Текст книги "И не только Сэлинджер. Десять опытов прочтения английской и американской литературы"
Автор книги: Андрей Аствацатуров
Жанр:
Языкознание
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 13 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
Действие первое
Еврипидов Пенфей отказывается признать Диониса. Доводы Кадма, прорицателя Тиресия и, наконец, самого Диониса ему кажутся малоубедительными. Он полагается на собственный рассудок. Мир следует организовать рационально и навести в нем разумный порядок: Кадма и Тиресия, этих двух выживших из ума стариков, отчитать, вакханок – вернуть домой, а Диониса – связать. Но грозно звучат два загадочных предостережения, предвещающих трагедию:
“Не царь один повелевает людям!” – это объявляет Пенфею Тиресий, намекая, что в мире действуют не только человеческие законы.
Это говорит Дионис. Видимо, бога все-таки следует признать, равно, как и сложность человека и мира. Нельзя забывать о потаенных желаниях, о хаосе, который не приручить рассудком. Бог накажет гордеца: мир выйдет из– под контроля, и будущее сделается не совсем таким, каким его запланировали.
В одной из первых сцен “Повелителя мух” английские мальчики устраивают собрание и хором одобряют идею жить на острове по правилам, соблюдать разумный порядок, как это делают взрослые. (Правда, взрослые в этот самый момент ведут между собой очередную мировую войну и сбрасывают друг на друга атомные бомбы, но об этом новоявленные робинзоны как-то забывают.) Намечается строгий план жизни на острове, распределяются обязанности: поддерживать сигнальный огонь, строить шалаши, запасаться пресной водой, охотиться.
“He <…> looked round the sun-slashed faces.
«There aren't any grownups. We shall have to look after ourselves.» <…>
Jack was on his feet.
«We'll have rules!» he cried excitedly. «Lots of rules! Then when anyone breaks 'em-»”. —
“Он [Ральф] поднял голову и обвел взглядом обожженные лица.
– Взрослых здесь нет. Мы все должны решать сами. <…>
Джек вскочил.
– У нас будут правила, – крикнул он вдохновенно. – Много всяких правил. А кто их будет нарушать.”
Перевод, к сожалению, не фиксирует перекличку этой сцены с предыдущей, где Джек ударяет ножом по зеленой свечке. В обеих сценах используется глагол “slash” (резать, ранить): “Jack slashed at one with his knife”, “sunslashed faces”. Дело не только в том, что лица детей “обожжены”, но и в том, что на них уже лежит печать дикарского, животного жеста убийцы.
Но Ральф и Джек об этом не подозревают. Они рассуждают точно так же, как Пенфей. Предоставленное им девственное царство природы должно быть под контролем разума, на который следует положиться. И тотчас же в ответ, как и у Еврипида, звучит предостережение. На сцену выталкивают карапуза, который что-то испуганно бормочет. Хрюша переводит: “Он хочет знать, чего вы со змеем делать будете?” Еврипиду, чтобы открыть истину, сложность замысла, понадобились бог (Дионис) и прорицатель (Тиресий). Голдинг обходится младенцем. В конце концов, чьими еще устами глаголет истина? Хрюша – прагматик, нудный лавочник. И переводчик из него никудышный. Слова младенца следовало бы перевести иначе: “Как вы собираетесь контролировать собственное бессознательное, злые силы, демонов природы, не подчиняющихся разуму?”
Но… сомнения отброшены, и все бросаются собирать хворост для огня. Это первая попытка упорядочить хаотичный мир. Именно так и нужно начинать, если ты оказался волею судеб на необитаемом острове и замыслил покорить природу. Тот дикарь, который на заре истории добыл огонь трением палочек, по сути дела, открыл человечеству путь к цивилизованной упорядоченной жизни. Однако этот символический подтекст, даже если он тут есть, можно оставить без внимания: персонажи Голдинга разводят огонь, руководствуясь вполне практической целью – подать сигнал бедствия проходящим судам. Чтоб их заметили и спасли.
