

Где б ни шатался, кто б ни базарил

о преимуществах «ФЭДа» над Фетом –

слезы ли это? линзы ли это? –

но расплываются перед глазами

милые рощи дрожащего лета!

Кольцо

Лоллобриджиде надоело быть снимаемой,

Лоллобриджида прилетела

             вас снимать.

Бьет Переделкино колоколами

на Благовещенье и Божью мать!

Она снимает автора, молоденькая

фотографиня.

       Автор припадет

к кольцу

    с дохристианскою эротикой,

где женщина берет запретный плод.

Благослови, Лоллобриджида, мой порог.

Пустая слава, улучив предлог,

окинь мой кров, нацель аппаратуру!

Поэт полу-Букашкин, полу-Бог.

Благослови, благослови, благослови.

Звезда погасла –

        и погасли вы.

Летунья слава, в шубке баснословной,

Как тяжки чемоданища твои!

«Зачем Ты вразумил меня, Господь,

несбыточный ворочать гороскоп,

подставил душу

        страшным телескопам,

окольцевал мой пальчик безымянный

египетской пиявкою любви?

Я рождена для дома и семьи».

За кладбищем в честь гала-божества

бьют патриаршие колокола.

«Простоволосая Лоллобриджида,

я никогда счастливой не была».

Как чай откушать с блюдца хорошо!

Как страшно изогнуться в колесо,

где означает женщина

           начало,

и ею же кончается кольцо.

Озеро Свитязь

Опали берега осенние.

Не заплывайте. Это омут.

А летом озеро – спасение

тем, кто тоскуют или тонут.

А летом берега целебные,

как будто шина, надуваются

ольховым светом и серебряным

и тихо в берегах качаются.

Наверное, это микроклимат.

Услышишь, скрипнула калитка

или колодец журавлиный. –

все ожидаешь, что окликнут.

Я здесь и сам живу для отзыва.

И снова сердце разрывается, –

дубовый лист, прилипший к озеру,

напоминает Страдивариуса.

Липечанские болота

Памяти И. Филидовича,

белорусского Сусанина

I

«Филидович, проведешь в логова́?» –

«Да, „Мертвая голова“ – накатаны рукава». –

«Филидович, а оплата не мала?» –

«Жизнь, Мертвая голова, была бы семья

                  жива». –

«Филидович, кто в залог остался за?» –

«Внук, Мертвая голова, голубенькие глаза…»

Под следочком расправляется трава.

Филидович, проклянет тебя молва!

II

«Филидович, от заката до восхода

справа, слева, сзади, спереди – болота,

перед нами и за нами, как блевота,

и под нами…» –

        «А точнее говоря,

и уже наднами – болота,

Мертвая голова!»

Песня

«Как погибла ты, матерь Мария?» –

«Мимо нас осужденных вели.

Я датчанку собой заменила.

И меня в душегубке сожгли».

Называли ее – мать Мария.

Посреди Елисейских полей

васильковые очи царили

укоризной своей!

Белоснежная поэтесса

вся в потупленной синеве

не испытывала пиетета

ни к политике, ни к войне.

«Вы куда, молодая монашка?

Что за сверток вы бросили в пруд?

Почему кавалеры в фуражках

вас к жестокой машине ведут?»

«Так велит моя тихая вера.

До свидания. Я не приду.

Я гестаповского офицера

застрелила у всех на виду.

За российские наши печали,

за разор Елисейских полей

те же пальцы гашетку нажали,

что ночами крестили детей.

И за это меня, мать Марию,

русый пленник, в бреду, может быть,

назовет меня „Матерь Россия!“

и попросит водой напоить».

Обстановочка

«Это мой теневой кабинет.

Пока нет:

гардероба

и полн. собр. соч. Кальдерона.

Его Величество Александрийский буфет

правит мною в рассрочку несколько лет.

Вот кресло-катапульта

времен борьбы против культа.

Тень от предстоящей иконы

„Кинозвезда, пожирающая дракона“

(обещал подарить Солоухин).

По слухам.

VI век.

Феофан Грек.

Стол. Кент.

На столе ответ на анкету:

„Предпочитаю Беломор Кенту“.

Вот жены акварельный портрет.

