355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Андреа Басфилд » Неверная. Костры Афганистана » Текст книги (страница 5)
Неверная. Костры Афганистана
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 03:32

Текст книги "Неверная. Костры Афганистана"


Автор книги: Андреа Басфилд



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 15 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]

Повернувшись к нам, она поздоровалась со Спанди и Джамилей и пожелала им счастливого Рождества.

– Фавад, мне так жаль, – добавила она. – Хотела дать твоей маме выходной, но тут выяснилось, что готовка – не мое призвание.

Мать засмеялась – такого искреннего, глубокого и приятного смеха я никогда еще от нее не слышал.

– Я больше чем уверена, что Хаджи Хана интересует вовсе не твое умение готовить, – заявила она.

– Мама! – крикнул я, оскорбленный откровенностью намека – сделанного к тому же при моих друзьях.

Не знай я ее, подумал бы, что она тоже выпила. Но меня никто не поддержал, наоборот, все засмеялись ее шутке, даже Мэй, чье знание дари было неважнецким, зато чувство юмора изрядно подогрето, судя по количеству пустых бутылок из‑под шампанского и пивных банок, валявшихся во всем углам.

– Ну ладно! – воскликнула Джорджия, вонзая в грудь двухцветной птицы большой нож. – Ничего не поделаешь. Халид! Пора тебе познакомиться с Афганской Жареной Курицей!

* * *

За несколько дней до Рождества Джорджия казалась больной – была бледна, несчастна и не расставалась с мобильным телефоном, который не звонил. Сейчас же на щеках ее играл румянец, глаза сияли, а к губам словно приклеилась улыбка – довольно глупая.

Весь день и вечер Хаджи Хан почти не отходил от нее, был весел и ласков, и, хотя я радовался его приезду не меньше остальных, меня изрядно изумило то обстоятельство, что каких‑то десять минут нежности способны искупить неделю равнодушия. Между родственниками это еще понятно. Однако я слышал, что таков путь любви – она все прощает. И, наверное, так оно и есть.

Достаточно взглянуть на наш возлюбленный Афганистан – страну, которая ничего нам не дает, кроме смерти и страданий, и все же мы плачем над ее красотой и слагаем песни о ее бессердечии, как томящиеся от любви подростки. Мы прощаем ей все, и мне кажется, для Джорджии Хаджи Хан был ее Афганистаном.

Конечно, любовь – болезнь, от которой страдают не только женщины. Один лишь взгляд на Шир Ахмада подтверждал это. Его вместе со вторым нашим охранником, Абдулом, пригласили к столу, пока дом наш был крепостью благодаря людям Хаджи Хана.

Сидя неподалеку от матери, я видел, каких усилий Шир Ахмаду стоило сдерживать себя, чтобы не смотреть все время в ее сторону.

Что же до нее, она была холодна и после первого приветствия словно перестала замечать его присутствие в комнате. Но спину все же держала прямей, чем обычно, и смеяться с остальными женщинами перестала. А когда Исмераи и Хаджи Хан начали читать стихи, щеки у нее слегка порозовели.

Наша любовь к стихам – одна из самых удивительных особенностей афганцев. Мужчины не задумываясь выстрелят друг в друга; отцы продадут дочерей за ведро гравия; и каждый, дай только шанс, нагадит на мертвое тело своего врага. Но, слушая стихи, афганские мужи становятся слабыми, как женщины. Когда стихотворение заканчивается, они качают головами и не менее пяти минут сидят молча, глядя куда‑то внутрь себя, словно созерцая собственное сердце, расколотое словами, поведавшими миру о его стыде и боли.

Одним из самых прославленных пуштунских поэтов был Рахман Баба, известный еще как Соловей Афганистана. Он знаменит и почитаем, как никакой другой афганец, и, хотя умер больше трехсот лет назад, люди по‑прежнему его помнят, совершают церемонии в его честь, и в каждой школе висит на стене, по меньшей мере, одно его стихотворение. Легенда гласит, что он писал свои стихи на песке у реки Бара, отчего его любят еще сильнее – ведь он был беден, как мы.

Я же думаю, что афганцы потому так обожают поэзию, что она позволяет им верить в любовь и в ее силу все изменять – как превратила она слезы Джорджии в улыбку, а кровь Шир Ахмада в воду.