Любопытно, что Хрюша (прагматичный рассудок) отчего-то не разделяет всеобщего энтузиазма. Хотя, казалось бы… кому, как не ему, впору одобрять подобные начинания. “Совсем как дети малые”, – насмешливо кривится он и тяжело вздыхает. У Хрюши дурные предчувствия, и он понимает, что добром вся эта затея с костром не кончится.
Итак, разумные цели четко обозначены, а персонажи Еврипида и Голдинга приступили к их решительному осуществлению. Рассерженный Пенфей удаляется во дворец вслед за своей стражей и Дионисом, которого он приказывает связать; а голдинговские дети, охваченные восторгом, собирают огромную кучу хвороста и разжигают сигнальный огонь. Между этими двумя сценами как будто нет ничего общего, кроме разве что какой-то абстрактной идеи, которой, в принципе, можно пренебречь. Однако похожей оказывается их развязка: Голдинг, избежав было громоздких и старомодных образов греческой трагедии, снова вынужден к ним вернуться. Давайте посмотрим, что у него в итоге получилось.
В “Вакханках” все идет в строгом согласии с жанром. Грозным громом звучит голос рассерженного Диониса. Земля содрогается от подземного гула (Еврипид обожает сценические эффекты), дворец Пенфея оглушительно трещит, пошатывается, и его охватывает столб пламени. Пенфей выходит из дворца и удивленно обнаруживает Диониса, уже не связанного и на свободе.
У Голдинга разведенный детьми костер превращается в жуткий, почти апокалиптический пожар. Огонь перекидывается на камни, ползет по листве, по кустам, завладевает лесом и едва не заглатывает весь остров. Испуганные дети, точно так же, как и персонажи Еврипида, видят разбушевавшийся пожар, слышат громыхание, страшный треск деревьев, взрывающихся как бомбы, и подземный гул, сотрясающий гору. Все эти образы взяты у Еврипида:
“Beneath the dark canopy of leaves and smoke the fire laid hold on the forest and began to gnaw. Acres of black and yellow smoke rolled steadily towards the sea. At the sight of the flames and the irresistible course of the fire, the boys broke into shrill, excited cheering. The flames, as though they were a kind of wild life, crept as a jaguar creeps on its belly toward a line of birch-like saplings that fledged an outcrop of the pink rock <…>. The separate noises of the fire merged into a drum-roll that seemed to shake the mountain”. – “Под темным покровом дыма и листвы огонь подкрался, завладел лесом и теперь остервенело его грыз. Акры черного и рыжего дыма упрямо валили к морю. Глядя на неодолимо катящее пламя, мальчики пронзительно, радостно завизжали. Огонь, будто он живой и дикий, пополз, как ползет на брюхе ягуар, к молодой, похожей на березовую поросли, опушившей розоватую наготу скал <…>. Треск огня дружно ударял в уши барабанным боем, и гору от него будто бросало в дрожь”.
В обоих текстах, в трагедии и в романе, силы, приводящие мир в движение, оказываются могущественнее человека. У Голдинга стремление их сдержать и упорядочить дикую жизнь, стремление героическое и больное, приводит ровно к обратному результату. Стихия огня, первозданная сила жизни, порождающая все вещи и их обратно заглатывающая, рожденная божественным оком солнца (костер разжигают Хрюшиными очками, ловящими лучи) – эта стихия вырывается на свободу, готовая поглотить человека, освободившего ее по собственной дурости. Усилие, за которым, казалось бы, стоит разумная цель – спастись, едва не приводит к катастрофе.
Интересно, что финальная сцена “Повелителя мух” отчасти повторяет этот еврипидовский по духу эпизод из второй главы. Охотники снова подожгут остров, теперь уже не случайно, а специально, но с противоположной целью – не спасти(сь), а убить, не ради жизни, а ради смерти. Они попытаются выкурить из лесу Ральфа на открытое пространство, где его легче будет добить копьями. Но их усилия парадоксальным образом снова приведут к совершенно другому результату – их спасут. Дым от огня увидят с военного корабля, оказавшегося поблизости. Пытаясь спастись, персонажи едва не погибнут. Пытаясь убить и поджигая собственный остров с четырех сторон, они спасутся: мир Голдинга экзистенциалистски абсурден и всегда готов опровергнуть любые человеческие смыслы.