Обн. натура.

Персидская миниатюра.

III век. Эмали лиловой.

Сама, вероятно, в столовой…

Вот моя теневая столовая –

смотрите, какая здоровая!

На обед

все, чего нет»

(след. перечисление ед).

Тень бабушки – салфетка узорная,

вышивала, страдалица, вензеля иллюзорные

Осторожно, деда уронишь!

Пианино. «Рениш».

Мамино.

Видно, жена перед нами играла Рахманинова

Одна клавиша полуутоплена,

Еще теплая.

(Бьет.)Ой, нота какая печальная!

Сама, вероятно, в спальне.

Услышала нас и пошла наводить марафет.

«Уходя, выключайте свет!»

«Проходя через пороги,

предварительно вытирайте ноги.

Потолки новые –

предварительно вымывайте голову».

Вот моя теневая спальня.

Ой, как развалено…

Хорошо, что жены нет.

Тень от Милы, Нади, Тани, Ниннет

+ 14 созданий

с площади Испании.

Уголок забытых вещей!

№ 2-й,

№ 3-й,

№ 8-й – никто не признается чей!

А вот женина брошка.

И платье брошено…

наверное, опять побегла к Аэродромову

за димедролом, и…

Актриса, но тем не менее!

Простите, это дела семейные…

(В прихожей черен и непрост,

кот поднимал загнутый хвост,

его в рассеянности Гость,

к несчастью, принимал за трость.)

Вот ванная.

Что-то странное!

Свет под дверью. Заперто изнутри.

Нет, не верю! Эй, Аэродромов, отвори!

Вот так всегда.

Слышите, переливается на пол вода.

(Стучит.)Нет ответа.

(От страшной догадки он делается

неузнаваем.)

О нет, только не это!..

Ломаем!

Она ведь вчера говорила –

«Если не придешь домой…»

Милая! Что ты натворила!

(Дверь высаживают.)

Боже мой!..

Никого. Только зеркало запотелое.

Перелитая ванна полна пустой глубины.

Сухие, нетронутые полотенца…

Голос из стены:

«А зачем мне вытираться,

вылетая в вентиляцию!»

«Признаю искусство…»

* * *

Признаю искусство

и «Полет валькирий»,

но люблю кукушку

и Ростов Великий.

Жду за кинофабрикой

еле-еле-еле

звон ионафановский

и полиелейный.

Не само искусство,

а перед искусством

схожее с испугом

праздничное чувство.

Перед каждым новым

вам не шелохнуться.

Между каждым словом

с жизнью расстаются!

«Стихи не пишутся – случаются…»

* * *

Стихи не пишутся – случаются,

как чувства или же закат.

Душа – слепая соучастница.

Не написал – случилось так.

Бойни перед сносом

Памяти чикагских боен

I

Я как врач с надоевшим вопросом:

«Где

   больно!»

Бойни старые

       приняты к сносу.

Где бойни?

II

Ангарообразная кирпичага

с отпечатавшеюся опалубкою.

Отпеваю бойни Чикаго,

девятнадцатый век оплакиваю.

Вы уродливы,

       бойни Чикаго –

на погост!

В мире, где квадратные

         виноградины

             Хэбитага[2]

собраны в более уродливую гроздь!

Опустели,

     как Ассирийская монархия.

На соломе

     засохший

          навоза кусочек.

Эхом ахая,

вызываю души усопших.

А в углу с погребальной молитвою

при участии телеока

бреют электробритвою

последнего

      живого теленка.

У него на шее бубенчик.

И шуршат с потолков голубых

крылья призраков убиенных:

белый бык, черный бык, красный бык.

Ты прости меня, белый убитый.

Ты о чем наклонился с высот?

Свою голову с думой обидной,

как двурогую тачку, везет!

Ты прости, мой печальный кузенчик,

усмехающийся кирасир!

С мощной грудью, как черный кузнечик,

черно-красные крылья носил.

Третий был продольно распилен,

точно страшная карта страны,

где зияли рубцы и насилья

человечьей наивной вины.

И над бойнею грациозно

слава реяла,

      отпевая,

словно

   дева

      туберкулезная,

кровь стаканчиком попивая.