Недавно нам в школе задали выучить стихотворение, и мы со Спанди поразмышляли над ним некоторое время, но, сколько ни старались найти причину полюбить поэзию так сильно, как любят ее наши знакомые взрослые мужчины, пришли все же к выводу, что стихи – чушь, и пишут их гомики. А гомиков мы терпеть не могли. Как и стихи, особенно написанные гомиками.

Исмераи и Хаджи Хан, однако, которые для сильных мужчин знали просто кошмарное количество гомиковых стихов, чуть не довели всех женщин до обморока, когда посреди рождественской вечеринки взялись их читать, – а среди женщин на пушту говорила только моя мать. Такова уж магия нашего языка – читай стихи хоть о дохлой кошке, а звучат они как объяснение в любви.

Правда, иностранцы еще и выпивали, что, вероятно, поспособствовало, и подогреты были подарками, которые вручил им Хаджи Хан – после того, как все облизали пальцы дочиста от жира Афганской Жареной Курицы.

Джеймсу досталась бутылка виски, которую журналист баюкал с тех пор в руках; Мэй рассталась со своим одеялом и была теперь в темно‑голубом бархатном наряде куши, а Джорджия блистала золотой цепочкой на шее и кольцом в виде цветка на пальце.

Что удивительно – ведь праздник был не наш, – Хаджи Хан не забыл и о мусульманах, живших в доме.

Он подарил моей матери чудесный красный ковер, новые ботинки Шир Ахмаду и Абдулу и вручил по конверту с деньгами Джамиле, Спанди и мне, и это было просто ужасно, потому что, пока взрослые расслабленно любовались друг другом, конверты прожигали в наших карманах дыры, и все чего нам хотелось – это убежать и посмотреть, сколько же там денег.

Вечеринка завершилась, когда часы пробили десять, – Мэй помчалась в ванную тошнить, Джеймс упал на лестнице и уснул, а Джорджия, Спанди и Джамиля ушли с Исмераи и Хаджи Ханом.

Мать накрыла громко храпевшего Джеймса одеялом и начала убирать в комнате, я же выскользнул во двор, чтобы бросить последний взгляд на свой велик и подсчитать свои доллары.

В конверте оказалось их сто, десятидолларовыми купюрами, – больше, чем зарабатывают в месяц полицейские! И хотя спать я отправился так и не уяснив себе тонкостей взаимоотношения иностранцев с их Иисусом, я горячо вознадеялся, что в следующий его день рождения мы вновь окажемся с ними в одном доме.

Лежа в постели, я долго перебирал в памяти этот день со всеми его сюрпризами – день, когда богачи воссели с бедняками, безбожники с верующими, иностранцы с афганцами, мужчины с женщинами и дети со взрослыми. Словно мир был совершенен, и люди в нем не душили друг друга правилами, законами и страхом.

Так ли уж сильно мы отличаемся на самом деле? Когда мальчику дарят велосипед, он счастлив, кем бы ни был – мусульманином, христианином или евреем. И если ты кого‑то действительно любишь, все равно, афганец он или англичанин.

Но жизнь – штука непростая, и, как внезапно является счастье, озаряющее твой день, так всего на шаг отстает от него печаль… На следующий после Рождества день моя мать отправилась навестить сестру, и тетя моя отплатила ей за доброту попытавшись ее убить.

7

В спальне стояла непроглядная тьма, когда я услышал грохот в ванной комнате.

Я напряг слух, пытаясь понять, что это было, но все затихло. И все же я почуял что‑то неладное, выбрался из‑под теплого одеяла, сунул ноги в пластиковые шлепанцы и вышел из комнаты.

Остановившись перед дверью ванной, я услышал, что там кого‑то тошнит, и тошнит сильно, и этот кто‑то плачет и стонет.

– Мама? – Я постучал в дверь. – Мама! Это я, Фавад.

Судя по звукам, донесшимся оттуда, мать попыталась подняться на ноги, но ничего не вышло, и она со стоном упала.

– Мама! – я повернул ручку. Дверь приоткрылась – ровно настолько, чтобы я смог увидеть ее, скорчившуюся над дырой уборной, держась за живот. Платье на ней было перепачкано, и в нос мне ударило зловоние блевотины и поноса.