Сцена лесного пожара в “Повелителе мух” ставит ту же цель, что и аналогичная сцена у Еврипида: предостеречь человека от фатальной ошибки считать себя хозяином мира и своей судьбы. Боги уже рассержены. Дионис постепенно начинает терять терпение, а демиург Голдинга оглядывает обитателей острова недобрым солнечным взглядом: “Sun gazed down like an angry eye”. – “Солнце злым глазом глядело вниз”. Но пока боги не готовы окончательно уничтожить людей и предоставленный им мир: дворец Пенфея и коралловый остров остаются почти не поврежденными.
Единственное, что здесь повреждено, – это сознание человека, куда боги Еврипида и Голдинга проникают почти беспрепятственно. Они начинают, как часто бывает в античных трагедиях, играть со своими беспомощными жертвами, то затемняя их рассудок и являя немыслимое, то просветляя его и возвращая миру прежний понятный облик.
Точно так же поступает с Пенфеем Дионис. Он насылает на строптивого царя безумие, и тот сначала связывает быка, думая, что перед ним – пленник, а затем мечется по дворцу, пытаясь потушить пожар. И бык, и пожар, и землетрясение – на самом деле его галлюцинации. Но вот игра закончена. Бог продемонстрировал могущество природной силы, явив человеку чудо. Пенфей приходит в себя и видит, что все осталось прежним – и дворец, и ворота, – только вот пленник каким-то чудом оказался на свободе. “Бред! Безумие!” – горячится он. Морок рассеялся, мир сделался понятным, и к герою вернулся холодный рассудок, убежденность в том, что жизнь логична. Чудеса, тайны он отвергает. Они для него – абсурдный бред и потому не стоят внимания.
В “Повелителе мух” пожар уже не призрачный, а реальный, разве что метафорически раскрашенный испуганным детским воображением. Огонь видится детям то белкой, то змеей, то ягуаром. Но проходит время, и обитатели острова, так же как и персонажи Еврипида, попадают во власть призрачных видений и галлюцинаций. Днем, когда ничто не предвещает фантазийности и солнце разума ярко светит, они видят странные картины: “Странные вещи творились на острове в полдень. Слепящее море вздымалось, слоилось на пласты сущей немыслимости; коралловый риф и торчавшие кое-где по его возвышеньям чахоточные пальмы взмывали в небо, их трясло, срывало с места, они растекались, как капли дождя по проводу, множились, как во встречных зеркалах. А то земля вдруг вставала там, где никакой земли не было, и тут же на глазах у детей исчезала, как мыльный пузырь”. Галлюцинации заполняют сознание новых робинзонов, укротителей дикой жизни, подавляя их волю. Природные силы утверждают над ними свою власть, завораживают их, открывая тайны, неподвластные рассудку. Прагматичный Хрюша упорствует, повторяя ошибку Пенфея. “Бред!” – объявляет Пенфей, обращаясь то ли к Дионису, то ли к самому себе. “Миражи…” – бросает детям научно мыслящий Хрюша, для которого в природе нет загадок. Дети привыкают к миражам и перестают их замечать: они “привыкли к этим чудесам и их не замечали, как не замечали таинственных дрожащих звезд”. Звезды в данном случае выступают в роли богов, играющих с людьми; люди при этом игнорируют их присутствие и таинства (mysteries), к которым боги пытаются их приобщить.