Отпеваю семь тощих буренок,

семь надежд и печалей районных,

чья спина от крестца до лопатки

провисала,

      будто палатки…

Но звенит коровий сыночек,

как председательствующий

            в звоночек,

это значит:

      «Довольно выть.

Подойди.

     Услышь и увидь».

III

Бойни пусты, как кокон сборный.

Боен нет в Чикаго. Где бойни?

IV

И я увидел: впереди меня

стояла Ио.

     Став на четвереньки,

с глазами Суламифи и чеченки,

стояла Ио.

     Нимфина спина,

горизонтальна и изумлена,

была полна

     жемчужного испуга,

дрожа от приближения слепня.

(Когда-то Зевс, застигнутый супругой,

любовницу в корову превратил

и этим кривотолки прекратил.)

Стояла Ио,

     гневом и стыдом

полна.

     Ее молочница доила.

И, вскормленные молоком от Ио,

обманутым и горьким молочком,

кричат мальцы отсюда и до Рио:

«Мы – дети Ио!»

Ио-герои скромного порыва,

мы – и. о.

Ио-мужчины, гибкие, как ивы,

мы – ио,

ио-поэт с призваньем водолива,

мы – ио.

Ио-любовь в объятиях тоскливых

обеденного перерыва,

мы – ио, ио.

ио-иуды, но без их наива,

мы – ио!

Но кто же мы на самом деле?

              Или

нас опоили?

      Но ведь нас родили!

Виновница надои выполняла,

обман парнасский

        вспоминала вяло.

«Страдалица!» –

        ей скажет в простоте

доярка.

    Кружка вспенится парная

с завышенным процентом ДДТ.

V

Только эхо в пустынной штольне.

Боен нет в Чикаго. Где бойни?

VI

По стене свисала распластанная,

за хвост подвешенная с потолка,

в форме темного

контрабаса,

безголовая шкура телка.

И услышал я вроде гласа.

«Добрый день – я услышал – мастер!

Но скажите – ради чего

Вы съели 40 тонн мяса?

В Вас самих 72 кило.

Вы съели стада моих дедушек, бабушек…

Чту ваш вкус.

Я не вижу вас.

       Вы, чай, в „бабочке“,

как член Нью-Йоркской Академии Искусств?

Но Вы помните, как в кладовке,

в доме бабушкиного тепла,

Вы давали сахар с ладошки

задушевным губам телка?

И когда-нибудь лет через тридцать

внук ваш, как и Вы, человек,

провожая иную тризну,

отпевая тридцатый век,

в пустоте стерильных салонов,

словно в притче, сходя с ума, –

ни души! лишь пучок соломы –

закричит: „Кусочка дерьма!“»

VII

Видно, спал я, стоя, как кони.

Боен нет в Чикаго. Где бойни?

VIII

Но досматривать сон не стал я.

Я спешил в Сент-Джорджский собор,

голодающим из Пакистана

мы давали концертный сбор.

«Миллионы сестер наших в корчах,

миллионы братьев без корочки,

миллионы отцов в удушьях,

миллионы матерей худущих…»

И в честь матери из Бангладеша,

что скелетик сына несла

с колокольчиком безнадежным,

я включил, как «Камо грядеши?»,

горевые колокола!

Колокол, триединый колокол,

«Лебедь»,

    «Красный»

         и «Голодарь»[3],

голодом,

    только голодом

правы музыка и удар!

Колокол, крикни, колокол,

что кому-то нечего есть!

Пусть хрипла торопливость голоса,

но она чистота и есть!

Колокол, красный колокол,

расходившийся колуном,

хохотом, ахни хохотом,

хороша чистота огнем.

Колокол, лебединый колокол,

мой застенчивейший регистр!

Ты, дыша,

кандалы расковывал,

Лишь возлюбленный голос чист.

Колокольная моя служба,

ты священная моя страсть,

но кому-то ежели нужно,

чтобы с голоду не упасть,

даю музыку на осьмушки,

чтоб от пушек и зла спасла.

Как когда-то царь Петр на пушки

переплавливал колокола.

IX

Онемевшая колокольня.

Боен нет в Чикаго. Где бойни?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю

    wait_for_cache