– Нет, Фавад! – еле выговорила она, и я тут же закрыл дверь, испуганный ужасным звуком ее голоса, не зная, что делать – спасать ее или, как положено сыну, защищать ее честь.

– Пойду за помощью! – крикнул я и побежал в большой дом, за Джорджией.

Я ворвался к Джорджии без стука и стащил с нее одеяло.

– Пожалуйста, пожалуйста, – взмолился я, – вставай! Мама…

Я почти кричал, и Джорджия тут же вскочила. В два прыжка добралась до двери в ванную, сдернула с крючка халат и натянула на себя.

– Что случилось? Что с мамой? – спросила она, хватая меня за руку и выбегая из комнаты.

– Не знаю, но ее сильно тошнит. О, Джорджия, кажется, она умирает!

Я заплакал. Не хотел, но не смог удержаться, потому что это было страшно, очень страшно, по‑настоящему – видеть свою мать лежащей на полу, ее милое лицо, сделавшееся белым, ее одежду в грязи и мерзости. Я не мог ее потерять, только не это, я так ее любил, и, кроме нее, у меня ничего не было в этом мире…

– Мэй! – крикнула Джорджия, когда мы бежали вниз по лестнице. – Мэй! Выйди‑ка!

Из своих комнат выскочили и Мэй, и Джеймс, оба заспанные и встревоженные. У Джеймса в руке было длинное полено.

– Марию сильно тошнит, – объяснила Джорджия.

– Черт. Ладно, сейчас приду, – сказала Мэй.

– Я тоже, только накину на себя что‑нибудь, – добавил Джеймс.

– Нет! Тебе нельзя видеть Марию в таком состоянии, – одернула его Джорджия. – Оденься и присмотри за Фавадом.

– Я с тобой… – запротестовал я, но Джорджия уже спустилась с лестницы и выбежала из дома.

Я кинулся за ней и успел догнать как раз в тот момент, когда она открыла дверь нашей ванной. И на секунду задержалась на пороге, всматриваясь в бесформенную кучу на полу – тело моей матери.

– Господи, Мария…

– Джорджия, пожалуйста… – взмолилась мать, попыталась подняться, но упала снова, – пожалуйста, не дай… не дай моему мальчику увидеть меня такой…

Она заплакала, тело ее, казавшееся маленьким, как у куклы, в тусклом свете разгорающегося утра, сотряслось от рыданий и нового приступа рвоты, и я потянулся к ней:

– Мама, перестань, пожалуйста, перестань…

Джорджия выставила меня за дверь, в руки Джеймса, уже успевшего прибежать в наш дом. Пришла и Мэй и принесла с собой небольшую черную сумку.

– Все будет хорошо с твоей мамой, Фавад, – сказала она по‑английски. – Мы поможем ей, успокойся.

Мэй поцеловала меня в щеку и поспешила к Джорджии. Та, оторвав полосу от подола своей длинной ночной рубашки, намочила ее в холодной воде и принялась вытирать пот со лба моей матери.

* * *

Следующие два часа Джорджия и Мэй носились без передышки из нашего дома в свой и обратно, делая все, чтобы не дать ей ускользнуть в смерть.

Одежду с нее они сняли, бросили в железный мусорный бак во дворе и велели Джеймсу ее сжечь.

Затем, когда кончились собственные запасы, его отправили в магазин за минеральной водой в бутылках. Мэй смешивала ее в кухне с солью и сахаром, галлон за галлоном, вливая потом всю эту сладко‑соленую гадость в мою мать.

– Твоей мамочке нужно много пить, чтобы возместить жидкость, которую она потеряла, – объяснила Мэй, наполняя очередной стакан.

– А что с ней такое? – спросил я, тоже занятый смешиванием. Мэй показала, как это делается, – пол‑ложки соли и четыре сахара на стакан воды.

– Не знаю, Фавад, но, возможно, холера. Я видела уже такое в Бадахшане, и симптомы очень похожи.

– Что такое хо… холе…

– Холера, – повторила Мэй.

– Что такое холера? – Мне не понравилось само звучание этого слова.

– Болезнь, которую вызывают бактерии… микробы, – объяснила она. – Если я права, все будет хорошо, Фавад, только нужно поскорее возместить потерю жидкости и отправить твою маму в больницу. Джорджия позвонила Массуду, он уже едет.