Действие второе и действие третье
Дальнейшие события романа Голдинг также выстраивает, строго следуя еврипидовой трагедии. Вакханки, покинувшие Фивы и своего царя, с тирсами в руках беснуются среди лесов и полей, поклоняясь богу Дионису и оглашая окрестности вакхическими песнями. Они прогоняют пастухов, пытающихся им мешать, и рвут на куски домашних животных. В “Повелителе мух” происходит почти то же самое. Английские мальчики один за другим покидают своего вождя Ральфа, подобно тому как женщины Фив уходят из города, оставив Пенфея. Сначала удаляется Джек, потом – хор, а потом – все остальные. Им надоедает рассудочный распорядок жизни, навязанные правила и законы. Ральф остается наедине с практическим рассудком (Хрюшей), как и царь Пенфей. (К этой компании Голдинг присоединит христоподобного Саймона, но у того свой, особый путь.) Таким образом, происходит символический разрыв сознания и бессознательного. После удачной охоты, потерзав плоть жертвенных животных, вакханты кораллового острова, подозрительно напоминающие фиванских вакханок, устраивают ритуальные танцы с песнями, потрясая деревянными копьями-тирсами. Сама собой из страха перед неизвестным рождается новая религия и новый бог – Змей (или Зверь), эмблема дьявола или Диониса. Теперь племя всякий раз после удачной охоты будет приносить ему жертву, дар – свиную голову.
Есть еще одна психологическая деталь, объединяющая трагедию Еврипида и роман Голдинга. Новым богом и его таинствами соблазняются отнюдь не только вакханки и охотники Джека, но и те, кто им противостоит: Пенфей и Ральф. Пенфей ненавидит нового бога, его таинства, и тем не менее они влекут его к себе. Обнаженные женские тела, разгоряченные страстью, будоражат его воображение. Именно поэтому, когда лукавый Дионис, уготавливая Пенфею ловушку, предлагает ему “пойти и посмотреть” на вакханок, он тотчас же соглашается. В свою очередь Ральф, сидя на берегу, легко поддается уговорам Хрюши пойти и посмотреть, что делает племя на другом конце острова. Это интересно и соблазнительно. Еще раньше, в седьмой главе романа, Ральф неожиданно для себя оказывается вовлечен в охоту на свиней. Если прежде он относился к охоте с безразличием разумного цивилизованного человека, то теперь ритуал охоты увлекает и соблазняет его. Он захлебывается от восторга, рассказывая, как попал копьем в свою жертву, и с удовольствием принимает участие в ритуальной игре, которую затевает Джек. Охота, убийство, танец, взывающий к новому богу, влекут к себе Ральфа– Пенфея помимо его собственной воли и ломают решимость любой ценой сохранить рассудок. Но экспериментировать подобным образом, перешагивать границу, разделяющую цивилизованное сознание и сознание первобытное, небезопасно. Вскоре персонажи Еврипида и Голдинга поплатятся за это сполна.
Действие четвертое
Ключевую сцену трагедии Еврипида, сцену убийства Пенфея, которого вакханки по ошибке приняли за жертвенного льва, Голдинг в своем романе для пущей убедительности воспроизводит целых три раза. В первом случае в роли убитого и расчлененного Пенфея выступает визионер и пророк Саймон. Он является к дикарям со своими откровениями в самый неподходящий момент: племя, охваченное дионисийским безумием, поет и танцует. Саймона никто не слышит и не узнает. Его, как и Пенфея, принимают за зверя, терзают и в итоге убивают.
Второй жертвой новых вакхантов становится Хрюша, персонаж, много более близкий рассудочному Пенфею, нежели мистик Саймон, и более внятно ассоциирующийся с образом жертвенного животного – свиньи. Хрюша попытается осуществить то, что только задумал и не смог сделать Пенфей, – отрезвить безумцев силой рассудка. Но и он, так же как его греческий прототип, погибает. Третьей жертвой оказывается Ральф. Вакханты его преследуют, нагоняя первобытный страх, заставляя уподобиться им самим и одновременно животному, жертвенной свинье, ищущей убежище в зарослях среди лиан. Следует длинная сцена преследования, бегства, кровавых стычек с дикарями. Но в тот момент, когда кровавая развязка вот-вот совершится, начинается последнее действие трагедии. Самое короткое.