– Она ведь не умрет, правда?

– Нет, Фавад, – Мэй наклонилась и взяла мое лицо в свои ладони. – Мама не умрет, обещаю тебе это. Но она очень тяжело больна, и тебе придется быть сильным маленьким мальчиком, пока она не поправится. Договорились?

– Договорились.

* * *

В нашей стране найдется великое множество вещей, которые могут тебя убить; люди и оружие – лишь верхушка огромной горы. И одна из этих вещей – холера.

После того как Джорджия и Мэй уложили маму на заднее сиденье машины Массуда и увезли в немецкую больницу на западе города, Джеймс попытался успокоить и отвлечь меня единственным способом, который был в его силах, – дав мне знания об этой болезни.

Открыв ноутбук, он открыл что‑то, под названием «Википедия», и напечатал слово «холера». Явилась целая страница голубых букв, и Джеймс начал медленно читать вслух.

Холера – это просто ужас, как я вскоре понял, и проклял злую судьбу своей матери, моля Аллаха наслать миллион болезней на тетю, потому что только тетя и могла ее заразить, будучи сама такой же грязной, как уборная в ее доме. Да, они не любили друг друга, но попытку убить едой простить было невозможно.

Согласно «Википедии», холера была вполне обычным явлением в странах вроде Афганистана. Симптомы – сильнейшие мускульные и желудочные спазмы, рвота и жар.

– На определенной стадии, – прочел Джеймс, – жидкие испражнения больного состоят почти целиком из белых, как рис, частиц. В очень тяжелых случаях кожа человека становится иссиня‑черной, глаза западают, губы тоже синеют.

Я вспомнил лицо матери. Обычную смуглость оно утратило, но синим все же не стало, что давало некоторую надежду. Правда, я не видел ее испражнений.

– В общем, – продолжил Джеймс, – чтобы спасти больного, нужно заставить его выпить столько воды, сколько он потерял.

Воды, которую дала ей Мэй, хватило бы утопить верблюда, и, слушая Джеймса, я проникся уважением к этой желтоволосой мужененавистнице, ибо понял, что, по сути, она спасла моей матери жизнь.

И теперь я был ее должником.

8

– А ты вправду лесбиянка?

Мэй поперхнулась на глотке, втянула воздух, раскашлялась, и кофе брызнул у нее из носа.

Выглядело это не слишком красиво.

– Черт… ты всегда идешь напролом?

Кое‑как выкашляв свой вопрос, она вытерла рукавом нос и глаза, на которых выступили слезы. Щеки у нее покраснели.

Вопроса я не понял.

– В смысле, не боишься говорить о том, что у тебя на уме, – объяснила она, видя мое замешательство.

Я пожал плечами.

– Если не спрашивать, как тогда узнаешь?

– Да, – фыркнула Мэй, – ты прав.

Она встала, переложила бумаги, которые просматривала, на письменный стол возле окна, аккуратно выровняла стопку и вернулась ко мне.

Я сидел на полу, пытаясь уложить в памяти текст нового государственного гимна – такое дали нам задание в школе, прежде чем закрыть ее на зиму, – а поскольку он был длинный, как сам Коран, задача казалась не из легких.

– Отвечая на твой вопрос – да, я лесбиянка, – призналась Мэй.

Она выговорила это с расстановкой, внимательно глядя на меня. Я задумчиво кивнул и снова уставился на тетрадку с текстом, лежавшую передо мной.

– Почему? – через несколько секунд спросил я.

Мэй покачала головой.

– Не знаю почему, так уж вышло, – сказала она. – Ведь этого не выбирают, просто… ты или такой, или не такой, только и всего. Я с детства знала, что я – такая.

– А как же ты найдешь себе мужа, если любишь только женщин?

– Фавад, я никогда не найду себе мужа.

– Ты не настолько уродлива.

– Что, извини? – Мэй как будто поразилась, и это меня удивило.

Чему поражаться? Она ведь смотрела на себя в зеркало – то самое, куда обычно перед выходом поглядывал Джеймс, висевшее в прихожей и делавшее лица длиннее, чем они были на самом деле, – и должна была знать, как выглядит.

– Я имею в виду, ты не так красива, как Джорджия, – объяснил я, – но ведь и не все мужчины красивы, как Хаджи Хан.

– Внешность – дело десятое, Фавад… внешность – ни при чем, – быстро пояснила она, пока я силился уловить смысл нового выражения. – Я не хочуискать мужа.

– Но если ты не выйдешь замуж, у тебя не будет детей.

– Чтобы завести детей, мужа иметь необязательно, – заявила она, качая головой.

– Мэй… – Я тоже покачал головой и продолжил осторожно: – Ты, конечно, умная, и много чего знаешь… знала даже, как спасти жизнь моей матери… но сейчас такое говоришь – ничего глупей я не слышал.

Мэй засмеялась, и от этого в лице ее появилась даже какая‑то приятность, которой обычно недоставало.

– В нашей стране обычаи другие, молодой человек. В Америке я могу усыновить детей – взять к себе в дом тех, у кого нет родителей, любить их и воспитывать. Так что муж совсем не нужен, как видишь.

– Но все женщины хотят замуж, – возразил я.

– Да? – Мэй помолчала, вытирая со стола разбрызганный кофе. – Ну, может, ты и прав. Открою тебе маленький секрет, Фавад, – на самом деле я надеялась выйти замуж в этом году, но, увы, ничего не получилось.

– Правда?

– Правда.

Мэй наклонилась к столу, и груди ее расплылись по его полированной поверхности. Мягкие и уютные с виду, как подушки.

– Может, помнишь, когда вы только переехали сюда, я немножко страдала… – продолжила она. – Страдала из‑за того, что женщина, которую я любила, сказала, что не хочет больше на мне жениться. Она нашла себе в Америке кого‑то другого. Как оказалось, мужчину.

– Извини…

– Да ладно, пустое, – сказала Мэй.

– Нет, я хотел сказать – извини, не понял, – поправился я. – Ты хотела выйти замуж за женщину? Разве такое возможно?

– О, – Мэй улыбнулась. – В нынешние времена – вполне. В некоторых штатах Америки мужчины вольны любить мужчин, а женщины – женщин.

Она встала и понесла остатки своего кофе на кухню. Проходя мимо меня, шутливо шлепнула по голове, засмеялась:

– Тем и хороша демократия! – и, лишив меня дара речи, вышла.

Я знал, конечно, что в головах у иностранцев полно безумных идей, вроде той, к примеру, будто люди произошли от обезьян, но уж это было вовсе невероятным.

И я решил, что, как только выучу гимн, напишу письмо президенту Карзаи, чтобы его предостеречь. Демократии тоже может быть слишком много, и он должен об этом знать.

* * *

Доктора в немецкой больнице подтвердили подозрения Мэй – у матери оказалась холера. Подтвердили они и то, что Мэй сказала мне сразу, – все будет хорошо.

Специально приготовленная вода спасла ее от шока, который, по словам докторов, был самой большой опасностью, какая ей грозила. И все‑таки они настояли на том, чтобы она осталась в больнице на ночь и полностью оправилась от перенесенного испытания.

За эти двадцать четыре ужасных часа было также решено, что, выйдя из больницы, мама поживет неделю в семье Хомейры в Кала‑и‑Фатулла.

Хозяин Хомейры, обитавший через дорогу от нас, был так добр, что дал ей для ухода за больной недельный отпуск. Правда, Джеймс сказал, что сделал он это вовсе не из доброты, а от нежелания подцепить болезнь от бедняков.

– Дом наш – всего в десяти минутах езды, так что можешь навещать ее в любое время, – сказала мне Хомейра, придя забрать кое‑какие вещи матери. – Мои дети будут тебе рады.

– Ладно, – согласился я, хотя заводить новых друзей был не в настроении – меня вполне устраивали старые.

Джорджия сказала, что мама долго не соглашалась оставить меня одного – пока совсем не обессилела и не уснула. Но Мэй и Джорджия пообещали ей заботиться обо мне и дали слово, что проследят не только за тем, чтобы я исправно мылся, читал молитвы и делал домашние задания, но и за Джеймсом, – и, если тот будет подавать дурной пример, выгонят его из дома.

Я даже немного пожалел Джеймса – он был как будто искренне обижен всеобщим неверием в то, что ему можно доверить присмотр за ребенком. Однако, не согласись он на этот надзор за ним, меня бы точно отправили жить к моей тете – а та, без всяких сомнений, попыталась бы убить и меня тоже.