Действие пятое. Deus ex machina
У Еврипида вакханки под предводительством матери Пенфея Агавы радостно возвращаются в Фивы. Агава приглашает всех полюбоваться трупом своего сына, думая, что это убитый ею лев. Выходит старый Кадм, ужасается и заставляет Агаву узреть и понять страшную истину. Затем следует их скорбный плач. И наконец Еврипид использует свой излюбленный эффектный прием Deus ex machina (Бог из машины). Суть этого приема, вполне традиционного для греческой трагедии, заключается в том, что, когда конфликт между сторонами на сцене неразрешим, с неба (на самом деле из специальной машины) появляется бог и расставляет все по своим местам. В “Вакханках” с небес во всем своем божественном величии спускается Дионис. Он объявляет вину Пенфея, его наказание и открывает героям их будущее.
Голдинг берет у Еврипида в первую очередь сам прием Deus ex machina. Загнанный охотниками, Ральф кубарем выкатывается из леса прямо под ноги морскому офицеру. Взрослые оказались рядом, а вместе с ними – правила поведения, разум и все атрибуты цивилизации: кровавой развязки не будет. Морской офицер появляется так же, как бог из машины у Еврипида, как высшее существо, как спасение и в тот самый момент, когда кажется, что конфликт остановить невозможно. Далее следует отрезвление и плач детей. Голдинг меняет местами последовательность событий. У Еврипида сначала герои трезвеют и плачут, а уж потом появляется бог и все объясняет. Есть здесь и более серьезное несовпадение. У Голдинга “бог из машины” пародиен и запредельно глуп, что невозможно для греческой трагедии. Процитируем этот эпизод еще раз, теперь уже вместе с оригиналом:
“«I should have thought that a pack of British boys – you’re all British aren’t you? – would have been able to put up a better show than that – I mean».
«It was like that at first, – said Ralph, – before things».
He stopped.
«We were together then».
The officer nodded helpfully.
«I know. Jolly good show. Like the Coral Island»”.
“– Казалось бы, – офицер прикидывал предстоящие хлопоты, розыски, – казалось бы, английские мальчики – вы ведь все англичане, не так ли? – могли выглядеть и попристойней.
– Так сначала и было, – сказал Ральф, – пока…
Он запнулся.
– Мы тогда были все вместе.
Офицер понимающе закивал:
– Ну да. И все тогда чудесно выглядело. Просто «Коралловый остров»”.
Бог из машины ничего не понял. Он возвращает нас к иллюзиям первых страниц романа. Офицер обвиняет детей в том, что они не смогли соответствовать оптимистической робинзонадной модели Баллантайна, и вдобавок несет националистический бред, вполне в духе автора “Кораллового острова”. Взглянем на текст оригинала. Дважды офицер повторяет слово “show”. Оно здесь является ключевым. На самом деле офицер говорит вот что: “Не тот вы мне, детки, спектакль показали, ох, не тот!”
Ну что тут скажешь. В ответ можно только замолчать, а потом вспомнить все и разрыдаться. Перевод Е. Суриц очень точно передает эту сцену, поэтому обойдемся без оригинала: “Ральф стоял и смотрел на него как немой. На миг привиделось – снова берег опутан теми странными чарами первого дня. Но остров сгорел, как труха. Саймон умер, а Джек… Из глаз у Ральфа брызнули слезы, его трясло от рыданий <…>. Голос поднялся под черным дымом, застлавшим гибнувший остров. Заразившись от него, другие дети тоже зашлись от плача. И, стоя среди них, грязный, косматый, с неутертым носом, Ральф рыдал над прежней невинностью, над тем, как темна человеческая душа, над тем, как переворачивался тогда на лету верный мудрый друг по прозвищу Хрюша”.
Трагедия (show), разоблачившая литературные утопии старых романистов, завершилась, и законное стремление человеческого рассудка управлять природой потерпело фиаско. “Life is scientific…” Повторяйте эту формулу по многу раз как заклинание, и в какой-то момент миром начнут управлять странные силы, а вместе с ними – колдуны и маги.