Поэтому после той ночи, когда маму увезли в больницу, в тот день, когда Мэй призналась в своих нездоровых пристрастиях, мою кровать временно перенесли в комнату Джеймса и поставили под прямым углом к его кровати.

У него царил страшный бардак – кругом валялись горы газет, грязная одежда, а все свободное пространство занимали книги. На стене, рядом с которой приткнули мою кровать, висела доска, вроде той, что у Мэй, только к ней были приколоты не фотографии родственников, а клочки бумаги, в основном, с телефонными номерами. Еще в нее был воткнут большой нож – я видел иногда, как Джеймс вычищает им грязь из‑под ногтей.

Когда Джорджия и Джеймс заталкивали мою кровать в угол, я решил помочь и потащил Джеймсову к дальней стене. И тут из вороха скомканного постельного белья выскользнул журнал, упал на пол и открылся посередине, явив взорам светловолосую женщину с огромными голыми грудями, покрытыми мыльной пеной.

Джорджия и Джеймс уставились на журнал с таким видом, словно это была граната, брошенная кем‑то в комнату.

Они стояли, онемев, секунды три, наверное, глядя на голую женщину, потом друг на друга, потом на меня, а потом – снова на журнал.

Я нагнулся было его поднять, но тут они как будто опомнились, Джорджия вскрикнула:

– Нет! – и Джеймс, выхватив журнал у меня из‑под носа, сунул его за пояс брюк и прикрыл джемпером.

– Это для работы, Фавад, для работы, – объяснил он.

– С дамами? – спросил я, вспомнив слова Джорджии и внезапно сообразив, что к чему.

* * *

Почти каждый день, когда Джорджия заканчивала свою работу, а я – свою у Пира Хедери, она завозила меня на часок к Хомейре, повидаться с матерью. В первый раз я чувствовал себя там неловко и неуверенно, и, поскольку я был счастлив видеть маму живой, я заплакал, когда она меня обняла. А она примешала к моим слезам свои.

Выглядела она лучше, чем в последний раз, когда мы виделись, и гораздо опрятнее, но лицо ее еще светилось бледностью, и казалась она очень худой – рядом с подругой, которая была жирна, как Ибрар‑булочник с Флауэр‑стрит.

Хоть я и невзлюбил толстух, пожив в доме у своей тети, Хомейра мне, тем не менее, понравилась. Она была большая, веселая и часто улыбалась без повода, как это свойственно людям, когда желудки у них полны. Меня совершенно зачаровали ее руки в плену бесчисленных колец – узких золотых долин, осажденных горами плоти. Похоже, снять их было невозможно никоим образом, и мне представилось, что они останутся на ее руках до того дня, пока она не умрет или кто‑нибудь не отрежет ей пальцы – талибы, например, если вдруг вернутся.

Тучность мужа Хомейры тоже завораживала – когда я смотрел на него чуть искоса, полуприкрыв глаза, как смотрят на солнце, я отчетливо видел проступавшие из складок толстого лица очертания тонкого, словно передо мной был человек, утонувший в собственной коже.

Ничего удивительного не было в том, что Хомейра и ее муж произвели на свет шесть толстеньких ребятишек – толпу животиков, вперевалку ковылявших вокруг дома на пухлых ножках. Дети были добродушные, из‑за игрушек не дрались, и я испытал огромное облегчение, увидев мать в окружении этой большой семьи, в доме деятельном, живом и полном веселья. Здесь она была не одинока, и – тоже великое утешение! – ей не грозила смерть от голода.

Зато удивительным стало открытие, что мою мать навещаем не только мы с Джорджией – за пять дней я дважды столкнулся на пороге дома Хомейры с Шир Ахмадом, выходившим оттуда.

И понял, что вскоре между нами состоится разговор – мужчины с мужчиной.

* * *

Хотя я был очень рад, что за матерью в кои‑то веки в ее жизни ухаживают, оказалось, что без нее жить довольно трудно.

Я никому этого не говорил, потому что Мэй велела мне быть сильным, и, после первых слез радости при виде ее живой, больше не плакал. Но на самом деле скучал по ней так сильно – ведь это была моя мама, – что чувствовал постоянную боль в груди. Я еще ни разу не оставался без матери и, ложась спать, клал рядом на подушку ее чадар, вдыхал ее запах и просил Аллаха о том, чтобы она скучала по мне так же сильно, как и я по ней, и чтобы ей не вздумалось остаться навсегда в счастливом, пузатом семействе Хомейры.

Пытаясь привыкнуть к незнакомому чувству одиночества, я ощущал, что Джорджия переживает то же самое.

На следующий день после рождества Хаджи Хан уехал в Дубаи, сказав, что должен разобраться там с «кое‑какими делами», и пообещав позвонить. И Джорджия без него, как обычно, не расставалась с мобильным телефоном, дожидаясь, когда он исполнит свое обещание.

Бог всегда дает утешение, и поскольку мы чувствовали с ней одно и то же, то и проводили эти долгие зимние вечера вместе.

Я скучал по матери, Джорджия – по Хаджи Хану, но Мэй и Джеймсу тоже приходилось несладко. Наша нынешняя компания, состоявшая из одного лишенного матери, одной лишенной мужа и двоих неженатых, каждый вечер теперь обедала чем‑то под названием «лапша» – скользкими вертлявыми макаронами из пакетиков, которые требовалось заливать кипятком.

В первый раз это было еще ничего, но дня через четыре я понял, что это совсем не то, что наши учителя называют «сбалансированной диетой».

И был чертовски рад услышать от Джорджии, что в нашем доме состоится вечеринка и придут гости, чтобы встретить Новый год – иностранный, не наш.

* * *

Как и следовало ожидать, рассевшись на подушках в гостиной, дабы обсудить предстоявшую вечеринку, все согласились, что в доме, который едва не посетила смерть, буйное веселье ни к чему.

Наше обсуждение выглядело почти как шура, совет старейшин в миниатюре, только седых бород недоставало, конечно, и я чувствовал себя невероятно взрослым.

Джорджия сказала, что предпочитает тихие посиделки, поскольку «не в настроении шумно праздновать»; Мэй призналась, что терпеть не может «всех этих долбаных козлов, оставшихся здесь на время отпуска»; и Джеймс поддержал обеих, поскольку больше ничего не оставалось, – а может, и потому, что хотел казаться достойным доверия.

– Да, да, – пробормотал он. – У нас ребенок, не будем забывать.

Итак, за «большой праздник» никто не проголосовал, решили, что каждый пригласит всего по одному гостю, а еду мы закажем в ливанском ресторане.

* * *

В день вечеринки мы положили на бильярдный стол широкую доску и украсили ее свечами. Мэй и Джорджия привезли из своих офисов шесть стульев в пикапе, который Массуд взял взаймы у своего брата.

Когда Джорджия зажгла на нашем новом «столе» восемь свечей, а Джеймс закончил смешивать большую миску напитка под названием «пунш», прибыл первый гость – звали его Филипп, и был он другом Мэй.

Филипп был худ, как карандаш, с бородой, которая росла на его остром лице клочками, не соединяясь в единое целое. Одежда на нем была афганская – шальвар камиз и пакул.

Джеймс при виде его закатил глаза. И шепнул мне, когда я захихикал, глядя на слишком короткие штаны гостя и неумело свернутый головной убор:

– Он – француз, и в Афганистане всего два месяца.

Филипп сделал вид, что не услышал этого, как не заметил и самого Джеймса, и подошел пожать мне руку.

– Салям алейкум. Как вы поживаете? Какое имя есть, что вы имеете? – спросил он у меня на дари.

– Я говорю по‑английски, – ответил я по‑английски.

Джеймс громко засмеялся, хотя я вовсе не шутил; просто человек был гостем в нашем доме, и мне хотелось ему помочь.

– Это мой мальчик! – крикнул журналист.

А потом, когда Мэй повела своего друга в гостиную, он захватил мою голову локтем в замок и фыркнул им вслед:

– Педики!

* * *

Через двадцать минут после Филиппа прибыл следующий гость, друг Джеймса, оказавшийся, что никого не удивило, женщиной.

В отличие от француза, который ничего не принес к столу, она вручила Джорджии бутылку вина и жестянку шоколадного печенья. Звали ее Рейчел, приехала она из страны под названием Ирландия и, возможно, была хорошенькой – сказать наверняка было трудно, потому что по неизвестной причине свои истинные черты она скрыла под таким количеством косметики, которое посрамило бы афганскую новобрачную.