Формула вдохновения
О поэме Томаса Стернза Элиота “Бесплодная Земля”
В поэтическом клубе
Долгое время я пребывал в уверенности, что настоящая современная поэзия – развлечение сугубо элитарное. Что ее сочиняют исключительно интеллектуалы, а читают главным образом преподаватели и студенты философских факультетов. Да и то не все подряд, а самые продвинутые. Я часто ходил на вечера наших интеллектуальных поэтов. Сидел, слушал, как кто-нибудь из них подолгу верлибрами пересказывает очередной недавно переведенный семинар Жака Лакана или жонглирует экзотическими размерами, прочитав о них в книге Михаила Гаспарова. После каждого чтения всякий раз имела место дискуссия, и выступавшие почему-то, как правило, ругали Пушкина и Пастернака, а Мандельштама и Вагинова, наоборот, хвалили. Себя все эти люди гордо именовали представителями “бронзового века русской поэзии”. Еще у них была премия, которую они друг дружке выдавали за новаторство и интеллектуальный поиск. Ходить на ее вручение было тоже интересно и поучительно.
Но потом мне почему-то все это надоело. А привычка слушать поэзию осталась. И вот я решил изменить своим прежним вкусам и посетить вечер “обычных” поэтов, неверлибристов, тех, кто еще по старой памяти рифмует стихи и соблюдает традиционные размеры.
И тут выяснилось, что это целый мир! Да какой там мир! Вселенная. Состоящая из множества галактик. Куда там десяти верлибристам! Оказалось, здесь есть всё, чего душа пожелает, – ходи туда хоть каждый день: и клубы, и целые театры поэтов, и конкурсы, и премии, и даже квартирники (для тех, у кого с клубами и театрами что-то не задалось). В Интернете я отыскал статистику: оказалось, что в одном только Петербурге более семи тысяч человек называют себя поэтами. Да у нас, наверное, водопроводчиков и того меньше. Тут уж впору говорить о настоящем, серьезном поэтическом Ренессансе…
В общем, я собрался с духом и пошел в один такой поэтический клуб. Интерьер мне сразу понравился. Голые, разрисованные стены. Зал небольшим квадратом. Сбоку – барная стойка. Посредине, одна за другой, – длинные деревянные лавки. В дореформенной России на таких лавках пороли крепостных слуг. А теперь тут народ с пивом. Надо полагать, поэтическая молодежь. Под ногами грязно, наплевано шкурками семечек. Зато есть сцена с микрофоном и профессиональным освещением.
Но вот вечер начался. На сцену выбежал двадцатилетний поэт женского пола, в брючках, в пиджачке и начал читать стихи про любовь. С жаром и страстью.
У меня, как только все началось, сразу возникло ощущение, что я такие стихи где– то уже слышал. Или читал. Напомнило то ли молодого Асеева, то ли позднего Тихонова – я не разобрался.
Дочитав и отдышавшись, поэтесса ответила на вопросы. В частности, сказала, что почти ничего в детстве не читала, “никаких книг там или стихов”, а тут год назад вдруг “раз, и проперло”. Так она прямо и выразилась. Везет же некоторым, подумалось мне. А вот Хемингуэй подолгу сидел и мучился, часами ничего из себя выжать не мог. Поэтесса еще сообщила, что пишет всегда “прямо от себя, из души”. Молодежь встретила эту новость бурными аплодисментами.
Вышел другой поэт, уже мужского пола, но стихи читал такие же. На вопрос из зала, “от себя ли он пишет или кому-нибудь подражает”, гордо сказал, что “от себя” и “по вдохновению”. Потом вышел третий, четвертый, пятый… И каждый говорил, что сочиняет “от себя” и работает в своей индивидуальной манере. Слушать это было странно, потому что возникало совсем другое ощущение: будто стихи всем этим поэтам пишет кто-то один.




