– Ты выглядишь… гм… сногсшибательно, – сказал Джеймс, поцеловав ее в щеку, после чего борода у него засверкала.

– Правда? – спросила Рейчел. – Мне страшно не повезло – электричество отключили, и в генераторе горючее кончилось. Пришлось краситься при свечах. Представляешь?

– Да уж, – сказала Мэй, входя в кухню, чтобы заново наполнить уже опустевший бокал Филиппа пуншем.

Рейчел хихикнула, но как‑то испуганно.

– Понимаешь, мне хотелось сделать что‑то необычное, чтобы выглядеть празднично…

– Ты выглядишь божественно, – заверил ее Джеймс.

– Как Зигги Стардаст [14] , – пробормотала Мэй себе под нос.

– Зигги кто? – шепнул я Джорджии.

– Чш‑ш‑ш, – сказала она, вручая мне апельсиновый сок. – Мэй просто придирается.

* * *

На время Нового года иностранцев меня объявили почетным гостем Джорджии, хотя с тем же успехом ее можно было объявить моей гостьей – ведь мы жили в одном доме. И по мере того, как праздник продолжался, становилось все яснее, что только мы с ней и способны поладить с каждым из присутствующих.

Начался вечер неплохо, благодаря еде из ливанского ресторана. Это было настоящее пиршество. Мы смели все за час – фаттуш, салат таббуле, восемь маленьких пирожков с картофелем и шпинатом, блюдо мясных пирожков, которые полагалось макать в простоквашу, салат хоммос, 12 вертелов куриных и бараньих кебабов и гору лепешек пита. Под конец я уже чуть не лопался – а ведь семья Хомейры, наверное, обедала так каждый день!

Филипп и Рейчел, правда, не съели и половины того, что влезло в хозяев дома, но они, должно быть, не сидели почти неделю на водянистой лапше.

Француз извинился за свой плохой аппетит, сказав, что у него расстройство желудка. Но я ему не поверил. За весь вечер он ни разу не сбегал в туалет, и я решил, что есть ему мешает скорее неустанное поглощение бесплатной выпивки, предоставленной моими друзьями, и его неспособность заткнуться.

Рейчел тоже почти не прикасалась к еде, но она нервничала – это было заметно по тому, как она играла со своими волосами. А еще я обратил внимание, что, когда она смотрела на Джеймса, глаза у нее становились большими, как блюдца. Из‑за этого она мне нравилась, и я надеялся, что Джеймсу она нравится тоже. При свечах в гостиной макияж ее казался гораздо симпатичней, чем при ярком электрическом свете в кухне, голос звучал мягко, как летний дождь. Правда, говорила она немного, поскольку француз своими рассказами о самом себе не давал никому и рта раскрыть.

Филипп говорил, и говорил, и говорил, а Джеймс все больше и больше бесился. Определить, когда он в раздражении, было нетрудно – он начинал то и дело потирать шею, словно она у него болела, и стряхивал с сигареты пепел быстрыми и резкими постукиваниями пальца.

– Я имею в виду, здесь невозможно добиться того, чтобы дело было сделано быстро, – сказал француз. – Эти люди так ленивы…

– Ты имеешь в виду, такие, как Фавад? – спросил Джеймс, вскинув голову и подняв левую бровь, что придало ему вид удивленный и несколько угрожающий.

– Ну… нет, он‑то еще ребенок…

– А… так, значит, ленива его мать, женщина, работающая на нас по шестнадцать часов в сутки? – продолжил Джеймс. – Или охранники, защищающие нас за месячное жалованье, которого не хватит даже на покупку того маскарадного костюмчика, в котором ты явился?

– Хватит, Джеймс, – предостерегающе сказала Мэй.

Джеймс ответил ей сердитым взглядом и снова повернулся к Филиппу:

– А может, ты говоришь о пекарях, которые от рассвета до заката не отходят от своих раскаленных печей? Или о чистильщиках обуви, торчащих у нас на углу каждый день в надежде заработать несколько афгани? Или о литейщиках, у которых все лица в шрамах и глаза воспалены? Или…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю